Дар Изоры — страница 1 из 58

Т. НабатниковаДАР ИЗОРЫРассказы, повесть

РАССКАЗЫ


ДВЕ ПОРОДЫ


Жили в простоте, праздников не пропускали; на праздниках всё по-заведенному: вначале веселились все, потом мужья становились всё веселее, а жены всё тревожнее, мужья напивались и решительно не хотели (потом и физически не могли) покинуть место веселья, а жены их оттаскивали от стола: дома скотина не кормлена и печь не топлена. Плюнув, уходили к скотине одни, а мужья безраздельно отдавались остатку счастья.

Тетя Зоя моя в этих сатурналиях была в той половине, что не расстается с весельем раньше, чем кончатся напитки. Она плясала, изобретала сцены с переодеваниями, на грани непристойности, такие же пела частушки, и женщины поглядывали на нее косо. Была к тому же опасна: крепче и свежее, с огнем в глазах.

Моя мама тайно недолюбливала ее, свою золовку. Само тети Зоино существование было враждебно для маминой породы — из инстинкта сохранения вида — как для муравьев существование жуков, поедающих муравьиные яйца. Для мамы священными были гнездо и потомство. Тетя Зоя была из женщин деятельных, дерзких, взломавших скорлупу канонов, а значит, разорительница гнезд.

Меня же с детства к ней влекло; свойства мира интересовали меня не с точки зрения, как в нем безвредно выжить, а — как бы СДЕЛАТЬ в нем чего-нибудь; миропреобразовательный зуд искал примера и опыта не там, где самки мирно высиживают потомство.

Итак, веселье — до окончания напитков. Вместо «надо», которое включается у женщин, как заслонка ограничителя в карбюраторе, здесь без удержу «хочу». Но — чудом — скотина все же была накормлена и подоена, а наутро тетя Зоя выходила в рейс. Тогда еще не было чутких приборов проверки на трезвость, а работала она шофером. На автобусе. Это значит, был у нее первый класс. А как иначе, если уж тете Зое быть шофером, так первого класса.

В родительском альбоме фотография: юная тетя Зоя в белом берете набекрень. Мама не могла спокойно выносить это и годы спустя: тетя Зоя отдала в обмен за этот беретик настоящую бесценную пуховую шаль. Конечно, безумие: пуховую шаль за пустяковый беретик. Но я это понимала. Очень. А вслух не могла сказать: мама начинала сильно волноваться, обнаруживая во мне опасные задатки той, второй моей породы — «ефимкиной», говорила мама, ругая меня или брата. Все хорошее в нас было, понятно, от мамы, а за все плохое отвечал отец или дед Ефимка.

Ведь две породы человек в себе соединяет.

Тетя Зоя была похожа на свою родню, и жесты ее, повадки и черты для мамы были ненавистны. Как ненавистным может быть только муж.

Я подрастала, познавая белый свет, и со временем уж и сама с трудом переносила тетку — так мне ее черты и внешности, и характера напоминали те, что причинили мне больше всего горя.

Хуже того, и в себе самой я с ужасом обнаруживала те же черты. И смотрела на тетку как на собственный приговор: участь, на которую и я обречена с годами. Ведь она плохо кончила, тетя Зоя. Как и мой отец. Как и, продолжим ряд, видно, мне на роду написано.

Погибает человек от того, что долго приносило ему радость. Эта радость потом забирает в расплату его самого.

По частям. Утонул в реке по недосмотру младший ее сыночек. А старший, умненький такой, красивенький, послушный, когда подрос до девятого класса, связался с дурной компанией, попался на воровстве. Это уж они в город перебрались. Как тетя Зоя выбегала со двора навстречу нашему мотоциклу (братик любимый приехал!) — нет, не гордая больше, сдалась, по-бабьи простирала руки, чтоб и радость показать и — не добежав, горестно запричитала, завыла, братику передавая издали беду свою неподъемную, сыночек-то у нее, ох, в коло-о-онии!..

И сыночек потом плохо кончил, как ни старался выбраться, в институте учился, в люди вышел — нет, всё же кончил он плохо, и всё тут, пропащая уж такая порода.

Дядя Леня, его отец, так прямо и говорил жене своей, тете Зое: такая-сякая твоя порода, ну уж и она за словом в карман не лезла. Породы-то они были схожей, в юности шоферили вместе, синеглазый статный красавец, пара что надо, и пили душа в душу, а под старость вдруг не только питаться стали отдельно, подозревая один другого в воровстве (дядя Леня так свой холодильник обматывал цепью и замыкал амбарным замком), но и корили друг друга — чем? — пьянством! Не говоря уж про «породу». Женскую половину семьи дядя Леня называл «бригадой б...» еще тогда, когда дочки были маленькие и только моргали несмышлеными своими голубыми, в отца, прелестными глазами. Выросли, и всё сбылось: порода. Мы так его и звали Бригадиром.

Но самая большая беда из тех, что обрушились на него к старости (когда не было больше кудрявого чуба, искристого взгляда), была не та, что старший сын спился и изгнан со всех должностей, и не та, что дочки ничему не выучились и жили с мужьями в синяках и раздорах, а вот какая грянула беда — и можно ли снести ее в шестьдесят лет, и можно ли простить такую беду виновнице ее, жене своей: то, что вышла она за него не девушкой, нет. Вот.

Ну как тут было мне не восхититься теткой лишний раз! Ведь надо знать, что такое: родиться в девятнадцатом году в деревне, еще церковь высилась, еще в приходской школе учились, в правилах держали строгих, и, чай, знала Зоя на горьких примерах, что подол надо держать крепко. А примеры всегда под рукой (иногда кажется, для того они и были) — один-два на деревню, когда девку настигал позор, приносила она в подоле, и потом уж была у нее одна дорога, на другую бы никто и не пустил: она требовалась обществу именно на этой. В любой деревне есть один-два дурачка и одна-две потаскушки — как по штатному расписанию. Социальная необходимость такая. Чтоб всякий прочий мужик чувствовал преобладание своего ума, а всякая прочая баба понимала, до чего же она порядочная.

Чай, знала Зоя, на что шла.

Ведь не глупее же она была тех осмотрительных девок, что вышли замуж «честными», быстро растолстели, родили детей, так же быстро растолстевших и расплодившихся далее. Нет, не глупее она была, а умнее, красивее, лучше их. Но случись с ней в подоле-то — и любая всю жизнь смотрела бы на нее свысока.

Но именно из презрения и не могла она признать над собой тот закон, что они над собою признали. Должна была восстать против этого закона осторожности. За свою волю.

Собственно, это единственный тип женского характера, который только и интересовал меня. Мне самой такого характера не хватало. Две породы во мне. Одна — из тех, домашних, в гнездах.

Туго мне приходилось в детстве с моей симпатией к тетке. Мама моя от этой симпатии приходила в неописуемую тревогу, как если бы один цыпленок из ее выводка взял да и поплыл, оказавшись утенком. Гадким к тому же. И мне, чтоб маму не волновать, приходилось таить свои чувства. Что тоже было предательством. Предательство выходило хоть так, хоть так: одна порода во мне предавала другую.

Эх, дядя Леня! Она влюбилась в него без оглядки. Она родила ему сына, не оградившись узами брака. Родила по закону воли и любви. Узы — потом, позднее: уступка всем этим формальностям от щедрот своих: ну ладно уж, надо вам — нате!

И дядя Леня умел оценить это бесстрашие и готовность платить за любовь и волю как угодно дорого.

Но под старость — то ли у тети Зои уже погасли те праздничные огни в глазах, которые и в пятьдесят лет заставляли прохожих оглядываться, то ли дядя Леня лишился ума и зрения, но только стало ему вдруг непонятно, как это: как это так, все парни как парни, взяли за себя свежих и юных, а ему досталась вот эта состарившаяся (все же состарилась, хоть и на двадцать лет позднее ровесниц), вот эта утратившая (все же истратила!) долгий огонь сердца старуха; так мало того, она была еще и не девушка в ту пору, когда ей полагалось строго-настрого беречь девичью честь!

И — развод! С треском, со скандалом, с проклятием всей, всей, всей предыдущей жизни!

И, глядя на эту печальную судьбу, я, как никогда, чувствую свое предательство: тот позорный факт, что я из двух моих пород — из двух каменных стен, из двух крепостей, враждебно выстроенных одна против другой, — вложила свою жизнь кирпичиком смиренным в ту прочную вековую кладку, что охраняет родовой закон матери. Что и без меня стояла нерушима.

Оставила я без подкрепления на погибель рисковую, бедовую кровь моего отца.

Раскрашиваются поодиночке кирпичики их судеб.


ДИПЛОМ


Конец июня, ей двадцать два года, и завтра у нее защита. Подняться на кафедру и перед аудиторией делать доклад по своему проекту — да, но она может забыть слова, может начать заикаться, внезапно замолкнуть и даже заплакать. Особенно теперь, после истощения и надрыва последних месяцев: грудной ребенок, дипломное проектирование, нервы...

Она боится позора и срыва. Именно поэтому назвала на свою защиту всех, кого могла. Чтоб от отчаянного страха похрабреть.

Сегодня она встретила на улице Сашу, она его год не видела. Когда-то давно, года три назад, она бросила его ради своего теперешнего мужа, и зря; он перенес это тяжело: гордо, да и перенес ли; последний раз они виделись в институтском буфете, там были всегда вкусные бутерброды с докторской колбасой, до введения новых ГОСТов: колбаса еще была нежная, ароматная и пропитывала хлеб своим аппетитным духом, и Саша тогда сдержанно издали кивнул ей и отвернулся, живота еще не было заметно, но он должен был увидеть обручальное кольцо, оно поблескивало, когда она поднимала стакан с кофе и отпивала глоток. Она хотела, чтобы он подошел, она ведь к тому времени уже поняла, какую совершила ошибку, ее не поправить, но Саша должен узнать, что она жалеет о нем, да, это бы утешило его. Но он не подошел, очень гордый.

И вот они столкнулись лицом к лицу в скверике, ему не увильнуть, она вознесла к нему такой умоляющий стоп-взгляд, что ему ничего не осталось, как покориться. Он ни о чем не спросил ее, а она ждала вопросов. У нее в сетке болтались баночки с детским питанием, она была худая, истощенная, и волосы ее, когда-то кудрявой шапкой торчавшие вверх, теперь от кормления ребенка распрямились и сникли, ломкие, как солома. Он должен был догадаться о ребенке и что-нибудь ска