Дар бесценный — страница 47 из 72

Обо всем этом можно было прочесть в древних сибирских летописях. Подробно описывал покорение Сибири боярский сын Семен Ремезов из Тобольска, — он, по указу Петра, в конце XVII века начал записывать историю Сибири. Существовали еще более древние летописи — Кунгурская, Есиповская. Были уже изданы труды ученых — историков и географов конца XVIII века — о покорении и заселении Сибири. А Ершов — автор «Конька-горбунка» — выпустил в свет занятную поэму «Сузге» об одной из жен Кучума, она не сдалась Ермаку — закололась у себя в саду…

Но Суриков ничего этого не читал. Он просто взял дочерей и снова отправился на родину искать следов Ермака на сибирской земле.

Поиски духа времени

Три лета подряд проводил Василий Иванович с дочерьми «на колесах». То под ними вертелись колеса вагона, то парохода, то тарантаса или просто телеги. Все пути вели к одному — к поискам типов для новой картины. Нужны были татары. Потом нужны будут казаки.

Татары, остяки, эвенки. Типов в Сибири множество. Однако надо найти среди них похожих на типов времени Ермака. Ведь в Кучумовом войске они все разные. Ермаковцы ближе друг к другу по характеру — все единой крови, единой веры, единой воли, а кучумовцы — нет.

Первое композиционное решение было уже найдено. Он набросал его на бумагу, еще поднимаясь пароходом по Каме. Было ясно одно — зритель должен видеть татарскую рать и вместе с Ермаком смотреть врагу в лицо. Дружина Ермака притиснет врага к берегу. Эти люди на стругах, приплывшие на Иртыш бог знает из какой дали, претерпевшие тысячу бедствий, надвигаются с середины реки и, только выдержав жестокое побоище, причалят к берегу, чтобы овладеть столицей Искером — Сибирью, которая тем правдоподобнее и реальнее, чем прозрачнее и фантастичнее будут ее очертания в осеннем' мглистом мареве.

Суриков старался «угадать». Он считал, что это самое важное. Можно досконально знать исторические подробности и все же не «угадать» и ничего не «увидеть».

И потом, надо было все это любить так, как он любил, — с пеленок. Еще качаясь на неверных ножках, он тянулся к дядькиному казачьему мундиру. Пятилетним мальчиком при свете свечи в подвале он жадно разглядывал старинную пищаль, тускло поблескивавшую потемневшим стволом, и перебирал шершавые звенья заржавленной кольчуги.

Надо любить Сибирь, с ее суровым простором, нелюдимостью, надо захлебываться дикой, свежей радостью степей и с восторгом слушать беспокойный рокот кедровых вершин над головой, ощущать прилив сердечного ликования, подъезжая в зимних сумерках к селу и видя под снежными шапками на крышах мерцание рыжих огоньков в окошках и прямые столбики дымков в морозном багрянце заката…

Василий Иванович любил все это больше жизни и любви своей отдавался весь. Опять Красноярск, мама, Саша!..

Оставив детей на их попечение и стоя на палубе утлого пароходишка, который несся енисейской стремниной вниз к Туруханскому краю, он наслаждался извечной властью вод, журчанием бесконечных всплесков, легким шорохом волн или грозным рокотом их в непогодь. Остановившись в каком-нибудь степном поселке, Суриков занимал коня, брал этюдник и ехал верхом дальше, вглубь, встречая людей, знакомясь, делая этюды и зарисовки.

Однажды, запоздав на пароход, Василий Иванович застрял в крохотной деревеньке и постучался к местной учительнице из политических ссыльных. Она побоялась открыть на стук, но когда он назвался, дверь распахнулась.

— «Боярыня Морозова»? — спросила хозяйка. — «Стрелецкая казнь»?..

— Да, я казнил стрельцов! — пошутил Суриков.

Не было конца ее удивлению, радости, гостеприимству. Учительница затопила для дорогого гостя печку, поставила самовар и все удивлялась, как он тут очутился. Отдохнуть и выспаться Василию Ивановичу не удалось — они проговорили всю ночь напролет. Неуемно интересовалась ссыльная, жившая за тысячи верст от Москвы, всем тем, от чего она была так давно оторвана. Ведь у нее не было ни газет, ни писем, она ничего не слышала, никого не видела и была счастлива случайности, приведшей к ней уже знаменитого в ту пору художника.

Пришел пароход. С его палубы Василий Иванович следил за одинокой, закутанной в шаль фигуркой, затерявшейся на пустынном сибирском причале, пока берег не скрылся из виду.

Время от времени Суриков возвращался на два-три дня в Красноярск — повидать детей, попариться в баньке, провести вечер за гитарой, а потом снова в путь — вверх по Енисею в Минусинск либо на тряской телеге в дальние села, где жили татары. Иногда непогода заставала его где-нибудь в пути. Колеса по размытой дождями дороге облипали глиной по самые трубицы, становясь похожими на огромные ржаные хлебы. Лошади с трудом дотаскивали тарантас до постоялого двора, где ямщик насилу снимал с колес пуды налипшей грязи…

А этюдов все прибавлялось. На страницах блока появлялись все новые типы татар и остяков. Художник любовно разглядывал людей и зарисовывал их.

— Знаете, что значит симпатичное лицо? — говорил он. — Это то, где черты сгармонированы. Пусть нос курносый, пусть скулы, а все сгармонировано. Это вот и есть то, что греки дали, — сущность красоты. Греческую красоту можно и в остяке найти.

И он искал и находил эту красоту живой натуры и наслаждался ею. Она всегда была связана с народным искусством, с богатыми интонациями, будь то вышивка на оленьей малице эвенка, будь то печальная мелодия остяцкой таежной песни, будь то пластика движений молодого татарина, объезжающего дикого коня.

Полтора месяца кочевал Василий Иванович по отдаленным углам Сибири. Он стал худым. На степном солнце и ветру кожа его стала темнее, глаза светлее, движения легче и порывистей. Он был углублен в работу, и живая сила творческого подвига не покидала его ни на минуту.

В этом году пришлось выехать в Москву рано — девочкам нельзя было опаздывать в гимназию. Снова на лошадях до Томска, по ужасной дороге (Василий Иванович не помнил такой за всю свою жизнь). Конец лета был дождливый. А там на пароходе «Казанец» до Тюмени, потом по железной дороге, потом опять на пароходе до Нижнего, и снова железная дорога — до Москвы.

Иркутская жительница Козьмина, встретившая Суриковых на пароходе «Казанец», писала в своих воспоминаниях:

«…Внимание обратил на себя плотный, коренастый человек среднего роста, с типично смуглым лицом сибиряка, с длинными густыми черными волосами, которыми он при разговоре забавно встряхивал. Мы узнали, что это был художник Василий Иванович Суриков, возвращавшийся из Красноярска в Москву.

…Он познакомил нас со своими дочерьми, им было 10–12 лет. Они перед этим потеряли свою мать и были одеты в темные платьица. Это были застенчивые, скромные девочки с печатью сиротства.

— Посмотрите, — говорил Василий Иванович о своих девочках, — это тип будущих сибирячек. Их мать была француженкой, у отца они взяли сибирские черты, и я думаю, что тип коренных сибиряков — смесь русского и монгольского элемента — создается под влиянием культуры, вот именно с такими чертами.

Девочки были очень хорошенькие, смуглые, с тонкими нежными лицами.

— Каждый год, — говорил он, — я стараюсь возить своих девочек в Сибирь, чтоб они научились любить мою родину. Там живет моя мать — старая казачка, и я ее навещаю. И вообще я не могу долго быть вне Сибири. В России я работаю, а в Сибирь езжу отдыхать. Среди ее приволья и тишины я запасаюсь новыми силами для своих работ…»

«Чайная роща»

Под утро над Бутырками снова пронеслась короткая весенняя гроза. Василий Иванович услышал ее, на мгновение проснувшись, но закрылся с головой одеялом и опять уснул. Почувствовал он ее только утром по страшной духоте в спальне. Василий Иванович встал с постели и распахнул окно. Раздувая полосатые паруса штор, в комнату ворвался пахучий солнечный ветер. Чему-то улыбаясь, Василий Иванович бегом вернулся в постель и лег, наслаждаясь запахами влажной земли, что ветер прихватил с огородов за Бутырской заставой.

Спальня была та же, что и семь лет тому назад, когда они жили в этом доме вместе с женой Лилей. Василий Иванович долго колебался — въезжать ему в эту квартиру или нет? Осенью, вернувшись из Сибири, он было поселился на углу Цветного бульвара и Самотечной площади, в доме Торопова, но квартира там была холодна, а мастерская мала: в ней нельзя было уместить картину длиной в восемь и высотой в четыре аршина. Холст пришлось выписывать из Парижа. Выписал грубый, шероховатый, он дольше выдерживает свежесть письма. Сейчас картина стоит натянутая на подрамник, скомпонованная, вычерченная углем, в том же двусветном зале, где когда-то создавалась «Боярыня Морозова»…

Василий Иванович лежал на своей железной кровати, вспоминая вчерашний вечер и первую майскую грозу. Она застала его у выхода из театра Корша. Только что закончился спектакль. Давали «Даму с камелиями», в которой впервые выступала в Москве Элеонора Дузе. Потрясенные, взволнованные москвичи столпились в подъезде, от улицы их отделяла завеса ливня. Мощно раскатывался гром по московским крышам, и сине-зеленые вспышки молнии вырывали из темноты небольшую черную карету с фонарями, запряженную парой терпеливо-понурых лошадей. Карета ожидала актрису. К счастью, гроза быстро отшумела, и Суриков пошел домой пешком.

Под газовыми фонарями черно сверкал булыжник мостовой, пенясь, шумели ручьи вдоль тротуаров. Обрывки туч в тревоге неслись над землей, догоняя друг друга, и в их пролетах мерцало бездонное и беззвездное, не успевшее погаснуть и вновь загорающееся по краям небо.

Василий Иванович вышел к Страстному и зашагал по пустынной Малой Дмитровке, весь переполненный восторгом, упиваясь острой свежестью воздуха, омытого грозой. Перед глазами неотступно стояла эта маленькая божественная итальянка Дузе. В ушах звенел, как туго натянутая струна, ее голос, ее трагическое: «Арман-н-н-ндо!»

Боже мой, как она играла! Как эта гениальная итальянка, пренебрегая эффектными, театральными позами и жестами, вела последнюю трагическую сцену!..