Дар Мнемозины: Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции — страница 13 из 69

[110]. Здесь можно заметить и другое. Имя отца Фальтера – Илья – фонетически эквивалентно французскому обороту «il y a», обозначающему наличие, а стало быть, и существование чего-либо. В набоковском каламбурном контексте семантика этого оборота сближается с именем того, кто обозначен в «Отчаянии» как «всемогущий и всемудрый» «Сый». Таким образом, в отчестве Адама Фальтера содержится каламбурная отсылка к именам сразу трех отцов. Один из них – «всего лишь старший повар», другой – создавший своего героя Набоков, третий – создавший Адама Господь Бог.

Итальянский профессор, в отличие от Синеусова, сумевший узнать у Фальтера истину, был психиатром, доказывавшим, «что все психические заболевания объяснимы подсознательной памятью о несчастьях предков» (Р V, 123) – о несчастьях, связанных с очень давним прошлым, подобным тому, что сублимировано в эпосе. Погружая сознание Фальтера в воспоминания, профессор узнает тайну и умирает от разрыва сердца. Набоков поясняет, что профессор, по-видимому, сумел добиться от Фальтера исчерпывающего объяснения, связанного с его далекими предками. Судя по всему, их «несчастьем» оказалось грехопадение.

Когда Синеусов задает самый важный для него вопрос: «Существует ли Бог?» – Фальтер отвечает: «Холодно» (Р V, 133) – то есть не там ищете. Дальнейшие разъяснения Фальтера близки размышлениям Шестова о постановке и решении основных вопросов метафизики: «В философии много раз ставились и разрешались так называемые последние вопросы: существует ли Бог, существует ли душа, и если существует, то смертна она или бессмертна, свободна ли воля и т. д. Как будто вопросы законные, и как будто предлагаемые на них ответы, положительные или отрицательные, вполне приемлемы. И как будто уклониться от такой постановки вопроса – если не невозможно, то по крайней мере бессмысленно. Так ли это? Мне представляется, что достаточно спросить человека: есть ли Бог? – для того, чтобы совершенно лишить его возможности дать какой-либо ответ на вопрос. И что все отвечавшие на него утвердительно или отрицательно – говорили совсем не о том, о чем их спрашивали. Есть такие истины, которые можно увидеть, но которые нельзя показывать»[111]. Желание Синеусова узнать от Фальтера тайну всех вещей – это желание получить из чужих рук готовую, принявшую обобщенную форму истину, к которой человек должен прийти сам[112].

Совершенно в духе Шестова Фальтер подчеркивает, что отрицает целесообразность искания истины «в области общепринятой теологии» (Р V, 134); само представление о существовании «общепринятой теологии» он считает тупиком. Для Шестова, как и для Набокова, нет общей для всех веры. Вера глубоко индивидуальна. И так же нет общего для всех бессмертия. Более того, Фальтер утверждает, что даже такое широко распространенное понятие, как страх смерти, – это бессмысленная общая истина. Для него страх смерти – понятие очень сложное и многосоставное, и тоже для каждого индивидуальное. Это и страх смертной муки, и любовь к миру, который будет продолжаться, и ненависть к этому миру.

В середине 1939 года вышло в свет русское издание книги Шестова «Киргегард и экзистенциальная философия». Будущее предисловие к ней было опубликовано еще раньше, в журнале «Путь», в сентябре 1935 года. В этой книге Шестов приводит высказывание Кьеркегора: «Веру нельзя опосредовать через общее, это значило бы отменить ее. В этом и есть парадокс веры, и один человек в этом не может понять другого»[113].

Самое интересное заключается в том, что в герое Набокова Синеусове живет вера, рожденная не объективностью общего богословия, а страстной, бесконечной личной заинтересованностью в существовании Бога, души и бессмертия. Вспомним, что, обращаясь к Фальтеру с вопросом, познал ли он истину, Синеусов обещает, что если получит ответ, сразу застрелится. В конце диалога возникает впечатление, что между Синеусовым и Фальтером наступает момент согласия: «Ну вот, Фальтер, мы, кажется, договорились. Выходит так, что если я признался бы в том, что в минуты счастья, восхищения, обнажения души я вдруг чувствую, что небытия за гробом нет; что рядом, в запертой комнате, из-под двери которой дует стужей, готовится, как в детстве, многоочитое сияние, пирамида утех; что жизнь, родина, весна, звук ключевой воды или милого голоса, – все только путаное предисловие, а главное впереди; выходит, что, если я так чувствую, Фальтер, можно жить, можно жить, – скажите мне, что можно, и я больше ничего у вас не спрошу». «Перескочите предисловие», – рекомендует Фальтер (Р V, 137). И это единственный его прямой и однозначный ответ.

Впрочем, и этот ответ можно трактовать по-разному. Не выступает ли здесь послесмертие как тот жадно ожидаемый центральный сюжетный ход, который, по закону ретардации (любимый прием Набокова и в первом же его романе заполнившей все пространство повествования), лишь отложен на расстояние жизни? Герой «Дара» говорит о посмертном бытии: «Я-то убежден, что нас ждут необыкновенные сюрпризы» (Р IV, 373). Много позднее, в романе «Бледное пламя», эта мысль повторится: «Жизнь – большой сюрприз. Не вижу, отчего бы смерти не быть еще большим» (А III, 471).

Фальтер дважды говорит о детском сознании, о детском восприятии мира. Утверждая, что признаком истины является «отдача» при ее распознании, «мгновенный отзыв всего существа», он подчеркивает, что это явление – малознакомое, малоизученное, – присуще детям (Р V, 130). Кроме того, он рассказывает, что в какой-то момент думал «обратиться <…> к детям», поделиться с ними своей истиной и «воспитать новое поколение знающих» (Р V, 137).

Причины, по которым Фальтера не устраивает взрослое сознание, достаточно ясны. Для взрослого сознания характерны выводы, аналогичные тем, что сделал Синеусов: раз Фальтеру «открылась сущность вещей», значит, «у вещей есть сущность, и эта сущность может открыться уму» (Р V, 128). Но Фальтер знает, что «логические рассуждения очень удобны при небольших расстояниях» (Р V, 128) и совершенно неприемлемы при расстояниях огромных. Здесь Фальтер уже проявляется как математик, знакомый с воображаемой геометрией Лобачевского. С точки зрения Евклидовой геометрии сумма углов прямоугольного треугольника равна двум прямым углам, но если, как предложил Лобачевский, стороны треугольника продлевать на огромные расстояния, то окажется, что утверждение Евклида неверно.

Герметичность человеческого разума, обнимающего самое себя и выводящего все из себя же, ведет, по Шестову, к созданию идеальных сущностей, или общеобязательных понятий. Они весьма действенны, пока соответствуют своему собственному содержанию и содержанию мира, созданного сознанием человека. Но мир не создан человеком. Хотя постулаты разума, как и геометрии Евклида, незыблемы, жизнь, не сотворенная сознанием человека, не может уложиться в эти постулаты. Это и есть трагизм героя романа «Защита Лужина». Он гений в шахматах – идеальных сущностях, не соприкасающихся с конкретикой мира[114]. И почти идиот в реальности.

В речах Фальтера нет никаких признаков абсолютной мудрости, нет даже того, что свидетельствовало бы о наличии у него каких-либо ранее неизвестных сведений. И это смущает Синеусова, который полагает, что встреча с истиной ведет к приращению суммы знаний. Но обретенная Фальтером истина не добавила ему ни нового знания идеальных сущностей, ни новых понятий, способных стать «общими». Наоборот: она у него что-то вычла («… весь его сильный склад (не хрящи, а подшипники, карамбольная связность телодвижений, точность, орлиный холод) теперь, задним числом, объясняет то, что он выжил: было из чего вычитать» – Р V, 114; курсив мой. – Б. А.). Он чему-то «разучился», когда «сверхжизненная молния», никак не связанная с «обиходом его рассудка», поразила его, вплоть до изменения внешности: «Казалось, из него вынули костяк» (Р V, 121) идеальных сущностей, благодаря которым мир приобретает стройность и может быть изучен с помощью безличной математики, отвлекающейся от конкретных вещей.

Произошедшее с Фальтером напоминает то, как описано Шестовым откровение Ницше – сверкнувшая ему, «точно молния, <…> такая чуждая и ему самому и всему строю нашего мышления идея». Почувствовав, что «„мудрость“ Сократа была только выражением его „падения“», Ницше и в самом себе почувствовал «падшего человека. Законы разума и морали срослись со всем его духовным существом. Вырвать их из себя, не убивши свою душу, ему казалось столь же невозможным, как вынуть скелет и не убить человеческого тела»[115].

Этот образ – «математических» установлений разума, превратившихся в костяк, в скелет человеческого существа и даже населенного разумными существами мира, – у Набокова повторяется. В лекции «Искусство литературы и здравый смысл», противопоставляя математический ум творческому, он говорил: «…математика вышла за исходные рамки и превратилась чуть ли не в органическую часть того мира, к которому прежде только прилагалась. От чисел, основанных на нескольких феноменах, к которым они случайно подошли, <…> произошел переход к миру, целиком основанному на числах, – и никого не удивило странное превращение наружной сетки во внутренний скелет. Более того, в один прекрасный день, копнув поглубже где-нибудь около талии Южной Америки, лопата удачливого геолога того и гляди зазвенит, наткнувшись на прочный экваторный обруч»[116]. Это рассуждение тем более интересно в связи с «Ultima Thule», что Фальтера Набоков сделал математиком.

Диалог Фальтера и Синеусова органично прочитывается как диалог двух людей, из которых один (тот, что получил откровение) стоит на позициях адепта шестовских взглядов, а другой представительствует за ту культурно-философскую традицию, с которой Шестов полемизирует. В познавшем истину Фальтере Синеусов видит «человека, который