те меня на знание научной картины мира, и я наберу высший балл. Но все это голые умствования.
— Все-таки, ты, Чарли, ты родился чокнутым. Когда ты сказал, что собираешься написать то эссе о скуке, я подумала: «Во дает!». Но без меня ты деградируешь еще быстрее. Иногда мне кажется, что тебя запросто можно признать невменяемым и отправить на принудительное лечение. Почему бы тебе снова не взяться за книгу о Вашингтоне шестидесятых? То, что ты публиковал в журналах, — просто прелесть. А ведь мне ты рассказывал гораздо больше, чем попало в статьи. Если потерял записи, я напомню. Я все еще могу помочь тебе исправиться.
— Ты думаешь?
— Я понимаю, какие ошибки мы оба совершили. Но то, как ты живешь, просто абсурд — все эти девки, спортивные клубы, поездки, а теперь еще и антропософия. Дурнвальд беспокоится о тебе, а он твой друг. И твой брат Джулиус тоже, я знаю. Послушай, Чарли, почему бы нам снова не пожениться? Для начала покончили бы с тяжбой. Нам следует воссоединиться.
— Ты это серьезно?
— Девочки просто мечтают об этом. Подумай. В сущности, ты живешь не слишком счастливо. Теряешь форму. А я бы рискнула.
Она встала и раскрыла сумочку:
— Тут несколько писем — пришли на старый адрес.
Я взглянул на штампы.
— Так ведь они же пришли несколько месяцев назад! Могла бы и раньше отдать.
— Какая разница? У тебя и так полно корреспонденции. И по большей части ты на нее не отвечаешь, да и вообще, какая тебе от нее польза?
— Вот это ты открывала, а потом снова запечатала. Оно от вдовы Гумбольдта.
— Ты имеешь в виду Кэтлин? Но они же развелись еще задолго до его смерти. Ладно, вот твои юридические гении.
В зал вошли Томчек и Сроул, а с другой стороны появился Каннибал Пинскер в ярко-желтом кричащем двубортном костюме и в двуцветных, желто-коричневых туфлях. Широкий желтый галстук распластался на рубашке, как омлет с сыром. Густые с проседью волосы взъерошены. Он ступал гордо, словно состарившийся боксер-профессионал. Интересно, кем он мог быть в прошлом воплощении? Да и все остальные тоже?..
* * *
В конечном итоге, переговоры мы вели не с Дениз и Пинскером, а с одним судьей. Вместе с Томчеком и Сроулом я вошел в кабинет. Лицо у полного и лысого судьи Урбановича, хорвата или, возможно, серба, было невыразительным и хмурым. Но принял он нас очень радушно и утонченно. Предложил кофе. Но я решил, что это радушие линчевателя, и отказался:
— Нет, спасибо.
— Уже прошло пять судебных заседаний, — начал Урбанович, — эта тяжба наносит ущерб обеим сторонам — но не их адвокатам, конечно. Необходимость давать показания болезненно отражается на таком чувствительном творческом человеке, как мистер Ситрин…
Судья явно хотел, чтобы я оценил его иронию. Чувствительность взрослого чикагца, если, конечно, она подлинная, иначе как патологией не назовешь, впрочем, такая патология вполне излечима, но чувствительность человека с годовым доходом, в лучшие годы превышавшим двести тысяч — бесспорное притворство. Чувствительные люди столько не зарабатывают.
— А отвечать на вопросы мистера Пинскера занятие малоприятное, — продолжал судья Урбанович. — Он принадлежит к школе, не признающей компромиссов. Ему не удается правильно назвать ваши сочинения, французские и итальянские имена и даже английские названия компаний, с которыми вы работаете. Кроме того, вам не нравится его портной, его вкус, его рубашки и галстуки…
Одним словом, как ни скверно натравливать на меня этого мерзкого и грубого идиота Пинскера, но если я не соглашусь сотрудничать, судья спустит его с привязи.
— Мы не раз и не два обсуждали дело с миссис Ситрин, — вставил Томчек.
— Значит, ваши предложения недостаточно хороши.
— Ваша честь, миссис Ситрин получила крупные суммы денег, — сказал я.
— Что бы мы ей ни предлагали, она всегда увеличивает свои притязания. Если я уступлю, вы сможете гарантировать, что меня не вызовут в суд в следующем году?
— Нет, но могу попытаться. Я могу вывести решение как res judicata 1. Ваша проблема, мистер Ситрин, — документально подтвержденная способность зарабатывать большие деньги.
— Но не в последнее время.
— Только потому, что тяжба выбила вас из колеи. Закрыв дело, я освобожу вас, и вы без помех займетесь своими делами. Еще и спасибо мне скажете…
— Судья, я человек старомодный, скорее, даже устаревший. Я не обучен методам массового производства.
— Не стоит так переживать, мистер Ситрин. Мы в вас верим. Мы читали ваши статьи в «Лайф»[275] и «Лук»[276].
— Но «Лайф» и «Лук» прогорают. Они тоже устарели.
— У нас есть ваши налоговые декларации. Они свидетельствуют о несколько ином положении дел.
— Пока что, — напомнил Форрест Томчек. — Если давать надежный прогноз, где гарантия, что мой клиент сохранит такую производительность?
Урбанович пожал плечами:
— Трудно представить, что доходы мистера Ситрина при любых обстоятельствах упадут ниже уровня, облагаемого пятидесятипроцентной налоговой ставкой. А значит, если он ежегодно будет выплачивать миссис Ситрин тридцать тысяч долларов, реально это обойдется ему в пятнадцать тысяч. До совершеннолетия младшей дочери.
— Значит, следующие четырнадцать лет, то есть почти до своего семидесятилетия, я должен зарабатывать сотню тысяч долларов в год? Ваша честь, я едва сдерживаю смех. Ха-ха! Не уверен, что мои мозги окажутся столь выносливыми, а ведь они — мой единственный реальный капитал. У других есть земля, рента, оборотные средства, управляющий персонал, доходы с капитала, субсидии, скидки на амортизацию, государственные дотации. У меня таких преимуществ нет.
— Но вы умный человек, мистер Ситрин. Это очевидно даже в Чикаго. Так что нет оснований рассматривать это дело с учетом особых обстоятельств. По решению суда после раздела имущества миссис Ситрин получила меньше половины, и она утверждает, что документация была сфальсифицирована. Вы человек непрактичный и могли не знать об этом. Возможно, документы подделал кто-то другой. Тем не менее по закону ответственность несете вы.
— Мы отрицаем всякую возможность подделок, — заявил Сроул.
— Что ж, не думаю, что это так важно, — сказал судья, сделав открытыми ладонями такой жест, будто выпихивал кого-то в окно. Очевидно, зодиакальным знаком судьи были Рыбы, ибо в манжетах его рубашки красовались маленькие запонки в виде рыбок, свернувшихся кольцом.
— А что касается снижения продуктивности мистера Ситрина в последние годы, это обстоятельство можно использовать, чтобы повлиять на истицу. Но вполне возможно, что это просто творческий кризис. — Я понял, что судья развлекается вовсю. Очевидно, он не любил столпа закона по части разводов Томчека и не сомневался, что Сроул всего лишь статист, а потому изливал весь яд на меня. — Я сочувствую проблемам интеллектуалов и знаю об их склонности впадать в особого рода озабоченность, совершенно невыгодную с финансовой точки зрения. Но я также помню Махариши[277], который стал мультимиллионером, обучая людей скользить кончиком языка по небу и запихивать его в носовую пазуху. Многие идеи становятся ходовым товаром, и, возможно, ваша особая озабоченность гораздо ценнее, чем вы думаете.
Антропософия явно пошла мне на пользу. Я не принял его разглагольствований близко к сердцу. К происходящему примешивалось нечто неземное, и мне время от времени казалось, что душа моя покинула меня и проскользнула в окно, полетать немного над площадью перед судом. То и дело перед глазами начинали вспыхивать медитативные розы среди блестящей от росы зелени. Но судья продолжал наставлять меня, вдалбливая свое толкование двадцатого века, чтобы я случайно не забыл о нем, решая за меня, как мне прожить остаток жизни. Он советовал мне бросить отжившую свой век кустарщину и взять на вооружение методы бездушного массового производства (Рескин[278]). Томчек и Сроул, сидевшие с другой стороны стола, мысленно соглашались и одобряли происходящее. И не говорили практически ничего. И поэтому, чувствуя себя покинутым и измученным, я заговорил сам.
— Таким образом, это еще примерно полмиллиона долларов. И даже в случае повторного замужества она все равно хочет иметь гарантированный доход в размере десяти тысяч?
— Верно.
— Да к тому же мистер Пинскер запросил гонорар в тридцать тысяч долларов — по десять тысяч за каждый месяц ведения дела?
— Не так уж он и не прав, — заявил судья. — Разве такой гонорар кажется вам чрезмерным?
— Сам я прошу не более пятисот долларов в час. Именно так я оцениваю свое время, особенно, если приходится заниматься не слишком приятными вещами, — ответил я.
— Мистер Ситрин, — заявил судья, — вы вели околобогемную жизнь. Потом испробовали брак, семью и другие общественные институты среднего класса и захотели все бросить. Но мы не можем позволить вам пренебрегать серьезными вещами.
Внезапно моя отстраненность исчезла и я увидел, в каком положении очутился. Я понял, как терзалась душа Гумбольдта, когда его схватили, связали и отвезли в «Бельвю». Талантливый человек против полицейских и санитаров. Но оказавшись лицом к лицу с общественным строем, ему пришлось сражаться и со своей шекспировской страстью — страстью к пылким речам. Это стоило боя. Я теперь тоже мог кричать. Мог пустить в ход красноречие или вкрадчивость. Допустим, я бы вскипел, как король Лир, проклинающий своих дочерей, или как Шейлок, порицающий христиан. Ну и забрел бы в тупик бранных слов. Дочери и христиане смогли бы понять. Томчек, Сроул и судья — нет. Предположим, я возопил бы о морали, о роде человеческом, о правосудии и зле, о том, что значит быть мною, Чарли Ситрином. Разве это не справедливый суд, суд совести?! Разве не я нес в мир добро, пусть и своими, путаными путями? Ведь нес! А теперь, когда, стремясь к высшей цели, пусть даже тщетно, я состарился, ослабел и приуныл, сомневаясь в крепости своего тела и даже ума, меня хотят не только взнуздать, но и заставить тянуть тяжеленный воз ближайшие лет десять. Дениз неправа, я н