тельна. <…> Она называется „Котик Летаев“ (годы младенчества) <…>. …приходится черпать материал, разумеется, из своей жизни, но не биографически: т. е., собственно, ответить себе: „Как ты стал таким, каков есть“, т. е. самосознанием 35-летнего дать рельеф своим младенческим безотчетным волнениям, освободить эти волнения от всего наносного и показать, как ядро человека естественно развивается из себя и само из себя в стремлении к положительным устоям жизни проходит через ряд искусов к… духовной науке, потому что духовная наука и христианство для меня ныне синонимы…»[168]. Тринадцать лет спустя, 10 декабря 1928 года, Белый в письме к П. Н. Медведеву назовет задуманную мемуарную трилогию («На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций») «былым и думами»[169]. Ориентация на два разных типа произведений: на герценов-скую книгу мемуаров и художественно-автобиографическую трилогию Толстого – точно фиксирует разницу между поздними мемуарами Белого и «Котиком Летаевым». В повести – герой с вымышленным именем (как и у Толстого), но с переживаниями и воспоминаниями его автора. Связь с толстовской традицией подчеркнута и эпиграфом, взятым из «Войны и мира»: «– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шепотом… – что когда вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…»[170]. В 1919 г. Белый еще раз подтвердил эту связь, испытав сильнейшее впечатление от книги Толстого «О жизни». «…Все, что мною затронуто в „Котике“ о мире воспоминаний, там есть», – писал он 2 ноября этого года Иванову-Разумнику[171]. В 1926 г., возвращаясь к обсуждению той же книги Толстого, Белый утверждал, что она «перевешивает всю сумму написанного Вл. Соловьевым» и соотносил ее с учением Штейнера[172]. Еще в 1920 г. в философском очерке «Лев Толстой и культура сознания» Белый сопоставлял книгу «О жизни» с антропософскими темами[173].
Факт влияния антропософских идей на Андрея Белого в период создания «Котика Летаева» общеизвестен: он неоднократно засвидетельствован самим Белым[174]. В марте 1927 г. Белый написал Иванову-Разумнику подробное автобиографическое письмо, в котором выделил этапы своего духовного и творческого становления. О периоде с 1912 по 1915 гг. здесь сказано: «…двумя словами „Штейнер“ и „антропософия“ исчерпывается sui generis четырехлетие. <…> …все, что написано после 1915 года в линии лет 1916–1927, заложено, как основа, в этом периоде». «Котик Летаев» был начат в октябре 1915 г., «и эдак, и так, и мистически, и психологически, и романно, и мемуарно <…> C 1914 и 1915 года <…> вспыхивает интерес к первым мигам младенчества, соответствующим переживанию мигов, первым, младенчески пробуждающегося порой в ту пору моего высшего „Я“: „оно“ в духовной жизни такой же младенец, как „Котик“: мы с „Котиком“ – братья. Кроме того: в „Котике“ и антропософская академическая работа: расширением памяти действительно увидеть кое-что из того, что не было увидено; и в увиденное внести, так сказать, сознание кандидата на „эсотерику“»[175].
Для нашей темы существенно, что влияние Штейнера непосредственно коснулось проблемы памяти и воспоминания[176]. Осенью 1915 г., пытаясь объяснить в неотправленном письме С. М. Соловьеву свою связь с антропософией, Белый писал: «…один из первых результатов духовной работы у нас ведет к оживлению памяти, к ухождению и сызнова переживанию вами утверждаемого прошлого: мы, антропософы, более помним прошлое, чем вы, ибо у нас есть способы живо жить в нем:
оно кровно ведет нас в настоящее… сквозь пережитое прошлое в еще более древнее прошлое и сквозь него в „Пребывающее“»[177]. Воспоминание трактуется Белым только в процессуальном смысле. Оно необходимо не для того, чтобы зафиксировать мгновения прошлого. Память-фиксация должна претвориться в память-становление, которое уже не может остановиться на одном только прошлом, но неизбежно устремляется к настоящему и, не останавливаясь и здесь, прокладывает путь к грядущему. В более поздние годы он передавал это почти формульным императивом: «ставшие формы косной памяти расплавить в становящиеся замыслы предстоящего»[178].
Принципиально существенной для Белого становится глубина воспоминания, захватывающего самое раннее младенчество. Младенчество имеет для него как минимум двойной смысл. С одной стороны, оно соответствует реальному раннему возрасту, с другой стороны – первым опытам того высшего «Я», которое пробуждается в человеке в момент его духовного перерождения. В 1923–1924 гг. в автобиографических заметках, озаглавленных «Материал к биографии (интимный), предназначенный для чтения только после смерти автора», Белый, описывая свои духовные переживания конца 1913 года, несколько раз обозначил пробуждение своего высшего «Я» как рождение младенца в себе: «Я понял, <…> что в сердце моем родился младенец; мне, как роженице, надлежит его выносить во чреве ветхого сознания моего; через 9 месяцев „младенец“ родится в жизнь. <…> Св. Дух зачат в моем ветхом „я“; теперь это ветхое „я“ будет распадаться…»[179].
Второй смысл, однако, никоим образом не заслоняет первого, не отменяет его значимости. Реальные ранние воспоминания чрезвычайно важны для Белого: «…Б. Н. Бугаев на несколько месяцев ранее других начал вспоминать; а ведь месяц в первых годах жизни – годаґ; вспомнить на несколько месяцев раньше, – сильно увеличить масштаб; Толстой и другие брали более поздние этапы жизни младенца <…> оттого они и выработали иной язык воспоминаний; выросла традиция языка»[180].
Приоритет Андрея Белого связан, однако, не с самим фактом написания младенческих воспоминаний. Воспоминания такого рода оставили И. С. Аксаков, Толстой, Короленко, Вячеслав Иванов. Мысль о том, что «вспомнить на несколько месяцев раньше – сильно увеличить масштаб», была косвенным образом высказана Толстым: «Разве я не жил тогда, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить… Разве не тогда я приобрел все то, чем теперь я живу, и приобрел так много, так быстро, что во всю остальную жизнь не приобрел и одной сотой того? От пятилетнего ребенка до меня – только шаг. От новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние. От зародыша до новорожденного – пучина»[181].
Исключительное своеобразие младенческих воспоминаний Андрея Белого заключается в том, что он хочет пробиться к самому первоначальному пласту мироощущений, отказываясь передавать их «упакованными» в формы обычного и общепонятного «взрослого» сознания. Такого рода эксперимента воспоминаний до него не ставил, пожалуй, никто.
О позднейших, привнесенных извне в младенческий мир понятиях, Белый пишет: «Толкования <…> ямою мне вдавили под землю мои стародавние бреды, над раскаленною бездною их оплотневала мне суша: долго еще средь нее натыкался я иногда: на старинную яму; <…> с годами она зарастала; глухонемою бессонницей тяготила мне память она. Тяготит и теперь» (365).
Изначальное, младенческое восприятие действительности уже в детстве сменяется смешанным восприятием, на которое влияет знание, полученное от взрослых:
«Громыхает, а папа склоняется; и склоняяся, шепчет мне:
„Гром – скопление электричества“.
А над крышами в окна восходит огромная черная туча; тучею набегает – т и т а н; тихий мальчик, я – плачу: мне страшно» (365).
Приобретенное знание («Гром – скопление электричества») не оспаривается, но оно и не соединяется с изначальным опытом («огромная черная туча» – «титан» – «мне страшно»). Так складывается основное для Котика Летаева и Андрея Белого противоречие, во многом объясняющее его мировоззрение, – противоречие между непосредственными детскими воспоминаниями и усваиваемыми позднее знаниями. Одно из следствий этого противоречия – изначальное противостояние окружающей среде, другое – снижение абсолютной ценности рациональных объяснений мира.
У С. Т. Аксакова в «Детских годах Багрова-внука» тоже есть эпизод первого знакомства ребенка с природой грозовых явлений. Содержание этого эпизода составляет резкий контраст тому, который описан Белым. Герой Аксакова читает популярную книгу, и по мере того, как его простые восприятия заменяются пониманием мира, интерес ребенка к нему растет: «В детском уме моем произошел совершенный переворот, и для меня открылся новый мир… Я узнал в „рассуждении о громе“, что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и стали еще любопытнее»[182]. Насколько органичен для героя Аксакова процесс получения знаний, настолько для Котика Летаева органично ощущение разрыва между приобретаемым знанием и эмпирикой младенческих переживаний.
В первом томе мемуаров Белый, возвращаясь к приведенному в «Котике Летаеве» примеру объяснения грома, вводит ряд новых уточнений. Первое – наиболее естественное. Ребенок просто не может понять, что такое электричество, и отвергает объяснение. Второе уточнение существенней. Оказывается, что это было не просто ощущение разрыва между опытом и новым знанием. Чаще всего авторитетное понимание мира, которое приходит извне (из книги, от отца), вытесняет личное (неавторитетное) восприятие. Младенческие воспоминания Андрея Белого не стерлись в его памяти потому, что это были очень яркие и сильные впечатления, и не фрагментарные, а с четко запомнившейся последовательностью эпизодов. Но их яркость могла бы угаснуть, если бы окружающая внешняя среда оказала бы на него более сильное воздействие. Этого не произошло, так как в окружении ребенка не нашлось ни одной авторитетной точки зрения, которая могла бы быть принята им как единственно правильная. Авторитетно в детстве мнение родителей. Но родители в данном случае были людьми, чьи взгляды абсолютно не совпадали, категорически расходились по всем пунктам. Не произошло и частого в подобных случаях присоединения к точке зрения одного из них. Не объясненный авторитетным мнением внутренний опыт затаился и сохранился: «…оспаривания отцом и матерью правоты их взглядов разрешил скоро я в неправоту их обоих, противопоставив им мое право на свой взгляд на жизнь, моя эмпирика заключалась в выявлении моих безыменных, мне не объясненных никак переживаний сознания; и я уже знал, о чем можно спрашивать, что объяснимо родителями и что ими не будет объяснено никак; это последнее я затаил»