Дар Изоры — страница 42 из 58

Ну что за труд для молодого Сигизмунда — сходить в кассу за билетом для родимого начальника? Тем более, еще будет время, досыта успеет Сигизмунд находиться в Сигизмундах Аркадьевичах, и в кассе за билетом будет тогда преть не он. Все уравновешено. Целая система компенсаций — и моральных, и материальных. Разве не отыгрался сегодня Сигизмунд на этой девушке?

Иногда Сигизмунд проводит час-другой своего досуга на теннисном корте. Я наблюдал однажды его игру. Сигизмунд — красивый, сильный, породистый, с ним в паре на площадке стоял мелкий и верткий парнишечка — полный контраст с Сигизмундом. Против них играли парень с девушкой — девушка куда слабее своего партнера. Красавец Сигизмунд любил свою победу больше любой цены и все время старался отбить мяч на девушку. А белобрысый отбивал мяч исключительно на сильного соперника. Наверное, не так любил победу, как Сигизмунд.

Свою правоту следователь Сигизмунд любил больше любой истины.

А вот он напротив Феликса. Но это уже не теннис, это допрос. Неважно, что самоубийство. Важно: смерть. Виновный должен быть.

— Гамлет был вашим другом?

— Да.

— Лучшим?

— Единственным.

— Любил и он вас?

— Да.

— А Офелию?

— «Как сорок тысяч братьев».

— А вы Офелию, разумеется, нет?

— Разумеется.

— Вам казалось, она губит Гамлета?

— Безусловно.

— Вы не желали даже помыслить этого брака?

— Ни за что.

Сигизмунд молчит, потом доверительно размышляет вслух:

— Разумеется. Женщины — только ногой на порог — уже начинают бороться за свое равенство. Какое может быть равенство? В семье! Превосходство мужчины есть меньшее из двух зол.

Итак, вначале важно добиться взаимного согласия. Стать единомышленником. Взаимное согласие создает тягу — так быстротекущая вода создает в трубе затягивающую зону низкого давления. Феликс легко вовлекается в эту зону:

— Да, люди неравны — так говорит справедливость. Европейское учение о всеобщем равенстве, о достоинстве труда, о том, что наука ведет к счастью и что счастье есть конечная цель цивилизации — эти учения я ощущаю как нечто гибельное для человека.

Площадка единомыслия вымощена. Альпинист может утвердиться на ней, чтобы карабкаться дальше, вверх.

— А какую цель цивилизации мыслите вы? — Сигизмунду интересно. Ему действительно интересно.

— Для человечества: непрерывно работать над созданием единичных великих людей. А уж великий человек определит цель. Вероятно, эта цель в разное время будет разной. Но надо полностью довериться его инстинкту цели. Для точности инстинкта он должен освободиться от всех внутренних помех, в первую очередь от морали: она главный гример действительности. Суть всякой вещи скрыта благопристойным маскировочным названием. Надо обнажить ее. Возьмите «рабство». Как бы красиво мы его ни именовали, каким бы «свободным трудом», оно есть оборотная сторона каждой цивилизации. Это жестокая истина, которой лишь трагический человек отважится без страха взглянуть в лицо. Трагический человек не оглянется, что о нем подумают, он дает явлениям их истинные имена. Он выше морали.

— А Толстой считал, что смысл жизни народа — в постижении нравственного закона, — заметил нейтрально Сигизмунд и с любопытством склонил голову: как Феликс будет сейчас расправляться с Толстым?

— У стада один нравственный закон — подчинение силе, — высокомерно ответил Феликс. — Чего уж там его постигать. Пчелы слепо следуют за маткой. Задача стада — постигнуть веление вожака, а не нравственный закон. У стада есть только уши — слушать приказ. А глаза — у вожака, он видит цель. А не увидит, так назначит ее.

— И в чьих интересах при этом действует вожак? Думает ли он о благе своего стада?

— Не больше, чем охотник думает о благе своего ружья, когда начищает и смазывает его.

— Нет. — Сигизмунд скептически покачал головой. — Без личного интереса, на одну только пользу вожака они действовать не станут. Все-таки не совсем же пчелы.

— Какой разговор, пчелы лучше, у пчел все честнее, а этих надо обманывать. Я же сказал: смазывает и начищает.

Сигизмунд обдумал и немного огорчился:

— И видеть вокруг себя обманутую толпу идиотов? Навоз? Чисто эстетически, простите, глазу не на что порадоваться.

Огорчение, только лишь огорчение, ни нотки укора или, не приведи бог, поучительства.

— Много мудрости в том, что в мире много навоза: приходится взлетать повыше, чтобы не чувствовать вони! — объяснил Феликс.

— Да? — Сигизмунд радостно рассмеялся. — Вы так откровенны, как будто достигли морального бесстрашия.

— По-моему, да! — гордо подтвердил Феликс.

— Что ж, ясное сознание избавляет от физиологической дрожи. Так и становишься идеалистом: видишь, что сознание иной раз и первично!

(Еще бы: если обратная связь через ноосферу существует!..)

— Почему же «иной раз»? — подбадривал Феликс, видя, что Сигизмунд, вытаптывая площадку взаимопонимания, пойдет сейчас на многое вероотступничество. — Почему таким пугливым тоном об идеализме? — заманивал его все дальше. — Для человека с храбрым умом нет аксиом ни моральных, ни идеологических.

— Не спешите меня уличать, коллега, — азартно поблескивал глазами Сигизмунд. — Я тоже большой специалист ломать тормозящие перегородки.

Феликсу нравился следователь. Так хорошо понимавший: раскрепостить человека, развязать ему язык можно только искренним интересом к нему. Не встречая внимательного и восхищенного понимания, человек не сможет говорить убедительно. И даже вообще говорить.

Большинство следователей бездарно извлекают из своей работы дармовое лакомство: превосходство над подследственным. Он подавлен и парализован, и оттого столь малого они добиваются от него. Не понимают, с какой радостью преступник раскрыл бы собственное преступление — на миру и смерть красна — только ради того, чтобы доставить эстетическое удовольствие истинному ценителю той красоты, которая всегда примешана к ужасу преступления.

Человек тщеславен, слаб — восхищайтесь им, и он хвастливо предоставит вам полюбоваться теми чертами, которые вас так заинтересовали.

Лампу, наведенную на лицо допрашиваемого, Сигизмунд применял лишь в переносном смысле: себя задвигал в тень, а на авансцене его восхищенного внимания был подследственный — как любимец публики. Сигизмунд любовался.

Он готов был унизиться — ради победы. Победу он любил больше любой цены. Мог ли подследственный, смел ли обмануть ожидание такого страстного болельщика?

— От женщин не приходится ничего ожидать, кроме посредственности. И бог с ними, они не виноваты. Но когда такой камень, воображая себя украшением, повисает на шее человека, вознамерившегося взлететь, то ведь может не хватить сил.

— И он погибнет, — подсказал Сигизмунд.

— Да.

— Но не ваши ли слова: «То, что может погибнуть, должно погибнуть! Падающее — подтолкни!»

— Да, в этом много милосердия.

— Но вы непоследовательны! — удивился Сигизмунд. — Пусть бы и Гамлет погибал, если может погибнуть.

Феликс рассердился:

— Я скажу вам раз и навсегда: я не обязывался быть последовательным! Не навязывайте мне чужих добродетелей! У меня свои. Нет ни добра, ни зла, которые были бы непреходящи. Из себя самих они снова и снова преодолевают себя. Как электромагнитная волна: электрический импульс порождает из себя магнитный, а тот, в свою очередь истощаясь, опять из себя электрический, и одно без другого не может быть.

— А некоторые считают, что главная задача мудрости — различать добро и зло. Сократ тоже так считал.

(Молодец какой Сигизмунд: вопросы, касающиеся гибели Офелии, интересовали его, казалось, куда меньше, чем общие взгляды подследственного.)

— Платон доказывает, что все возникает из противоположного, ибо возникновение — это появление того, чего не было. Если что-то становится больше, значит, прежде оно было меньше... Слабое — из сильного, скорое — из медленного, лучшее — из худшего. И ЗЛО ПОРОЖДАЕТ ДОБРО, понимаете? Обусловливает его. Поэтому всякий выбор между добром и злом — иллюзия. Что бы ты ни выбрал, в следующее мгновение оно обратится в твоих руках в свою противоположность.

— Хорошо, — ловит его на слове внимательный Сигизмунд. — Если так, то бессмысленно вмешиваться в ход жизни. Существование всяких людей в таком случае оправдано необходимостью. Из них произойдет нечто противоположное им. И значит, не следовало вмешиваться в судьбу Офелии.

— Заметьте, я сейчас не оспариваю это ваше «вмешиваться», хотя это было бы решающее в моей участи опровержение, но я не хочу терять времени и рвать нить нашей беседы. Так вот, про Офелию. Скачки к противоположному не так скоры. Яблочко все же остается близко к яблоне.

— Близко? Но сын Гёте был слабоумный, скачок, как видите, скор. Офелия могла бы родить гения.

Что ж, Феликс готов согласиться, но:

— Мне нужен был Гамлет, а не его потомок. Существование Офелии было на его пути препятствием. Гамлет не должен был так к ней привязываться.

Феликс вдруг вспомнил одну сцену — видел невзначай летним вечером: Гамлет и Офелия шли вдвоем и должны были расстаться, ему на трамвай, а ей дальше пешком; и они все никак не могли разлучиться: трамвай подходил, Офелия отталкивала от себя Гамлета, а он все не мог от нее оторваться, так подброшенный камень падает снова на землю, а когда он уже решался наконец идти, двери трамвая закрывались, это повторялось трижды, и они смеялись, он притягивал ее к себе, и лица у них были аж обугленные от счастья, изнеможённые от нежности, и тут он присел перед нею на корточки и застегнул ей пряжку на босоножке, и это было последней каплей, все, этого Феликс вынести уже не мог.

Видеть в такой роли своего друга!..

Гамлет, человек из будущего, нет и быть не может ему товарища в современности, ибо он как Миклухо-Маклай среди папуасов, только без надежды на другое общество. И его Офелия — коричневокожая, в набедренной повязке из пальмовых листьев, с раскрашенным лицом, в ожерелье из акульих зубов — и он преклонился перед нею, признав ее власть над собой, а она со щербатым оскалом, раскорячив колени, отплясывает над ним торжествующую пляску победы!