Жена вернулась с кухни, уселась на прежнее место.
Конечно, им не терпелось побольше узнать про квартиру в Москве. Но бабуля про квартиру забывала, говорила про веру — что с нее взять, чокнутая на служении старушка. Приходилось выискивать промежутки в ее религиозной пропаганде, чтобы втиснуть вопрос. Квартира в Измайлове. «Пята Паркова у нас», — с полным равнодушием отвечала бабуля (и даже с недоумением: разве это важно?) , и супруги, стыдясь, все же не смогли сдержаться, расстелили на полу карту Москвы и искали на ней «Пяту Паркову». Унимая дрожь и слюноотделение, прикидывали, к какой станции метро ближе: к Измайловской или Измайловскому парку? И ждали: бабушка подскажет, но она, наверное, не слышала. Она безучастно пережидала, когда снова сможет вернуться к рассуждениям, которые одни, на ее взгляд, имели значение в жизни.
— Там и школа рядом, и магазины, и парк, — рассеянно проговорила, глубоко задумавшись о чем-то своем.
Супругам было стыдно за свое дрожащее ничтожество.
Чайник на кухне запел.
Старший сын, десятиклассник, вышел к столу, но не проронил ни слова. Отец злился: ну погоди, мерзавец! Эгоист! Все, все обязаны постараться понравиться старушке! Чтоб она их выбрала! А он?..
— Уж такой у них возраст, — извинился за него перед старушкой, а сын сердито фыркнул, встал и ушел, не прощая отцу, что предает его старухе за квартиру!..
Потом бабулю уложили спать, отдали ей комнату (жена по такому случаю ночевала у мужа), и остались наконец одни.
Слов произносили мало, осторожно — чтоб не заболтать такое чудо. Чтоб уцелело.
— Она говорит‚— полушепотом сказал художник, — что машину может продать не дороже, чем купила сама, то есть за полцены! У них устав запрещает продавать с наживой...
Сказал и замер.
Глаза у обоих горели адским огнем, тщетно старались унять его, сами себя стыдились.
— А какая площадь? — спросила жена.
— Какая тебе разница, четыре отдельные комнаты, да пусть они будут хоть по десять метров! — художник укоряюще выкатывал глаза.
И снова они сладко морщились и стонали от одних предвкушений. Единым махом — Москва, машина, гараж, скачок в иное существование, в собственных глазах вырастаешь (раз получил, значит: достоин), не лопнуть бы, а в глазах других и пововсе, онемеют от зависти, даже и сами москвичи! Столичный независимый художник, приезжающий к работодателям на своем авто, живущий в четырехкомнатной квартире вблизи Измайловского парка — ой, я не могу, не могу!..
— Я помню Измайлово, — с суеверным испугом шептала жена. — Старый район, не бездарные эти новостройки!..
— Да что ты! — болезненно охал художник, приседая под грузом везения.
Боже, боже, боже, господи, царю небесный, за какие заслуги? Но каждый в глубине души чувствовал, что достоин, давно заслужил, и так оно, в конце концов, и должно было случиться. И в писании сказано: «Придут и сами дадут!» Или вот еще: молочные реки, кисельные берега, прямо пойдешь — счастье найдешь. И вот, во исполнение пророков... Существует же на свете справедливость, елки-палки, или нет, в конце концов!
— Я так и знал, так и знал, — бормотал художник. — Это могло быть или именно так или уж никак!
А тем людям, которые предлагали ему однокомнатную в Москве — они уже не раз звонили: не надумал ли, они снова позвонят, а он им с коварным сожалением ответит, что уже, ах, уже. На четырехкомнатную. Нет, без доплаты. Да. В Измайлове...
Впрочем, он стыдился этого мстительного предвкушения, он отгонял его подальше. На душе должно быть чисто, чисто! Чтобы не погубить святое чудо отравой душевных отходов, как заводы губят народ.
Попытался от избытка чувств поприставать к жене, но она с ходу пресекла:
— Нельзя! Пост...
И он сразу принял этот довод. Вблизи везенья надо держаться осторожно, как вблизи шаровой молнии. От преждевременного ликования — сами знаете что будет. Замри и жди. И постись. Приноси благоговейные жертвы. Это они оба понимали. В напряженные моменты жизни они умели действовать согласно и заодно, забыв междоусобные распри. В трудную, по-настоящему трудную минуту они могли друг на друга рассчитывать, и кто им не позавидует в этом?
Жена уже засыпала, он растолкал ее:
— А может, это нам дьявол ее подослал?
— Такую-то божью старушку? — пристыдила жена.
— Действительно... — тотчас признал художник, но спать еще долго не мог. Ему блазнились картины московской жизни, доступность работы, и чертов тот автомобиль, и респектабельность, ах, и как он уведомит знакомых об изменении адреса, и враги поперхнутся от зависти — о, он гнал эти подлые картинки, а они лезли, одолевали его, как орды нечистой силы, и он то и дело повторял молитву, единственную, какую знал: «Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя, грешного!» — и всякий раз трижды крестился, но снова наваждения наползали в новую атаку.
Под конец ночи этот святой Антоний наконец заснул больным сном, и его будили кошмары: комнаты, комнаты, двери, его присутствие там всегда оказывалось абсурдным. Просыпаясь, вспоминал, что произошло; боялся верить и тоскливо молил: скорее бы осуществилось, если только это правда, о господи! «Что делаешь, делай скорее!»
Завидовал жене: спит! Уже знал: завтра целый день болеть: бессонницы обходились ему все дороже.
Утром все рассосались: на работу, в школу, в садик. И только тогда появилась из своей комнаты бабуля, тактично переждав утреннюю суматоху.
Теперь они были вдвоем. Чай. Вот лимон (остатки последней поездки в Москву), вот сливки (ну, это здешние) ‚ а вот булочки, попробуйте, ванильные, в самой Москве таких нет.
Бабуля, безгрешная душа, намазывала масло тонко-тонко — за бедную жизнь привыкнешь так, что по-другому уже и не нравится. Мать у художника тоже: так долго доставались ей от кур только крылышки, а от рыбы только головы, что потом и в достатке и в старости ела только это.
Бабуля продолжала между тем свои вдохновенные проповеди. Понятно, ее долг при всякой возможности вербовать в свою веру, но художник уже так утомился делать благоговейную морду, ему бы к делу перейти скорее, а она тут еще в хвастовство ударилась, расковавшись от родственного доверия: ей, мол, доводится иногда самой проводить религиозные собрания в молельном доме, так приходят даже неверующие и после говорят: «Я давно мечтал послушать эту женщину». Как бы ни хотел художник переехать в Москву, как бы искренне ни старался полюбить эту бабку — ну не мог он себе представить того неверующего, на которого произвели бы впечатление ее убогие восклицания, хоть убей, не мог, ему было смешно, а старушка тут возьми да и прочитай духовный стих, который она когда-то в юности, в ссылке услышала от своего наставника, и он ей велел запомнить с одного раза. Слушать этот беспомощный стих было стыдно, но приходилось терпеть. Художник кашлянул:
— Такая память! С одного раза запомнили!
Очень мучился.
— Да, с одного раза! У нас не полагается ничего два раза повторять, ни духовные стихи, никакие просьбы тоже, если человек один раз попросил и ему не дали, то второй раз просить не надо: значит, ему не хотят дать, у нас так.
Конечно, намек про задаток за дом у художника тлел в мозгу, тлел...
Завтрак уже закончился, но бабушка не торопилась в свое Полетаево.
Ежедневная привычка по утрам, когда все разойдутся, сразу приниматься за работу усугублялась срочностью заказа, и подспудное раздражение художника капля по капле нарастало.
Проклятая старуха без умолку рассказывала про свою жизнь, про работу на ферме, и как они все друг друга выручают и всю картошку, выращенную на даче — ну, дача у них, дом, всего в десяти километрах от Москвы, есть даже горячая вода и газовое отопление, а так домик небольшой, два этажа, внизу комнатка и кухонька и наверху две комнатки, участок шесть соток, придется теперь искать покупателя, продаст она, конечно, задешево, но все равно заботы, хлопоты, ну так вот, всю картошку они еще с осени раздают братьям и сестрам. А сын ее, который пресвитер-то, он вообще-то инженер, ведь в общине у него работа бесплатная, духовный долг, ради этого духовного долга мы идем на все, на все! (Временами речь ее становилась страстной, резкие выкрики сопровождались сухим и почти хищным огнем глаз.) Он таксистам проповеди читает, чтоб не были алчными и всю сдачу отдавали, так эти таксисты, бывало, подъедут к дому и зовут: «Алексей Петрович, где ты там, поучи-ка нас!»
Художник успел вставить насчет дачи, что они купят у нее все, что она сочтет нужным продать! Раздражение копилось, становилось угрожающим. Она в какой-то момент почувствовала это и смолкла, съежилась.
— Итак, займемся нашими делами, — решительно воспользовался тишиной художник. Улыбок у него уже не было, кончились, вчера за вечер месячную норму перебрал, мозоли натер на челюстях. — Вы сейчас поедете, как я понял, в Полетаево, а я схожу в бюро обмена и начну оформлять разрешение. Мне для этого нужны ваши данные. — Он принес ручку и бумагу.
Бабуля слегка растерялась:
— Так ведь я документы все оставила под залог, дом-то мне нельзя упустить, дома редко продаются, хозяин только до сегодняшнего вечера отсрочку дал.
— Я и не прошу документы, просто скажите мне адрес и другие данные.
Конечно, художник понимал, что, как ни отодвигай вопрос задатка, рано или поздно придется в него упереться. Конечно же, вопрос его страшил. Ужасная его неотвратимость состояла в том, что он сам должен будет завести об этом речь. Он знал, что она не попросит. Он предложит сам. И она это знала. Но, наверное, не до конца.
— Пята Паркова у нас... Дом сто, — неохотно, с сопротивлением диктовала. — Квартира двенадцать. Третий этаж.
— Площадь! — нетерпеливо подгонял художник. Он устал. Он хотел работать. Он уже знал, что не потащится в бюро обмена раньше, чем старуха вернется из Полетаева с документами, чтоб не выставлять себя на посмешище.
— Площадь? — озадачилась старушка.