Дар бесценный — страница 36 из 72

— Ну, вылезайте, килибрики! Приехали! — Василий Иванович вытащил девочек из розвальней. — Держи, хозяин. Спасибо тебе! — Он протянул мужику двугривенный.

Обрадованный возница приподнял шапчонку и лихо выехал за ворота.

Поднимались по черной лестнице. На стук открыла кухарка Феня. Она пришла к Суриковым вместо уехавшей в деревню Паши.

— Ба-а-а! Светы мои, что ж это вы по-черному-то? И в сене где-то извалялися! — запричитала она, отряхивая шубки о т сухих травинок.

— А мы катались! А мы в санях катались! — перебивая друг дружку, кричали девочки.

Не раздеваясь, Суриков вбежал в мастерскую, схватил этюдник, складной стульчик и выскочил на черный ход. Феня с недоумением слушала торопливые, удаляющиеся по лестнице шаги. Она еще не привыкла к странным проявлениям характера хозяина.

Колеи заворачивали на рыхлом снегу, нетронутые, свежие, глубокие. Василий Иванович раскинул стульчик, уселся с этюдником и начал писать. Дверь черного хода скрипнула: женщина, наспех укутанная в клетчатый полушалок, выскочила с мусорным ведром и, подобрав подол, кинулась было к мусорному ящику.

— Послушайте, голубушка… Нельзя ли вокруг обойти? Мне бы колею свежей сохранить, чтоб следов от ног не было… — взмолился Суриков.

Женщина с разбегу остановилась перед колеей, словно это была прорубь, а потом осторожно, на носках стала обходить ее кругом, косясь на странного жильца, рассевшегося во дворе.

Краски стыли на морозе, вязли на палитре, с трудом смешивались. Зимнее солнце быстро катилось за крышу. Синие, глубокие тени на снегу менялись, надо было торопиться.

Дверь снова скрипнула. Суриков обернулся. За ним, завернувшись в светло-синюю ротонду на беличьем меху, улыбаясь, стояла жена.

— А я за тобой, Васенька, завтракать пора. Все готово.

— Сейчас, Лилечка… Сейчас… — бормотал Суриков, составляя на палитре цвета. Руки без перчаток посинели, пальцы едва разгибались, с трудом удерживая кисть. Елизавета Августовна разглядывала этюд через плечо мужа.

— Смотри-ка, ведь пишешь снег, белый снег, а сколько у тебя на палитре разных красок! И черной, и красной, и несколько синих, и охра! Вот удивительно!

Она с любопытством и восхищением смотрела, как муж, сменив кисть и смешав черную, глянцевитую слоновую кость с чистой змейкой белил, закрутил серую массу и начал класть мазки на холст, сначала легко затеняя глубину колеи, потом, сменив кисть, он подмешал глубокого ультрамарина, синим углубил тень, и снежный гребень еще ярче засверкал над колеей. Но и гребень тоже не был чисто-белым, туда входили еще какие-то неуловимые для неискушенного глаза дополнительные цвета.

— Все зависит, Лиля, от того, когда и при каком освещении пишется снег, — словно про себя рассуждал Суриков, продолжая писать. — Он может быть и просто лиловым, и розовым, и синеватым, и грязно-серым. А чтобы он вообще был чистой нетронутости, только выпавший, надо ему зернистость и блеск придать. Фактуру. Одними белилами тут не управишься… Ох и замерз же я! — Василий Иванович начал быстро складывать кисти и убирать палитру. — Руки просто свело. Сейчас самая пора согреться; уж ты мне поднеси рябиновой!

Третий холст

Живая натура, задвинутая за раму! Вот как это должно быть. А кроме того, нужен точный расчет. Математически точный. Розвальни, на которых везут боярыню, должны убегать вглубь. Они катятся между людьми, окружающими этот поезд. Стало быть, на переднем плане фигуры должны быть крупные. Но если их поставить в рост, они загромоздят весь передний план и саму героиню. Значит, их надо усадить. Нищие и юродивые.

Старушку нищенку не трудно было найти — они везде сидели на папертях. А вот юродивого Василий Иванович искал долго. Бродя по рынкам, базарам, толкучкам, в гуще толпы он наблюдал группировки людей, всматривался в лица и в то, как врисовываются эти лица в общий воздушный тон. Какого цвета на морозе под открытым небом старые лица и какого молодые.

Однажды, толкаясь в воскресный день на Хитровом рынке, среди оборванцев, сбывавших по большей части краденый хлам, проходя мимо рядов грязных торговок, сидящих на котлах с похлебкой из требухи, Василий Иванович заметил какого-то чудака в отрепьях, топтавшегося возле бочки с солеными огурцами. Корча уморительные рожи, подскакивая, с прибаутками, он продавал огурцы, выбирая товар из хрустящего льдинками рассола грязными, посиневшими пальцами. «Череп-то, череп какой! Вот такой-то мне и нужен», — восхитился Василий Иванович, впившись глазами в продолговатую голову юродивого, перевязанную через уши засаленным платком. Сквозь рваную рубаху на его груди был виден огромный медный крест.

Суриков подошел к нему и стал уговаривать его позировать. Тот, не понимая, в чём дело, отшучивался, поясничал, хихикал; потом, узнав, что надо сидеть на снегу, отказался наотрез. Наконец Сурикову удалось соблазнить его трешкой. Оставив бочку с огурцами на попечение какой-то старушонки, торговавшей квасом, они отправились на Солянку в поисках извозчика. Юродивый шел впереди, болтая что-то несуразное и перескакивая через тумбы у каждой подворотни. Извозчик нашелся, и Василий Иванович привез чудака на Долгоруковскую. Во дворе дома Збука он постелил на снег сложенное вчетверо одеяло и усадил на него юродивого, с трудом уговорив его разуться. И только когда художник принес ему водки, тот растер себе ноги, да еще выпил для бодрости, и, окончательно развеселившись, начал позировать, все время что-то приговаривая и напевая псалмы вперемежку с озорными частушками.

Через час этюд был готов. Закоченевший «юродивый» поскорей вскочил на ноги, обулся в свои опорки, накинул рваный зипун, дотянул оставшуюся водку и, получив обещанную трешку, вышел за ворота. Остановив роскошного лихача, он тут же отдал ему эту трешницу и, усевшись в сани под медвежью полость, заорал на всю Долгоруковскую:

— На Хитровку-у-у! И-и-и-их!..

Рысак рванул и понес лихо развернувшиеся санки. Суриков поднялся к себе в квартиру и, не задерживаясь, прошел прямо в зал, служивший ему мастерской. Картина занимала шесть метров в длину и три в высоту. Она стояла на мольбертах вдоль стены с завешанными темными шторами окнами. Свет на нее падал из трех окон противоположной стены.

Это был уже третий холст, и на нем была скомпонована вся сцена. Первый холст оказался совсем маленьким. Ко второму пришлось пришить большой кусок в ширину, и все-таки сани не устремлялись вглубь, не ехали, хоть слева и бежал парнишка в валенках. Парнишка бежал, а сани стояли — не было им разгона. Вот и пришлось выписать новый холст из Парижа. А первые два холста были разрезаны для подготовительных этюдов. Этюды хранились бережно сложенные в заветный кованый сундук, что всегда стоял в мастерской. Суриков часто вынимал их, разглядывал, проверял по ним композицию и снова убирал.

Больше тридцати карандашных рисунков композиции! Множество эскизов было подготовлено, продумано, найдено. И вот уже почти все фигуры врисованы углем в квадраты на громадном холсте. Сани, накренясь, уползали в глубь улицы, а сама боярыня сидела прямая, судорожно прижав одну к другой вытянутые ноги. Уже рядом с санями, в отчаянном жесте сплетши руки, спешила за сестрой княгиня Урусова.

Толпа разделилась на две группы, и, уходя вглубь, мелькали лица, и это море голов расступалось перед бердышами стрельцов, идущих впереди и открывающих путь саням, в которых сидела боярыня, подняв «тонкокостную руку» свою в железном наручнике с тяжелой цепью. В глубине были уже прочерчены купола церкви Николы на Долгоруковской. Была обозначена роспись на церковной стене, заимствованная с росписи собора Василия Блаженного, железная решетка на окне и мальчик, ухватившийся за ставень…

Василий Иванович скинул шубу, уставил на стуле новый этюд и стал угольком врисовывать лицо и фигуру юродивого на передний план справа. Потом отошел, посмотрел на фигуру странника, твердо упершегося в посох. Этот посох и палка в руке нищенки, сидящей рядом с юродивым, подчеркнули неподвижность сидящих на снегу фигур и рывок отъезжающих саней. «А странника мне, может быть, с самого себя писать?»— подумал Василий Иванович и в изнеможении сел на стул посреди мастерской.

«Затерянная в толпе»

Дни, месяцы, годы — целые годы — проходили в поисках типов для картины. Летом восемьдесят шестого года в дачном поселке Мытищи выискивал Василий Иванович последние необходимые детали.

Идет по дачной улице старая богомолка с посохом. Василий Иванович заметил — посох старинный, кованный медью, — схватил альбом, кинулся вслед:

— Бабушка, бабушка, постой-ка! Дай на посох поглядеть!

Старуха, принявшая его за разбойника, испугалась насмерть, бросила посох — и наутек! Так посох и остался в руках художника. Уж он потом любовался, любовался им, разглядывал, зарисовывал и вписал именно его в руку странника.

На Преображенском старообрядческом кладбище жила знакомая старушка — Степанида Варфоломеевна. Суриков просиживал часами, слушая ее рассказы. Она познакомила его с раскольницами и монашенками. Они охотно позировали ему уже за одно то, что он казачьего рода, сибиряк, а еще за то, что не курил. Многие женские образы в толпе пришли в картину с Преображенского кладбища.

Толпа уже была написана вся целиком. Она колыхалась, дышала, то отодвигаясь, то приближаясь к саням. И каждый в толпе жил. Каждый выражал свое собственное отношение к происходящему, кто — восторженное поклонение, как сидящие на снегу нищенка и юродивый, кто — угрюмое раздумье, какое сосредоточилось на лице у странника, или обыкновенное любопытство, с каким выглядывает справа меднолицый татарин, у которого лоб блестит, как начищенный кувшин, или же торжествующую издевку, с какой пересмеиваются стоящие слева поп-никонианец и боярин.

Суриков писал их, наслаждаясь своей властью, своей мощью колористического и исторического видения. Кисть его безошибочно сообщала «светящуюся до мерцания» одухотворенность лицам. Он так точно знал все законы цвета, что распоряжался ими смело и вольготно. Молодую монашенку с испуганными глазами и трагическим изломом бровей он поставил за склонившейся горожанкой в желтом платке и синей шубке. Этот ярко-синий рытый бархат бросал голубой рефлекс на лицо монашенки, и оно становилось еще бледнее и трагичнее. Этого бы не случилось, будь шубка горожанки тепл