Р III, 144), о котором Набоков пишет на протяжении всего творчества и которое самому ему, безусловно религиозному человеку, всегда сознательно стоявшему вне всех конфессий, сопутствовало всю жизнь. Но это значение стоящего в индексе географического названия обнаруживается лишь тогда, когда автор завершает книгу предложением: «Найдите, что спрятал матрос». Разумеется, Америка – далеко не единственное, что спрятано в тексте.
Подчеркнем также и то, что эта манера потаенных соотнесений, ключей к тексту, имманентных самому тексту, а не вынесенных за его пределы, эта уверенность в том, что ключи к постижению мира находятся в самом мире, роднит Набокова с Пушкиным. Между прочим и Гершензон истолковывал философию Пушкина как «имманентную философию»[397].
5. Идеальный читатель
Итак, Набоков пишет «Другие берега», чтобы найти тайный узор собственной судьбы, разгадать загадочную картинку. Той же задачей обременены многие из его героев. Но адресована она и еще одному лицу – читателю. Мало кто из русских писателей так дотошно, как Набоков, занимался организацией читательского восприятия – разве что Гоголь, но тот писал пространные автокомментарии, вынесенные за пределы художественных текстов, Набоков же и в этом отношении следует принципу имманентности.
Алогизм, хаос, невнятность развития сюжета в его текстах – лишь мимесис, мимикрия словесной ткани, воспроизводящей хаотические очертания неосмысленной, нераспознанной действительности. Алогизм проявляется лишь в диахроническом развертывании текста, доминантной характеристикой которого является у Набокова синхрония. Временно·му потоку естественного чтения противостоит у него пространственная одновременность соприсутствия всех элементов произведения. Разность этих параметров, характерная для любого текста, у Набокова становится предметом специальной игры, основой поэтики. Алогизм, случайность, бессвязность деталей и эпизодов составляют суть нарочито подготовленного автором впечатления первого чтения. Но это алогизм «тихих» ходов, нераспознаваемых движений, выстроенных с такой мерой выверенности, продуманности, логической обоснованности каждой возникающей в повествовании детали, какой еще не знала русская литература. И когда первое чтение завершено, когда произведение предстает как целое, которым читатель уже овладел, когда оно оказывается изъятым из потока жизни (а первое чтение всегда осуществляется в русле этого потока) – когда читатель наконец получает возможность свободно двигаться в любом направлении по пространству текста – только тогда обнаруживается неумолимая логика повествования.
Мы на первый взгляд несколько удалились от темы воспоминания. Но на самом деле все сказанное имеет к ней самое прямое отношение. Изощренная игра повторами, аллюзиями, явными и скрытыми цитатами и многими другими приемами, о которых так много писали и пишут интерпретаторы Набокова, его изощренное искусство, в котором часто видят только игру или «металитературу», на наш взгляд имеет совсем другую природу и преследует совершенно иную цель. Не только герои Набокова погружены в воспоминание, но и читатель должен быть погружен в текст и во все его внетекстовые связи как в свое личное воспоминание. Необходимость перечитывания произведений Набокова, о котором писала Н. Берберова, связана именно с этой особенностью.
В самом простом бытовом варианте тексты Набокова можно представить себе как кроссворд. Отгадывающий его человек, найдя нужное слово, испытывает удовлетворение. Вообразим себе также попытку вспомнить нужное имя, дату или название – и удовлетворение, когда искомое наконец всплывает в сознании. То же самое испытывает человек, когда, например, открывает этимологию слова, или когда привычный факт обыденной жизни вдруг осознается как имеющий сложную историю и определенный генезис, как обладающий собственной культурной аурой. Можно посмотреть на это и с другой точки зрения. Событие настоящего, событие только что произошедшее, вдруг может совсем по-новому высветить какое-то событие прошлого, казавшееся совсем незначительным. Или, более того, заставляет вспомнить то, что казалось навсегда забытым. Примеры нетрудно умножить, но все они могут быть резюмированы формулой Платона: знание есть припоминание. Тексты Набокова подчиняются ей вполне.
Дочитав до конца «Защиту Лужина» и выяснив в самом финале имя и отчество героя, читатель начинает припоминать, как же его называли на протяжении всего произведения. Тогда он откроет, что в школе Лужину пытались дать имя «Антоша», что пьяные немцы называли его «Пульвермахером». Его теща подозревает, что «Лужин» – это псевдоним, а действительная его фамилия – еврейская. Сам же Лужин подписывает напечатанное им письмо «Аббат Бузони»[398]. Затем читатель может задуматься о самой фамилии Лужина и соотнести ее с Рудиным, ведь его невеста определяется как тип тургеневской женщины. В конце концов читатель может вспомнить философию имени и соотнести с нею начало романа «Машенька». В остановившемся лифте Алферов рассуждает о прямой зависимости имени человека и его судьбы – рассуждение, отсылающее к философии имени П. Флоренского. Чета Алферовых появится в «Защите Лужина», и читатель узнает, что Машенька рисует райских птиц – так наметится для него параллель с псевдонимом Набокова «Сирин», в псевдониме же он услышит пение сирен и почувствует неявную связь псевдонима и творчества писателя. Сказочная же тематика поведет к девичьей фамилии матери Мартына: Индрикова, и тогда придется вспомнить, в каких русских сказках обитает загадочный зверь индрик и на кого он похож. Все это можно расценить как искусство игры со словом и именем, а можно – как приглашение к тотальному воспоминанию, процессу воскресения личности, культуры и мира через память.
Более сложный пример. Алферов, говоря о России, называет ее «проклятой». Отрываясь от шахматной задачи и как бы между прочим Ганин называет такое определение «занятным эпитетом». Усмотрев в этом эстетизм, равнодушие к родине и гражданский индифферентизм (эмигрантская критика подобные упреки относила к самому Набокову), Алферов обрушивается на него с резкой отповедью: «Полно вам большевика ломать. Вам это кажется очень интересным, но, поверьте, это грешно с вашей стороны. Пора нам всем открыто заявить, что России капут, что „богоносец“ оказался, как, впрочем, можно было ожидать, серой сволочью, что наша родина, стало быть, навсегда погибла». «Конечно, конечно», – охотно соглашается Ганин, чтобы уйти от разговора (Р II, 62, 63). Слово «богоносец» по отношению к русскому народу прочитывается легко:
Достоевский, «Бесы». Определение «проклятая», примененное к России в прозе и поэзии, а не в разговорной речи, – случай достаточно редкий. Скорее всего, Ганин соотносит реплику Алферова с одним из самых известных стихотворений Андрея Белого «Родина», где есть такие строки:
Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой
Мать-Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?[399]
Вспомним еще, что в «Даре» Годунов-Чердынцев в стихах о России пишет: «За злую даль благодарю» (Р IV, 242). Актуализация подобных связей переводит разговор на совершенно иной ценностный уровень, чем тот, который доступен Алферову. Ганин на это даже не считает нужным реагировать.
Читатель Набокова должен быть погружен одновременно в воспоминания текста романа и его литературного контекста. Только перекрещиваясь друг с другом, эти воспоминания ведут к пониманию смысла. В «Подвиге» один более или менее эпизодический персонаж, Грузинов, произносит бытовую, незначащую фразу: «…я все равно мороженое никогда не ем». «Мартыну показалось, что уже где-то, когда-то были сказаны эти слова (как в „Незнакомке“ Блока) и что тогда, как и теперь, он чем-то был озадачен, что-то пытался объяснить» (Р III, 228). Олег Дарк поясняет этот эпизод: «У Блока („Незнакомка“, третье видение, ремарка) „…все внезапно вспомнили, что где-то произносились те же слова и в том же порядке“. Сцена в светской гостиной пародийно воспроизводит последовательность действий сцены в уличном кабачке (первое видение) – любимый прием и Набокова, „повторение хода“»[400]. К этому необходимо добавить следующее. Воспоминание отсылает Мартына, а вслед за ним и читателя, к одному из начальных эпизодов романа. Мартын, еще мальчик, перед сном «всей силой души» вспоминает умершего отца – потом засыпает и видит, «что сидит в классе, не знает урока, и Лида, почесывая ногу, говорит ему, что грузины не едят мороженого» (Р III, 105). Слова, которые кажутся Мартыну уже когда-то сказанными, были сказаны во сне – и это отсылает уже не к одной, а к двум блоковским «Незнакомкам» («Иль это только снится мне?»[401]). Самый же сон оказывается «грезой пророческой» (Р III, 197). По следам Грузинова Мартын уйдет в Зоорландию, навсегда исчезнет из жизни, перебравшись наконец в картинку, висевшую над его детской кроваткой, подобно мальчику из книжки, которую мать читала ему перед сном.
Мераб Мамардашвили, весьма чтивший Набокова, говорил в одной из своих лекций, само название которой – «Полнота бытия и собранный субъект» – хорошо подходит к нашей теме: «…незнание – это забывание, и в этом смысле в древней философии и до Аристотеля слово „память“ было эквивалентно слову „бытие“. Или полноте бытия. Память – это наличие всего в одном моменте»[402].
Системой часто очень глубоко скрытых повторов, или, точнее сказать, неявных соответствий, Набоков заставляет читателя погрузиться в воспоминание о тексте читаемого произведения. Тогда начинают проступать «тайные знаки» явного сюжета. Так неожиданный эпизод или новый факт вдруг может заставить человек