Дар Гумбольдта — страница 74 из 114

— А все потому, что у нее была степень магистра, как я понимаю.

— А Дениз оказалась во главе пятой колонны. Теперь-то я понимаю, почему все так сложилось. Она была такой красивой стройной…

— Красивой? — переспросила Рената. — Да она похожа на ведьму!

— Красивой стройной честолюбивой воинственной начитанной молодой женщиной. Она рассказывала мне, что однажды ее мать, увидав ее в ванной, воскликнула: «Ты просто золото!» и разрыдалась.

— Представляю себе разочарование таких женщин, — сказала Рената. — Из сливок чикагского среднего класса, из-под крылышка энергичных мамаш. На что могут рассчитывать их дочери? Не могут же все выходить замуж за Джеков Кеннеди, Наполеонов и Киссинджеров[323], создавать шедевры или играть на клавесинах в Карнеги-холле, разодевшись в золотую парчу с пышным шлейфом.

— Поэтому Дениз начала вскакивать ночью с постели, рыдать и жаловаться, что она ничто .

— А она считала, что ты сделаешь из нее нечто?

— Ну, не хватало одного ингредиента.

— Но ты так и не нашел его, — подвела итог Рената.

— Да, и она вернулась к вере своих отцов.

— И кто эти отцы?

— Шайка мелких политиканов и отморозков. Однако, должен признать, я и сам виноват, что оказался таким нежным цветочком. Как бы там ни было, меня вскормила земля Чикаго. И я должен был держать удар.

— Она плакала по ночам о загубленной жизни, вот в чем дело. А ты хотел спать. Ты не прощаешь женщинам, которые ночью своими проблемами мешают тебе спать.

— Я задумался о нежных цветочках, произрастающих в Деловой Америке, потому что мы направляемся в Нью-Йорк выяснить, что там с завещанием Гумбольдта.

— Напрасная трата времени.

— И я спрашиваю себя: «Почему мещанство так сильно задевает?»

— Я говорю с тобой, а ты начинаешь читать мне лекцию. Нам пришлось поменять все наши планы в Милане. И ради чего! Не мог он ничего тебе оставить. Он умер в ночлежке, полностью выжив из ума.

— Перед смертью у него наступило просветление. Кэтлин сообщила мне. Не будь врединой.

— Да я самая что ни на есть полезина. Ты спутал меня с той злобной сукой, которая таскает тебя по судам.

— Вернемся к нашему разговору. Американцам выпало осваивать целый свободный континент. Как можно ожидать от них такого же внимания к философии и искусству? Старый доктор Лутц называл меня чертовым иностранцем, потому что я читал стихи его дочери. Стричь купоны в какой-нибудь конторе в Лупе — вот призвание американцев.

— Пожалуйста, сверни мое пальто и положи на полку. Когда же в конце концов стюардессы прекратят болтать и примут у нас заказ?

— Давай, моя дорогая. Но позволь мне закончить с Гумбольдтом. Знаю, ты считаешь, что я слишком много говорю, но я взволнован и, кроме того, меня мучают угрызения совести из-за детей.

— Именно этого и хочет Дениз, — подхватила Рената. — Когда ты уезжаешь и не соглашаешься оставить ей адрес, она говорит: «Ладно, если детей убьют, ты прочтешь об этом в газетах». Только не делай из этого трагедию, Чарли. Дети повеселятся на Рождество, а Роджер, я уверена, прекрасно проведет время у своих бабушки с дедушкой в Милуоки. Дети так любят все эти древние семейные традиции.

— Надеюсь, что так, — вздохнул я. — Я очень люблю Роджера. Он славный мальчик.

— Он тоже любит тебя, Чарли.

— Возвращаясь к Гумбольдту…

На лице Ренаты появилась гримаса «сейчас я скажу тебе все, что думаю», и она высказалась:

— Чарли, это завещание — просто желание разыграть тебя из могилы. Ты сам говорил, что это может быть всего лишь посмертная шутка. Он же чокнулся перед смертью.

— Рената, я читал учебники. Я знаю, что говорят психиатры о маниакально-депрессивном психозе. Но ни один из них не знал Гумбольдта. А ведь Гумбольдт как-никак был поэтом. И замечательным человеком. А разве психиатрия понимает хоть что-нибудь в искусстве, разве знает она, что такое истина?

Почему-то мои слова спровоцировали Ренату. Она вдруг обиделась:

— Будь он жив, ты бы не назвал его замечательным. Ты говоришь так только потому, что он мертв. Кофриц продает мавзолеи, и у него есть хотя бы деловые причины зацикливаться на мертвых. А у тебя какие основания?

У меня на языке вертелся ответ: «А у тебя? Вспомни мужчин, которые всю жизнь окружали тебя, — Кофриц-Мавзолейщик, Флонзалей-Гробовщик и Ситрин-Плакальщик». Но я сдержался.

— Ты постоянно выдумываешь какие-то отношения с умершими, которых при жизни и в помине не было, — продолжала она. — Изобретаешь связи, какие либо их не устраивали, либо тебе оказались не под силу. Я помню, ты как-то сказал, что для некоторых людей смерть — хороший выход. Вероятно ты имел в виду, что извлекаешь из этого какую-то пользу.

Ее слова заставили меня задуматься. Наконец я сказал:

— Мне это тоже приходило в голову. Но мертвые остаются жить в нас, если мы сами этого хотим, и что бы ты ни говорила, я любил Гумбольдта Флейшера. Его баллады глубоко тронули меня.

— В те времена ты был совсем юнцом, — заметила она. — В самой прекрасной поре жизни. Но ведь он написал всего лишь десять или пятнадцать стихотворений.

— Да, он действительно написал не много. Но зато в высшей степени замечательных творений. В определенном смысле, хватило бы и одного. Ты должна понимать. Его провал — повод поразмыслить. Некоторые считают, что крушение — единственное настоящее признание, возможное в Америке, что никто из тех, кто «добивается успеха», не остается в сердцах своих соотечественников. То есть все дело в соотечественниках. Может, именно здесь Гумбольдт совершил свою самую большую ошибку.

— Думая о своих согражданах? — отозвалась Рената. — Когда же принесут наши напитки?

— Наберись терпения, я буду развлекать тебя, пока они не придут. Я хочу обсудить несколько моментов, касающихся Гумбольдта. Почему Гумбольдт так истязал сам себя? Потому что поэт таков, каким он сам себя представляет. Гертруда Стайн проводит различие между личностью-сущностью и личностью-индивидуальностью. Выдающийся человек — это сущность. А индивидуальность навязывается нам обществом. Твоя собачка отличает тебя от других, стало быть, у тебя есть индивидуальность. Сущность же, напротив, — безличная сила, и она может стать просто пугающей. Так Т. С. Элиот говорил о Уильяме Блейке. Такие, как Теннисон[324], сливались со средой или обрастали прилипалами, а Блейк остался чистым и потому из центра своего хрустально чистого ядра видел людей насквозь. В нем не было ничего от «исключительной личности», и это ужасало. Вот что значит сущность. Индивидуальности относятся к себе более снисходительно. Это индивидуальности разливают выпивку, покуривают сигаретки, стремятся к простым человеческим удовольствиям и избегают сложностей. Искушение сдаться очень велико. Гумбольдт оказался слабеющей сущностью. Поэты должны грезить, а грезить в Америке не так-то просто. Господь «дает песни в ночи», говорится в Книге Иова. Я много размышлял над этим и особенно настойчиво пытался понять пресловутую бессонницу Гумбольдта. Думаю, что бессонница Гумбольдта главным образом свидетельствует о силе мирского, мира людей и всех его прекрасных творений. Этот мир интересен, по-настоящему интересен. В мире присутствуют деньги, наука, война, политика, тревога, болезни, растерянность. В нем — вся наэлектризованность, все возможное напряжение. А стоит взяться за провод под высоким напряжением, и кем бы ты ни был, даже самой что ни на есть знаменитостью, ты уже не можешь отсоединиться от тока. Тебя приковывает к месту. Так вот, Рената, я подвожу итог: мир обладает силой, а сила привлекает интерес. Так что же порождает силу поэта, что делает его интересным? Грезы. Все дело в том, что поэт таков, какова его сущность, ибо в душе его звучит голос, власть которого равна власти обществ, государств и режимов. Не сумасшествие, не эксцентричность и все такое прочее делают его интересным, а способность отринуть мировой хаос, суету, галдеж и суметь различить суть вещей. Не могу тебе передать, как ужасно он выглядел, когда я видел его последний раз.

— Ты рассказывал.

— Я до сих пор не могу оправиться. Представляешь себе, какого цвета бывает вода в городских реках — в Ист-ривер, в Темзе, в Сене? Его лицо было того же серого оттенка.

Ренате нечего было сказать в ответ. Как правило, ее полностью удовлетворяло собственное мнение, и она использовала мои разглагольствования как фон для своих мыслей. Насколько я мог судить, мысли эти крутились вокруг ее страстного желания сделаться миссис Чарльз Ситрин, женой Пулитцеровского шевалье. А я, в свою очередь, платил ей той же монетой и использовал ее мысли в качестве фона для своих. «Боинг» прорвался сквозь пелену облаков; надрывный звук двигателя, звук риска и смерти, оборвался музыкальным «дзинь», и мы вознеслись в покой и свет надоблачного пространства. Голова моя покоилась на подголовнике, и когда наконец принесли «Джек Даниелс», я стал медленно цедить напиток сквозь свои неровные разноцветные зубы, указательным пальцем отталкивая от края бокала кубики пористого льда, — вечно их кладут слишком много. Тонкая струйка виски приятно обжигала гортань и согревала желудок, точно солнце, сиявшее снаружи, и меня охватила радость свободы. Рената права, я вырвался! Время от времени меня охватывало сильнейшее оживление: я выбрался из затруднений, я вижу океан! — мое сердце колотилось от радости. Каким свободным я себя чувствовал! Затем мне пришло в голову, что не только я созерцаю, но и меня созерцают со стороны, что я не обособленный объект, а часть всего остального, часть фиолетово-синего сапфира Вселенной. Ибо что делать океану и атмосфере внутри черепа двадцати сантиметров в диаметре? (Не говоря уж о Солнце и Галактике, которые тоже там присутствуют.) В созерцающем должно найтись пространство для всего, но это пустующее пространство не пустота, не ничто, а нечто, способное вместить все. Чувствуя эту бесконечно малую и в то же время бес