Одновременно появлялись и другие отклики, авторы которых отмечали своеобразие нового произведения Бунина, пытались проникнуть в особенности жанра и поэтики романа, понять глубину его художественной мысли и через них воспринять содержание «Жизни Арсеньева». Те рецензии, которые в большей или меньшей степени отражали общий смысл произведения, Бунин собирал, подчеркивая в них, как уже говорилось, наиболее справедливые на его взгляд суждения. Вот одно из понравившихся писателю высказываний о романе: «Конечно, и в „Арсеньеве“ картины России дворянско-деревенской, мещанско-городской, интеллигентски-революционной даны с тою же рельефностью, в которой Бунин не знает соперников. Но все это для „Арсеньева“ не характерно и в нем не важно. За это изумительное изобразительство Бунина по-старому хочется благодарить, но не оно влечет к нему»[301]. Слова, выделенные курсивом, подчеркнуты Буниным.
Построение романа в форме воспоминаний, основанных на действительных событиях и фактах, было связано с задачей, поставленной перед памятью: найти то главное, что было в жизни автобиографического героя. Но это была только предварительная и самая общая задача. Быть может, постепенно для Бунина более важным становилось стремление раскрыть специфику того «рода памяти», каким наделен герой.
В самом общем смысле строение романа определяется двумя компонентами. Первый из них – сами воспоминания. Второй – духовная работа над материалом воспоминаний. Событийная сторона романа, будучи определена биографией писателя, как уже отмечалось, не требовала от автора значительных усилий. Память хранила факты, и они легко облекались в повествовательное слово. «Муки слова» возникали по преимуществу там, где писатель искал поэтическую форму, способную передать результаты духовной работы, возбуждаемой процессом воспоминаний. Еще точнее было бы сказать, что его категорически не удовлетворяло именно прямое выражение ее «результатов».
Бунинская правка постоянно нацелена на те фрагменты текста, где содержатся авторские оценки, умозаключения, выводы. Большая часть текстовых сокращений в рукописи делается за счет удаления непосредственных авторских замечаний. Например, рукопись первой книги, хотя и дает представление только об окончательной правке, так как первые варианты глав этой книги, за исключением глав финальных, отсутствуют, содержит восемь случаев сокращений непосредственных высказываний автора. В рукописях последующих глав число подобных вычеркиваний намного увеличивается.
Перерабатывая первое издание романа (Ив. Бунин. Жизнь Арсеньева. Париж: Современные записки, 1928. Кн. 34, 35, 37; 1929. Кн. 40), Бунин, не сделав ни одного добавления, также удаляет авторский комментарий, которым обычно начиналась или заканчивалась глава. Так, например, были исключены начало II, X, XVIII, конец IX, XII, XVII глав первой книги, начало XVII и конец V, VI, XVIII глав второй книги, начало VI, VIII, XII и конец VII главы третьей книги.
Следует заметить, что удаляемые фрагменты не содержали сухой, абстрагирующей мысли. Отвлеченность философских построений вообще не была свойственна Бунину, который не только избегал философской терминологии, но даже слово «мир» заменял иногда словом «окружающее», а выражения вроде «бытие в мире» вычеркивал, ничем не заменяя.
Сокращение числа авторских суждений в рукописи «Жизни Арсеньева» было связано со стремлением заменить категорические выводы иными художественными средствами. Приведем в пример работу Бунина над главой, ставшей в окончательной редакции одним из центральных мест романа (книга четвертая, глава V). Здесь Алеша Арсеньев пытается понять, в чем же цель и смысл жизни. Процитируем окончательную редакцию этой небольшой главы полностью: «В те дни я часто как бы останавливался и с резким удивлением молодости спрашивал себя: все-таки что же такое моя жизнь в этом непонятном, вечном и огромном мире, окружающем меня, в беспредельности прошлого и будущего и вместе с тем в каком-то Батурине, в ограниченности лично мне данного пространства и времени? И видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дел и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей… есть непрестанное, ни на единый миг нас не оставляющее течение несвязных чувств и мыслей, беспорядочных воспоминаний о прошлом и смутных гаданий о будущем; а еще – нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уж никак нельзя уловить и выразить, и – связанное с ним вечное ожидание: ожидание не только счастья, какой-то особенной полноты его, но еще чего-то такого, в чем (когда настанет оно) эта суть, этот смысл наконец обнаружится. „Вы, как говорится в оракулах, слишком вдаль простираетесь…“ И впрямь: втайне я весь простирался в нее. Зачем? Может быть, именно за этим смыслом?» (VI, 13). И в черновом наброске, и в машинописном варианте эта глава имела, казалось бы, более стройную, более законченную композицию, которая, однако, не удовлетворила Бунина. Глава начиналась словами Толстого: «Жизнь есть постепенное и все растущее подчинение пространству, времени, причинности» и следующим выводом автора: «И вот, незаметно мужая, я как будто подчинялся все более»[302]. Заканчивалась глава не вопросом, как в окончательной редакции, а четким и ясным ответом, опровергающим первую фразу главы: «И впрямь: втайне я весь простирался в нее. Зачем? Должно быть, именно за этим уловлением? За преодолением пространства и времени путем расширения их для себя»[303].
Приведенные слова не случайная или нечетко выраженная мысль, а итог длительных размышлений. Еще в рассказе «Ночь», основные мысли которого вошли в рукопись романа «Жизнь Арсеньева»[304], Бунин связывал «преодоление времени» как раз с тем, что может быть условно названо неким «сверхвоспоминанием». Он писал: «Разве я уже не безначален, не бесконечен, не вездесущ? Вот десятки лет отделяют меня от моего младенчества, детства. Бесконечная давность! Но стоит мне лишь немного подумать, как время начинает таять. Не раз испытал я нечто чудесное. Не раз случалось: вот я возвратился в те поля, где я некогда был ребенком, юношей – и вдруг, взглянув кругом, чувствую, что долгих и многих лет, прожитых мной с тех пор, точно не было. Это совсем, совсем не воспоминание: нет, просто я опять прежний, совершенно прежний» (V, 303).
Для Бунина не столько важно высказать мысль о «преодолении времени», сколько необходимо передать ощущение, чувство того, как «время начинает таять», передать эмоциональное ощущение связи поколений или связи времен и происходящей отсюда обостренной радости жизни. Именно это свойство бунинского романа отметил Набоков в кратком отзыве на «Жизнь Арсеньева»: «…страшным великолепием, томным великолепием, но всегда великолепием полон его мир, – и читаешь Бунина, словно идешь „по росистой, радужной траве“, чувствуя – от почти физического прикосновения его слов – особое блаженство, особую свежесть» (Р II, 669)[305].
«Жизнь Арсеньева» – это роман-воспоминание. Предмет повествования – не детство и юность Алеши Арсеньева, а воспоминание о них. Воспоминание же не равно действительности. Как уже отмечалось, по Бунину, память – это то, благодаря чему происходит обогащение жизненной руды и ценная порода отделяется от пустой. Однако, в отличие от промышленного процесса, где ценная порода не меняет своего химического состава, в воспоминании действительность преображается. Действительность воспоминания эстетична, ибо преображение действительности в акте воспоминания сходствует с преображением ее в акте художественного творчества. Поэтому для Бунина грань между личными воспоминаниями и ценностями культуры, накопленными человечеством, становится зыбкой, почти неопределимой, а утверждение, что он «помнит» «чуть не сотворение мира» – органично.
Вспоминает в «Жизни Арсеньева» не только пятидесятилетний автор-рассказчик, но также и мальчик, а затем юноша Арсеньев. То и дело повествование сосредотачивается не столько на том, что произошло с Алешей, сколько на его воспоминании о прошедшем. Воспоминание воспоминаний – вот особенность поэтики романа[306].
Вследствие этой особенности с одним и тем же событием читатель сталкивается порою неоднократно. Так, в романе рассказано, что в детстве Алеша мечтал стать святым, усердно молился, читал жития, носил вериги. Рассказ переходит к юности – и юноша Арсеньев, представляя себе монастырь, вспоминает то «болезненно восторженное время, когда я постился, молился, хотел стать святым» (VI, 69). Количество подобных примеров легко умножить. Однако имеются и более сложные построения, когда вспоминается уже не одно раннее событие, а целая цепь событий, происшедших и описанных ранее. Или наоборот: повествование забегает вперед, чтобы вернуться к описываемому событию из позднейшего времени и передать его в том виде, в каком ему еще только предстоит воплотиться в воспоминании. В главе XII второй книги рассказывается об аресте брата и о гибели донесшего на него, и тут же это событие дается в воспоминании: «В этом имении я бывал впоследствии много раз <…> и каждый раз непременно вспоминался мне тут и этот несчастный человек, убитый старым кленом <…> и тот далекий осенний день, когда привезли его два бородатых жандарма в город, в тот самый острог, где так поразил меня когда-то мрачный узник, глядевший из-за железной решетки на заходящее солнце» (VI, 85–87). Воспоминание о страшном узнике за решеткой – одно из самых ранних детских впечатлений, сомкнувшееся теперь с двумя позднейшими. Воспоминания не столько выстраиваются в цепочку, сколько накладываются одно на другое как кольца. Так же, как это было у Андрея Белого и как будет позднее у Набокова, слои памяти у Бунина составляют нечто вроде спирали, где предыдущее воспоминание может быть воспроизведено на одном из последующих витков памяти, и тогда возникает новое его качество, по-иному освещается или актуализируется прошедшее. Эта особенность относится как к событиям, так и к способам осмысления их.