Дар Изоры — страница 30 из 58

Была весна. Блеск первой зелени. Нарядные девушки. Мир.

— Мне нужен стеклянный флакон синего цвета, — что подумал, то и сказал я. (А подумал я: мир.)

— А, — вспомнил Феликс. — У матери были такие духи. Пробка павлиньим хвостом. А сейчас — откуда... А тебе зачем?

— Для яда.

— А...

Мы свернули за угол, на старинную купеческую улицу. Дома сидели в земле крепко, как подосиновики. Вообще-то у меня были дела, у Феликса, может быть, тоже — а ну их!

— Слишком давно не было войны. Мы уже второе поколение. А ведь так не бывает, история запрещает.

— Не запрещает, — сказал Феликс. Мы с год не виделись с ним. — В конце века не запрещает. В начале — да. В начале всегда войны.

— Точно? А тогда почему страх? Ночами. Зачитаешься, под утро как грянет какой-нибудь взрыв — ну, думаешь, вот оно!.. Все холодеет.

— Читал бы поменьше.

— И вот представишь, как рушится потолок и руины верхних этажей расплющивают твой череп. А хуже того — уцелеть и гибнуть медленно. И вот надо, чтоб был заготовлен такой флакон. Чтоб сразу.

— А у тебя есть что во флакон? — спросил Феликс осторожно.

— Так вот слушай. Когда я это понял, я так и подумал: а где взять то, что во флакон? И ловлю себя на таком убеждении: уж государство-то должно нас всех снабдить! Представляешь, какой паразитизм?

— Ну, вас-то государство приучило. У меня бы и мысли не возникло: «должно!..»

— Да брось, ты же знаешь, отец никогда этим ничем не пользуется.

— Тысячу раз в день пользуется и уже не замечает. Думает, это для всех так же, как для него. И ты пользуешься тысячу раз в день... — Но Феликс, впрочем, не хотел трогать эту тему. — Да бог с ним. Я про войну. Война могла быть лет пять назад, сейчас не будет. А тогда я каждое утро: проснусь и прислушиваюсь: уже или еще пока нет? У них же не было другого выхода, кроме войны!

— У кого «у них»? — Я давно не виделся с Феликсом, и приходилось связывать некоторые обрывы.

— Ну, у наших. Точнее, у ваших, у власти. На словах одно, на деле другое, и разрыв уже такой, что концы в воду можно спрятать только войной. Мол, чуть-чуть было не, да война помешала, вероломный враг под покровом ночи.

— Ты мне этого не говорил тогда.

— Говорил, ты не заметил. Я говорил тебе, что Афганистан для того и держат. Чтоб в любой момент был под рукой принц Фердинанд. Но сейчас войны не будет, можешь не бояться.

Ну вот, мне целый год словом не с кем было перекинуться. Правда, я думал, мне и не надо. Но вот он, Феликс, и как хорошо!

— А я живу с таким чувством, что смерти нет. Это генетическое, — сказал Феликс.

— Так вот, я уже нашел, что «во флакон».

— Мне не понадобится, — уверенно заявил. — Тебе — да.

Я поглядел на Феликса — и да: смерти нет. Он никогда не умрет.

И он на меня поглядел, и стало ему меня жалко.

— Дерево, — он остановился, погладил ладонью ствол. А я не могу на улице дотрагиваться ни до чего, мне все кажется пыльным. — Оно подрастает, цветет, плодоносит, стареет — несколько этапов. И родовое дерево так же: каждое поколение — новый этап. Твой отец — созревший плод вашего рода. А ты — уже его затухание. У тебя и мысли о смерти. А мой род моложе, мы еще растем. Мой отец — вообще целлюлоза. Плодом стану я. А мои потомки уже начнут чахнуть и бояться смерти.

— Я что, чахлый? — Я удивился.

— На вид нет, — успокоил Феликс. — Но тебя выдают мысли. Ты уже червив, хотя еще не съеден. Сознайся-ка, ведь у тебя нет желаний?

— Еще как есть! Чтобы меня оставили в покое.

— Вот видишь. — Феликс победно развернул плечи: — А твои дети будут вообще вырожденцами.

— Если будут, — я легко сдавался. Особенно Феликсу. Ведь он не враг.

Он усмехнулся:

— Кстати, о детях: как там Олеся?

Я вздохнул почти виновато:

— Представь себе, Олеся все еще есть. Я ее экономлю. Я ее не тороплюсь тратить, чтоб надольше хватило.

— Вот видишь! А во мне столько жизни, я как ползучий пырей все вокруг готов губить, лишь бы распространиться. И уж Олесю бы я подверг своей жизни, уж подверг бы! — Он кровожадно и радостно засмеялся от избытка силы.

— Молодец! Так и ведут себя растения на моем огороде.

— Ты все еще возишься с огородом?

— Я вырастил яд.

Это у меня прорвалось. Не выдержало напора.

— Хочешь на спор: я выпью твой яд, и он не повредит мне. Проверим?

— Дурень, это цикута.

— Да хоть кураре. Я — выживу. Слушай, кстати, — вспомнил он. — А добудь мне Ницше? Кое-что я уже прочитал, но мало.

Нет, так хорошо мне было только с Феликсом. Всегда что-нибудь происходило, и на большой скорости. Не задерживаясь на мелочах.

— «Волю к власти»... — проговорил Феликс и сомкнулся, как раковина. С испугом, что выдал заветное. Ну что ж, квиты, ведь я ему тоже выдал про яд.

— Я понял...

Почему мы разошлись? Я стал припоминать и не припомнил. Мы не уследили, почему. Нас развело, и мы не воспротивились. Значит, причина была. Но я не знаю ее.

— И еще бы хорошо — поговорить с твоим отцом. — Он поглядел вопросительно. — Не поможет он мне? (Может быть, причиной была мучительная для Феликса, да и для меня тоже, разница в положении наших родителей?) У меня идея: телемост с Калифорнией, молодежный.

На «Калифорнии» и на «молодежном» голос его смазался, он в чем-то не был уверен и ждал моих вопросов: чтобы поискать в них свои ответы.

А я между тем думал: что мне разница в положении наших родителей? И не мог ответить: она мне ничто. Иначе разве бы я дал заглохнуть нашей дружбе?

— С Калифорнией? — спросил я рассеянно, чувствуя, что Феликсу нужны вопросы, но ведь ему нужны были не такие вопросы, а настоящие — например: «Что за чушь, телемост?» (с презрением). Или: «Зачем тебе весь этот официоз?» (с удивлением). Или хоть что-то, из чего он бы вывел мое отношение и тогда, может, легче доказал что-то мне или себе самому.

Но я в это время думал: еще к тому же он презирал меня за Олеську. Я стыдился ее перед ним. И когда мы перестали с ним видеться, я почувствовал облегчение...

— Да, с Калифорнией! — Он ждал дальше.

Но тут мы оказались возле библиотеки.

— Ну, так как насчет Ницше, хочешь прямо сейчас?

И мы вошли. Тетка на входе поднялась нам навстречу, загораживая дорогу:

— В понедельник мы не принимаем читателей.

Гардеробщица округлила глаза и испуганно прошипела издали:

— Это же Волынов!

Феликс усмехнулся. Я провел его в закрытый фонд.

— Ницше ему, — сказал я Шурочке.

— С собой? — испугалась и она: что придется мне — отказывать!

— Сюда будет приходить. Ему надо. Будет приходить, — твердо сказал я за Феликса. — И прямо сейчас. Пусть затравится. А мне тогда пока — «Гамлета». Найдется тут у тебя «Гамлет»?

— Я с абонемента принесу, — кротко ответила Шурочка.

— Ты что, не читал «Гамлета»? — удивился Феликс.

— Раз двадцать восемь, — сказал я, и он сразу заткнулся.

Шурочка принесла.

И вот мы сидим. Тишина — кап, кап... неслышно. Капли времени.

Коричневая комната, старинные шкафы, зеленое сукно, точится по капле время из таинственного своего источника, таинственный факт — «Гамлет», он скопил вокруг себя такую толщу духа, а магнетизм его все еще не истощился, держит, как парящий куб Каабы. «Не пей вина, Гертруда!». Болиголов в моем саду.

Как полюса Земли, втянув в свои загадочные воронки меридианы силовых линий, искрятся полярным сиянием, так дух, сгустившись у полюса «Гамлета», издает электрический треск и шипенье избытка, и я вдыхаю его озон. Я Гамлет сам. Отождествленье легко, ведь он неуловим, размыт, я ничего о нем не знаю, ничего не понимаю в нем — как и в себе. (Он зрячий среди слепых, я вижу только других его глазами, но сам он, сам — кто? А я сам — кто?) Я только тщусь понять. Иногда кажется: ну вот сейчас, сию минуту я нас разгадаю. Но нет, мы ускользаем. В двадцать девятый раз.

В прохладных недрах маленького зальчика сидим за разными столами, Шура нас тактично покинула, мой Феликс впился в старый фолиант, губами шевелит. Постигает науку властвовать людьми...

Есть несколько способов жизни. Один — как в игре, когда ты в центре круга, и тебя отбивают, как мяч, от одного к другому, и носит тебя по хордам и диаметрам, и ощущаешь лишь властные толчки реальности.

Другой: ты в середине круга, но на сей раз круг внимает твоим командам: встань сюда, а вот ты повернись так, а ты подпрыгни, а ты прокукарекай — и послушно твоей режиссуре они создают плоть реальности.

Но не лучше ли всего: ты стоишь сам-един, и никаких людей. Перед тобой лишь толща неведомой породы. И ты вгрызаешься, дробишь породу на куски, даешь наименование частям, определяешь, чему быть, и оставляешь позади себя тоннель, вполне освоенный для прохождения людей, которых ты в глаза не видел и видеть не хочешь. Чтоб не отвлекаться.

Надо ли говорить, какую участь я избираю для себя?

Не люди перед тобой, а вмурованные в хаос идеи, которые ты должен вычленить, ты демиург, ты создаешь мир, но тебя не заботят удобства публики, которая станет этот мир населять. Тебя заботит лишь сама по себе уступчивость или неуступчивость минерала. Видимо, ты исходишь из инстинкта цели, которая вне населения.

Фашист ты, скажут мне.

Фашист? У меня есть огород, в нем растения, они живые, они даже разумны в той степени, в какой Пьер Тейяр де Шарден оделяет всякую материю свойством разума. Я хозяин моим растениям, я устрояю их мир, я пропалываю одни, удобряю другие, поливаю третьи. Однако я действую из интересов своего познания, а они — лишь материал для моих выводов. Я — фашист по отношению к ним. Безусловно. И я не вижу большой разницы между колонией моих растений и колониями людей. На достаточно большом удалении от тех и от других разница между ними становится неощутимой. Растения ли, дикари... Феликс считал: раз мы среди дикарей, стократ достойнее оставаться безбрачну, чем унизиться до папуаски. Олеська была для него — папуаска. И я должен был выбрать, от кого отречься: от нее или от него... Белых женщин не было вокруг меня ни одной.