— Ты-то чему тут радуешься? — Отцу не понравилось, как она рассказала.
— Пап, но действительно, почему не корт? — продолжал я приставать. — Это было бы нужнее.
— Или больницу! — поддакнула мать.
— Был бы корт, — сказал я, — больница бы не понадобилась. Это объекты взаимозаменяемые.
— Проект утвержден в незапамятные времена, машина раскручена, и тут решаю не я! — с заносчивой скромностью отрезал.
Задетый домашним идеологическим сопротивлением, он вступает на путь борьбы и красной пропаганды:
— Как-то был французский фильм: жители отстояли свой город от строительства свинцово-цинкового завода, отвели от города беду. Но мы не Франция, и нам бы не пришло в голову переваливать это на других. Кому-то ведь все равно придется брать на себя. — И он внушительно, воспитывающе посмотрел на меня. — Кстати, — вспомнил и сам же засмеялся: — Тут какая-то бабка исхитрилась в нашей атмосфере дожить до ста лет, уже и центральная пресса отметила небывалое достижение!
Он лежит на диване, большой, громоздкий, не по нашей квартире с потолками в два семьдесят пять. Мать скользнула взглядом по его ступням, по его носкам, и брезгливость мелькнула в лице; отвернулась. Я застукал ее: не любит...
— Ну а тебе лично, пап, есть разница, что строить: корт, больницу или памятник академику?
— Лично мне — лишь бы в срок.
Мать, вынимая из шкафа свежее постельное белье, с упреком оборачивается:
— Вот, и вы все такие! Только рассуждаете про идейность! — И смотрит требовательно, глаза растопырив.
— А что тут безыдейного? Я — работник!
— Мам, — говорю примирительно, — индусы считают, есть три пути приближения к истине: философский путь — умозаключений; религиозный путь — духовного экстаза; и путь праведного труда. Пашешь ты, делаешь свое дело — и так же ты идешь в направлении истины, как и философ, не меньше.
Все-таки я люблю своего отца. Я не дам его в обиду. Особенно при таких смутных обстоятельствах, какие появились у матери и понуждают ее придираться к отцу (кого предашь — перестаешь любить. И ищешь этому причины. Разумеется, и находишь).
— Стоящая теория! — одобрил с дивана отец.
— Да? — возмутилась мать. — А если твоя работа — казнь, если ты палач и если ты очень хорошо делаешь свое дело, а? — и смотрит на нас — то на одного, то на другого, бледная, гневная. Какой-то действует в ней подводный вулкан: волны на поверхности ходуном, а ветра-то нет...
— Ничего себе, аналогии! — обиделся отец.
— Впрочем, — пытаюсь я защитить его еще одним способом, — и корт, и памятник, и больница — вещи одинаково второстепенные. Академик Амосов считает, если медицину устранить вообще, то статистика здоровья ухудшится только в первое время, а потом вернется на прежний уровень. То есть статистически медицина бесполезна. Где-то, в Албании кажется, отменили здравоохранение вообще, все деньги пустили на физкультуру, люди теперь сами занимаются своим здоровьем. И ничего, за два года все хроники поумирали, и жизнь снова наладилась.
— Вот видишь, — простирает отец с дивана в сторону матери рассудительную руку.
— Отлично, отменим медицину, и если ваш ребенок умрет по врожденной слабости, утешайтесь статистикой, — продолжало в ней кипеть зелье отвращения ко всему, что исходит от отца: ступни ли в носках или идеология.
Раздается телефонный звонок. Она бросается в коридор к аппарату и прикрывает за собой дверь.
— Почему бы и не научиться, в конце концов, относиться к себе статистически? — заявляю я мудро.
Отец прислушивается к тому, что происходит у телефона.
«Нет-нет... — слышится. — «Ну, мы это обсудим...», «Нет-нет».
Совершенно ясно, что дело касается только ее. Но он по-идиотски спрашивает, когда она возвращается:
— Не по мою душу?
А она на ходу стирает обеими ладонями со щек алые пятна румянца... Она только помотала головой: нет, — слова не произнесла: боится, что голос ее выдаст так же, как пятна румянца.
Отец облегченно вздохнул и довольно погладил грудь: не по его душу. Он что, не понимает? — никакого ведь облегчения его душе не предвидится оттого, что звонят не ему, а ей?..
— Платонов писал, — продолжаю я мысль про статистическое отношение к жизни (тороплюсь: оттесняю в прошлое эпизод с телефоном), — что в каждом человеке есть обольщение собственной жизнью.
— Что значит обольщение? — спрашивает отец.
— Обольщение, что он что-то значит. А ведь он ничего не значит в такой мясорубке, как государство.
— Ну-ну, полегче! — осадил отец и даже привстал в сидячее положение. — Смотря какое государство!
— Да брось ты! Хоть какое! — хмыкнул я как можно небрежнее: устраиваю идейное землетрясение, чтоб засыпало обломками следы телефонного звонка. — Догосударственный человек жил общиной, он обеспечивал свою выживаемость силами общины и, конечно, не был защищен от внешних набегов и от гибели. Государство обеспечило ему внешнюю безопасность, но в уплату за нее забрало всю жизнь и свободу человека с потрохами. И государство может употребить человека в любых своих целях или вообще растереть его, как плевок, и вот ведь: все это давно очевидно, а человек продолжает обольщаться, что он — есть.
— Кто звонил? — спросил отец у матери. Дошло.
Она отмахнулась — «да так...» — и быстренько подключилась к разговору:
— Ты сказал, обольщение собственной жизнью?.. Это у детей. «Эй, народ, чего вы меня давите, я же ребенок, меня нельзя давить!» — в троллейбусе. — И засмеялась, и я тоже подсмеялся ей, хотя чего тут смешного!
— Так кто звонил-то?
Человеку дается чутье: он чует свой ущерб безошибочно. СВОЙ ущерб. Никакой арбитр не углядит со стороны никакого урона, а потерпевший ощущает его с точностью до бог знает какого знака. Да ты что, скажет ему арбитр, твоя жена ни в чем не провинилась...
— Это с работы, ты ее не знаешь! — морщится досадливо и неубедительно (не убежденно: пушок рыльца препятствует нужному выражению лица).
...твоя жена не провинилась, она вела себя в рамках правил. И только двое знают, сколько отнято сегодня у мужа в потемках души его жены. Сколько отнято энергии сердца, принадлежавшей раньше ему, и передано кому-то чужому... Муж знает это с негодованием, которое ему нечем обосновать, жена знает это с обрывающимся в страхе сердцем, но, если захочет, отопрется: она фактически неуличима.
И бедное это чутье, данное человеку от рождения, постепенно заклевывается, как худая курица на птичьем дворе. «Да брось ты, ну что за чушь!» — и ему же стыдно за свои подозрения. И чутье подавляется, и человек, окончательно отступившись от своего наития, живет дальше незрячий, без слуха, согласившийся на обман декораций, как театральный зритель. И удивляется чутью своей собаки...
И ведь я знаю кое-что и про отца, но у матери — совсем другое: у нее серьезно. У нее опасно... А у отца — так, почти на механическом уровне. У отца в кабинете есть такой телефон — прямой, мимо секретарши, только для «своих». И так случилось, что я оставался у него один, и этот телефон зазвонил, а у меня голос стал с некоторых пор походить на отцовский, и на мое «алло» мне в ухо сдобным таким, сочащимся, парфюмерным голосом: «Князь Гвидон?» — я опять: «Алло! — думаю, ошибка. А она: «Здравствуй, князь ты мой прекрасный!» И я мгновенно понял, почему Гвидон: «И к исходу сентября мне роди богатыря», а у отца как раз тридцатого сентября день рождения, и что и говорить, богатырь. Я — сухо: «Он вышел», она: «Ах, извините!» — и трубку со страху бросила.
И еще один звонок был, мужской. На мое похожее «алло» с ходу к делу: «Слушай, однокомнатную квартиру я нашел, надо только слесаря, там не в порядке сантехника, ну и ремонт, то-сё, не беспокойся, это я возьму на себя, один ключ мне, один тебе!» — Я даже не успел вклиниться, пришлось все это занятное сообщение выслушать до конца. По рангу им, что ли, положено: каждому начальнику по такой ухоженной бабенке и по тайному убежищу для игр в князя Гвидона.
С наслаждением я выдержал паузу и мстительно отвечаю: «Он вышел». Отец, наверное, предпочитает думать, что я не понял.
Но у отца действительно все это невинно. Пошло, но именно потому и невинно. У матери куда серьезнее: задевает жизненные центры. Смертельно. Видно же.
А отца я люблю. Чтоб вы знали.
Я жалею его.
Вот ведь он принял материно «с работы»! Принял, загнал в темный чулан сознания (бессознания), где постепенно будут копиться необъясненные подозрительные факты и эти телефонные звонки, пока не образуют критическую массу, и взрыв, и в его беспощадной вспышке отец увидит разом наконец всю картину от начала до конца...
А пока что мы, «забыв» про звонок, продолжаем говорить про наивность «обольщения собственной жизнью», и отец тоже вносит свой вклад:
—...опаздываю на свой прием, иду по коридору, люди на стульях затомились, человек двадцать, и тут один встает мне навстречу и радостно так: «Здравствуйте, Юрий Сергеевич! А я — к вам!»
Отец смешно изобразил этого простодушного человека, который, видимо, уже был однажды и отец имел неосторожность назвать его по имени-отчеству (заглянув в заявление) и пожать на прощанье руку.
— Ну, и ты? — с преувеличенным интересом спросила мать (такой вот общественный договор: вы мне не замечаете телефонный звонок, а я вам за это — интересуюсь...).
— А я: «Счас-счас...» — и нырь в кабинет. Потом уж и не узнал, кто из них был он. Видимо, он как-то догадался, что Земля вертится все-таки вокруг Солнца, а не вокруг него.
Отец помолчал и припомнил еще:
— А одна бабенка, молодая, с виду неглупая, давай демагогию разводить. «Ну почему, скажите, почему вся наша жизнь такая, ведь мы же все свои, соотечественники, почему мы только затрудняем все друг другу, вместо того чтоб облегчать?» Ну, я ей показал! Стоп, говорю, мадам, давайте уточним. Вот мы с вами соотечественники. Вам нужна квартира. И вашему соседу. А у меня она всего одна, я должен между вами выбирать, я в затруднении. Ну так и облегчите мне мое затруднение, заодно и соседово, откажитесь от своих притязаний! А, молчите? Ну, тогда давайте сменим интонацию и рассмотрим дело не на основе братства, а на основе формальной справедливости. Так оно надежнее!