Дар бесценный — страница 28 из 72

— Ну, покажи нам свою квартиру, Лиля, — просит бабушка.

Все идут в спальню, потом в кухню, потом в гостиную и столовую.

— А здесь что? — спрашивает Мария Александровна, указав на закрытую дверь.

— А там, мамочка, Васина мастерская… Только она сейчас заперта… Там картина. Вася придет, сам покажет… — Елизавета Августовна почему-то смешалась, вспыхнула и сразу стала приглашать гостей к накрытому столу: — Давайте позавтракаем. Все давно готово. Пашенька, самовар!

Паша, озабоченная, важная, подвязавшая по случаю приезда гостей новый, туго накрахмаленный фартук, внесла самовар и кофе для Марии Александровны.

— Ах да! Как же это я чуть не забыла! — говорила Мария Александровна, отрезая тоненькие ломтики холодного ростбифа. — Ведь Вася получил орден Анны на шею! Поздравляю тебя, Лиля!

— Представь, мама, за роспись «Вселенских соборов» орден и ленту на грудь. — Софья вдруг расхохоталась — Нет, я не могу себе представить, чтобы Вася надел орден!

— Пока что он ни разу нигде с орденом не появлялся, — смеялась хозяйка, — орден лежит у меня в комоде. А какой красивый! Подождите, я сейчас вам его покажу.

Елизавета Августовна выскользнула из-за стола, побежала в спальню и вернулась со шкатулкой в руках.

— Вот, смотрите!

Гости увидели на белом бархате подкладки эмалевый красный крест с золочеными острыми углами, соединенными кружевной золотой резьбой. Крест был прикреплен к муаровой красной ленте с желтыми каемками.

— Красиво, но держу пари, что он ни разу его не наденет! — шутила Софья…

После завтрака все перешли в маленькую гостиную. Там Мария Александровна уселась в мягкое кресло и с наслаждением стала пить из маленькой чашки кофе. Две внучки, осмелев, встали по сторонам возле пышных юбок «фарфоровой» бабушки. Она обхватила их руками и поочередно поцеловала круглые стриженые головки. Софья сняла со стены гитару Василия Ивановича и села с ней на маленький круглый стульчик.

— Сонечка, спой нам что-нибудь, — попросила сестру Елизавета Августовна.

— Да, да, спой «L'hirondelle»! [7] — подхватила Мария Александровна.

Софья настроила гитару и запела негромким, чистым и красивым контральто:

Взвейся, ласточка сизокрылая, Над окном моим, над косящатым.

Повернувшись к окну спиной, стояла и слушала сестру Елизавета Августовна. А за окном летели снежинки; они, качаясь и медля, словно выбирая место, ложились на карниз. Против света лица хозяйки почти не было видно, только уложенная венком на ее голове коса мерцала бронзовым отливом и синий бархат платья скрадывал линию плеч, делая их еще более узкими…

В гостиную с мороза вошел хозяин дома — свежий, веселый. Софья оборвала песню на полуслове.

— А-а-а!.. Теща в дом — все вверх дном! — шутливо приветствуя, обнял Василий Иванович бабушку и приложился к руке. — Рад, очень рад вас видеть! Вы уж извините, что не приехал на вокзал. Ездил раму для новой картины заказывать… Сонечка, здравствуй!

— Вася, ты голоден, наверно? — забеспокоилась жена.

— Нет, Лиля, я заходил в трактир с подрядчиком, ничего не хочу! — Василий Иванович, весело поблескивая небольшими глазами, достал из кармана горсть сухой сибирской черемухи и стал похрустывать ягодами.

— Ну, Мария Александровна, в марте привезу к вам в Питер на передвижную выставку новую работу. «Меншикова» закончил. Посмотрим, что-то будет!

Мария Александровна смотрела на него с удивлением, словно в первый раз видела. Он был всегда ей непонятен, этот диковатый человек. Но его твердость, резкость и уверенность внушали ей уважение и даже некоторый страх. Любила она в нем только его огромное чувство к ее младшей дочери. Больше, она считала, ей не за что любить его.

Похрумкивая черемухой, зять занимал тещу светским разговором. Вокруг суетились девочки, расставляя новую мебель. Софья тихо перебирала струны гитары, молча поглядывая на всех. В сером атласном платье, с черной кружевной косынкой на голове, сколотой коралловым цветком, она была удивительно гармонична и женственна. Изгиб чуть удивленных бровей под светло-русой челкой выдавал близорукость ее темных выпуклых глаз. Красивая рука с коралловым браслетом грациозно лежала на струнах гитары. Василий Иванович вдруг прищурился:

— Соня, а ты знаешь, как ты сейчас красиво сидишь! Ну просто хоть пиши тебя!..

— Вот, вот! И принимайтесь за дело! — обрадовалась бабушка. — А я пока, Лиленька, пойду к тебе в спальню отдохнуть с дороги. Можно?

— Да, да, мамочка, отлично! А мы с детьми на бульвар пойдем погуляем, — решила Елизавета Августовна.

Василий Иванович пытался было возразить, но стало ясно, что он уже ничего не видит, кроме гармонии серого с черным и теплого тона полированного дерева гитары…

Мария Александровна удалилась в спальню. Девочек отправили гулять, а в гостиной Василий Иванович, сидя спиной к свету, уже набрасывал в альбом фигуру свояченицы. На подоконнике лежал ящик с акварелью и стоял стакан с водой. В квартире стало тихо. Где-то в кухне глухо гремела посудой Паша. Софья перебирала струны гитары…

Так родилась еще одна чудесная акварель, увековечившая страницу жизни Суриковых.

Одиннадцатая передвижная

Снова Петербург! Снова маленький номер в гостинице близ вокзала, с потускневшим пятнистым зеркалом, затхлой водой в умывальнике и вытертой плюшевой скатертью на овальном столике.

Мартовский ветер гонит низкие тяжелые тучи, они задевают за шпиль Петропавловской крепости. На этом резком ветру даже дышать трудно!

В доме Юсупова на Невском передвижная выставка — одиннадцатая по счету. Все было, как всегда. Накануне — ужин у «Донона». Ели, пили, спорили, поздравляли друг друга. А утром состоялось открытие.

Петербург особенно торжественно встречал передвижников в этом году. Подробные отчеты о выставке заполнили страницы газет и журналов. Стасов превознес художника Максимова, утверждая, что со времени «Колдуна на свадьбе», выставленного на четвертой передвижной выставке, не было у Максимова такой замечательной живописи, как последняя картина «Заем хлеба у соседки». Богатая, сытая крестьянка дает бедной хлеба взаймы, беря у нее под залог последний чайник.

В восторге был Стасов от «Свидания» Владимира Маковского, по достоинству оценив его жанровую сценку, в которой крестьянка-мать пришла проведать сына, отданного в ученье в слесарную мастерскую, и принесла ему калач.

С большим энтузиазмом описал Стасов «Крестный ход в Курской губернии» — последнюю картину "Репина, восхищаясь каждой деталью этого великолепного произведения, разбирая каждый характер, сравнивая эту работу с «Бурлаками» и утверждая ее, как одно из лучших торжеств современного искусства.

И ни одного слова, ни одного упоминания о «Меншикове в Березове»! Стасов обошел Сурикова обидным молчанием, словно тот ничего вовсе не выставлял.

Зато другие критики обрушились на Сурикова со всей резкостью:

— Плохо нарисовано!

— Семья моржей!

— Грязные цвета!

— Краска наляпана комьями!

— Плохо соблюдены условия освещения!

— Если б Суриков поработал над картиной, то могла бы получиться хорошая вещь!

Все это и многое другое читал Василий Иванович в петербургских газетах по утрам и приходил в гнетущее настроение.

«Провалился я нынче! — мрачно думал Суриков, шагая по обледеневшему тротуару Невского проспекта от вокзала к выставке. — Как же теперь быть? Что делать? А я еще за границу собирался. В Италию, Тициана и Веронеза посмотреть».

На лестнице он столкнулся с Крамским, спускавшимся в вестибюль. Смущенный, словно застигнутый врасплох, Крамской, любивший и понимавший Сурикова, сказал:

— Видел вашу картину. И прямо скажу вам: или она гениальна, или я в ней еще не разобрался. Она с одной стороны меня восхищает, а с другой — оскорбляет своей безграмотностью. Ведь если Меншиков встанет, то он проломит головой потолок!

Василий Иванович вдруг рассмеялся:

— Верно, Иван Николаевич! Действительно — проломит. Я этого и добивался. Ведь это же гигант был! — пошутил Суриков, и они расстались, так и не поняв друг друга.

Но понял Сурикова Репин, который писал Третьякову, что «картину Сурикова все больше и больше одобряют». Понял Нестеров, оставивший в своих воспоминаниях такие строки: «Нам, тогдашней молодежи, картина нравилась, мы с великим увлечением говорили о ней, восхищались ее дивным тоном, самоцветными, звучными, как драгоценный металл, красками. «Меншиков» из всех суриковских драм наиболее «шекспировская» по вечным, неизъяснимым судьбам человеческим. Типы, характеры их, трагические переживания, сжатость, простота концепции картины, ее ужас, безнадежность и глубокая, волнующая трогательность — все, все нас восхищало тогда, а меня, уже старика, волнует и сейчас».

Понял Василия Ивановича и любимый профессор Чистяков. Он писал ему из Петербурга:

«Я давно собирался писать к Вам и все почему-то откладывал; а хотелось! Искренне любя и уважая Вас и талант Ваш достойно почитая, я хотя несколько слов осмелюсь высказать Вам относительно картины Вашей. Не пренебрегайте перспективой комнаты, выправьте, насколько это для вас возможно. В нашем искусстве две части: одна мужественная, твердая, устойчивая — это рисунок; другая тонкая, едва уловимая, чувственная, нежная — это живопись, колорит, светотень, тушевка. Еще скажу Вам, что у больных или у начинающих хворать во время лихорадочного жара блестят глаза и появляются красные пятна большей частью под глазами, и очень небольшие пятна, но зато ясно очерченные. И вообще при всей странности, неестественности лица у таких женщин бывают красивы и для неопытного кажутся как будто здоровыми: а) румянец у здоровых, б) румянец у начинающих болеть…»

Так внимательно и душевно разговаривал учитель со своим любимым учеником в письме.

Понял произведение Сурикова и Третьяков. Он почувствовал, что отсюда открываются новые пути для всей русской живописи. Он видел, что Суриков отверг гладкую, зализанную манеру писать маслом и что, вечно ищущий, он нашел новые средства для выражения своих мыслей и чувств и новые формы для композиционных и цветовых решений в живописи. Третьяков оценил колористическую сторону картины — она была темная по тонам, но отнюдь не черная, а напротив— звучная и глубокая по цветам. Он понял и психологическую глубину картины, приближающуюся к творениям Рембрандта, и