Дар Гумбольдта — страница 49 из 114

, — не может не задумываться о скуке смерти. О, эта вечность небытия! И это для человека, который жаждет постоянного интереса и разнообразия. О, как скучна, должно быть, смерть! Лежать в могиле, на одном месте, какой ужас!

Правда, Сократ пытался утешить нас. Он сказал, что существуют только две возможности. Либо душа бессмертна, либо после смерти все обратится в пустоту, как и до нашего рождения. Но ни то, ни другое не может утешить полностью. Ничего удивительного, что для теологии и философии этот вопрос — предмет глубочайшего интереса. Но у них есть перед нами одно обязательство: они не должны сами навевать скуку. Вот только получается это у них не слишком здорово. Хотя Кьеркегора скучным не назовешь. Я намеревался исследовать его вклад в обобщающем эссе. С его точки зрения примат этики над эстетикой необходим, чтобы восстановить равновесие. Но достаточно об этом. В самом себе я могу указать следующие источники занудства:

1. Слабость личностных связей с внешним миром. Я уже упоминал о путешествии во Францию прошлой весной. В поезде, глядя в окно, я подумал, что завеса Майи-иллюзии поистерлась. Но почему? А потому, что я видел не то, что там действительно было, а то, что принято видеть. Это означает, что природа нашего мировоззрения вторична. Оно основано на том, что я, субъект, пытаюсь рассмотреть явления — мир объектов. Но в действительности сами по себе объекты совсем не обязательно таковы, как понимает их современный рационализм. А потому, говорит Штейнер, человек может мысленно отрешиться от себя и выслушать то, что объекты говорят о самих себе, то, что важно не только человеку, но и им самим. И тогда солнце луна звезды заговорят с теми, кто ничего не смыслит в астрономии, и полнейшее научное невежество не будет иметь ни малейшего значения. Вот уж действительно, давно пора. Непонимание науки не должно делать человека пленником низшего и тоскливейшего из уровней бытия, закрывать перед ним возможности вступить в независимые отношения с творением в целом. Образованные люди обсуждают мир, лишенный обаяния и волшебства, а следовательно, скучный мир. Но это не мир, а мои собственные мозги лишены волшебства и очарования. А мир не может быть скучным.

2. Мое самосознающее эго является вместилищем скуки. Это непомерно раздувшееся, чванливое, довлеющее, болезненное самосознание оказывается единственным конкурентом политических и социальных сил, которые движут моей жизнью (бизнес, технолого-бюрократическая власть, государство). Мы мчимся в потоке прекрасно организованной жизни, и отдельное «я», с независимым сознанием, гордится своей отчужденностью и абсолютной неприкосновенностью, стабильностью и способностью оставаться не затронутым чем бы то ни было — ни страданием других ни обществом ни политикой ни внешним хаосом. В некотором роде, все это не имеет никакой ценности. А ведь должно чего-нибудь стоить, и мы частенько заставляем свое эго найти здесь хоть какую-нибудь ценность, но проклятие плюющей на все лжи довлеет над болезненно свободным сознанием. Оно свободно от привязанности к верованиям и к душам других людей. А что же космологические и этические системы? Оно может менять их по сто раз на дню. Поскольку полностью осознавать себя индивидуальностью означает также быть отделенным от всего остального. Это гамлетовское королевство, бесконечное пространство в скорлупе ореха, то есть «слова, слова, слова» в «Дании-тюрьме».


Вот, собственно, некоторые из тех заметок, которые Такстер предлагал мне дополнить. Однако времени на это у меня совершенно не было. По несколько раз в неделю я ездил в центр к адвокатам и обсуждал с ними свои проблемы. Мне объясняли, что я попал в весьма и весьма затруднительное положение. Новости становились все хуже и хуже. Я взлетал ввысь на лифте, высматривая спасение в образе женщины всякий раз, когда открывались двери. Человеку, попавшему в такое положение, следовало бы запереться в комнате, а если не хватает характера следовать совету Паскаля и не рыпаться, ему лучше выбросить ключ в окно. Но однажды двери в здании суда раздвинулись, и я увидел Ренату Кофриц. Ее тоже украшал металлический значок с номером. Мы оба оказались налогоплательщиками, избирателями и гражданами. Но боже мой, при чем тут гражданство? И куда подевался голос, обещавший подсказать: «Вот твоя Судьба!»? Голос молчал. Да и вообще, она ли это? Конечно, передо мной стояла настоящая женщина, нежная и очаровательно пышная, в мини-юбке и почти детских туфельках, застегивающихся одним единственным ремешком. «Господи, помоги мне! — подумал я. — Лучше не торопиться». Мне даже пришло в голову, что буддисты в моем возрасте уже подумывают о том, чтобы навсегда скрыться в лесу. Бесполезно. Может, и не такую судьбу я искал, но все же это была Судьба. Она даже знала мое имя.

— Полагаю, вы мистер Ситрин, — сказала она.

Годом раньше я получил награду от клуба «Зигзаг», чикагской культурной организации, объединяющей банковское начальство и биржевых маклеров. Членства в клубе мне не предложили. Зато мне полагался почетный значок за книгу о Гарри Гопкинсе[264] и фотография в «Дейли ньюс». Возможно, леди видела ее.

— Ваш друг, мистер Сатмар — он ведет мой бракоразводный процесс — считает, что нам следует познакомиться.

Н-да, вот так попался. Как быстро она дала понять, что разводится. Эти полные любви и греха глаза уже стучались в мою душу, где все еще жил чикагский мальчишка. Мною овладел давно знакомый приступ вестсайдской любовной лихорадки.

— Мистер Сатмар привязан к вам. Он восхищается вами. А когда рассказывает о вас, даже глаза зажмуривает в порыве поэтического вдохновения. Для такого полного человека это неожиданно. Он рассказал мне о вашей девушке, которая разбилась в джунглях. И о вашем первом романе, с дочерью врача.

— Наоми Лутц.

— Что за дурацкое имя.

— Да уж, пожалуй.

С Сатмаром мы дружили с детства, и он действительно любил меня. Но еще больше он любил сватовство, скорее даже сводничество. Его подстегивала страсть устраивать чужие дела. Из этого он извлекал и определенную профессиональную выгоду, привязывая к себе множество клиентов. В особых случаях брал на себя всю практическую сторону — аренду квартиры и машины для любовницы, ее расходы и оплату дантистов. Ему приходилось даже покрывать попытки самоубийства. И устраивать похороны. В общем, его истинным призванием можно считать вовсе не юриспруденцию, а разрешение жизненных проблем. Мы, друзья детства, намеревались удовлетворять свой интерес к противоположному полу до самого конца, хотя Сатмар придерживался совершенно другой методы. Он всегда сохранял благопристойность. Пускал в ход философию, поэзию, идеологию. Сыпал цитатами, ставил пластинки и умствовал о женщинах. Мгновенно подхватывал быстро меняющийся эротический сленг новых поколений. Интересно, на кого мы стали похожи к концу жизни? На развратных, трясущихся от вожделения престарелых женишков из комедий Гольдони? Или на бальзаковского барона Юло д'Эрви, чья жена на смертном одре слышит, как старик делает предложение горничной?

Несколько лет назад, когда Первому национальному банку грозило банкротство, у Алека Сатмара случился инфаркт. Я жутко волновался за него. Как только его перевели из отделения интенсивной терапии в обычную палату, я прибежал проведать его и обнаружил, что он уже готов к новому витку сексуальной активности. Видимо, это обычное дело после сердечных приступов. Могучую седую гриву он причесал по-новому, прикрыв скулы, и хотя с лица еще не сошел нездоровый багрянец, стоило в палату войти сиделке, как зрачки печальных глаз Сатмара непроизвольно расширялись. Мой старый приятель, крупный, тяжелый мужчина, не мог спокойно улежать на постели. Он ворочался, сбрасывал простыни и выставлял себя напоказ, как бы случайно раскрываясь. Я пришел ему посочувствовать, но оказалось, что он совершенно не нуждается в моем дурацком сочувствии. Сатмар смотрел угрюмо и настороженно. В конце концов я не выдержал:

— Алек, прекрати сверкать глазами. Ты прекрасно понимаешь, о чем я, — хватит выставлять кое-что каждый раз, когда какая-нибудь несчастная старушка приходит протереть пол под кроватью.

Он вспылил.

— Что? Ты просто идиот! — заявил он.

— Хорошо-хорошо. Только кончай задирать рубашку.

И дурные примеры могут облагораживать — сделав резкий бросок к высокому стилю, можно сказать: «Несчастный старина Алек! Это же просто какой-то эксгибиционизм. Хвала Господу, со мной такого никогда не бывает». Но здесь, на скамье присяжных, я ничего не мог поделать с эрекцией, вызванной присутствием Ренаты. Она восхищала и изумляла меня, и даже немного смущала. Рассматривалось дело о возмещении ущерба за полученную травму. По совести мне следовало бы пойти к судье и попросить исключить меня из числа присяжных. «Ваша честь, я не в состоянии уследить за ходом разбирательства из-за этой ослепительной леди присяжной, сидящей рядом со мной. Сожалею, но ничего не могу поделать со своей юношеской непосредственностью…» (Сожалею! Куда там. Я был на седьмом небе.) Впрочем, тяжба оказалась банальной: иск к страховой компании от пассажирки такси, якобы получившей травму в результате аварии. Личные дела казались мне куда как важнее. Судебное разбирательство звучало тихим аккомпанементом. А я жил в ритме метронома.

Двумя этажами ниже я превращался в ответчика по иску, целью которого было лишить меня всех денег. Думаете, это отрезвило меня? Нисколько!

Под предлогом ленча я поспешил на Ла-Салль-стрит, разузнать у Алека Сатмара что-нибудь об этой чудесной девушке. Оказавшись в чикагской толпе, я почувствовал, что у меня заплетаются ноги, шнурки развязались, а настроение упало. Но разве мог я голыми руками справиться с силой, покорившей весь свет?

В офисе Алека царила возвышенная, почти гарвардская атмосфера, хотя он обучался праву на вечерних курсах. Великолепная обстановка, тома сводов законов, атмосфера высокой юриспруденции, фотографии судьи Холмса[265]