«Соглядатай», создание которого непосредственно предшествовало созданию «Подвига», и «Отчаяние», написанное несколькими годами позже, отходят от биографической темы, зато развивают именно ту проблематику, которая связана с природой личного «Я»[435].
Если в романе «Король, дама, валет» есть всего один эпизод, в котором читателю не удается сразу идентифицировать героя, то «Соглядатай» построен так, что подобная идентификация затруднена вплоть до самого финала. Рассказ начинается и постоянно ведется от первого лица. В некоторый момент среди персонажей появляется некто Смуров, за которым повествователь следит с особенно напряженным вниманием. Повествователь и Смуров то и дело появляются рядом друг с другом: «Но, если порой Смуров и чувствовал себя неловко, он, во всяком случае, не показывал этого. Признаюсь, в те первые вечера он на меня произвел довольно приятное впечатление. Был он роста небольшого, но ладен и ловок…» (Р III, 59). Если перевести этот фрагмент повествования в зрительный ряд, в нем с отчетливостью возникнут две фигуры. В начале повести центральной фигурой является рассказчик, но постепенно Смуров вытесняет его с этой позиции или, по крайней мере, делит ее с ним.
В предисловии к английскому переводу «Соглядатая» Набоков писал: «Маловероятно, что даже очень наивному читателю этой мерцающей повести понадобится много времени, чтобы догадаться, кто такой Смуров. Я испытал это на пожилой англичанке, двух университетских кандидатах, хоккейном тренере, враче и двенадцатилетнем соседском ребенке. Ребенок догадался первым, сосед – последним»[436]. Дело не в том, что разгадка проста – дело в том, что повествование нуждается в разгадке, что оно, как и многие другие тексты Набокова, призвано поначалу производить впечатление невнятицы. Чем дольше по ходу первого чтения читатель не догадывается, кто такой Смуров, тем менее понятной для него становится сама фабула. Почему повествователь, влюбленный в Ваню, так стремится выяснить, каково ее отношение к Смурову? Чтобы понять, опасен ли он как соперник? Этот и многие подобные вопросы остаются для такого читателя без ответа. В том же предисловии Набоков предупреждал: «…только тому, кто сразу поймет, в чем дело, „Соглядатай“ доставит истинное удовольствие»[437].
Понять же необходимо действительно очень простую вещь: повествователь и есть Смуров[438]. Пристально и настойчиво он наблюдает не за кем иным, как за самим собой. Но рассказ все время строится так, чтобы иллюзия присутствия двух героев не нарушалась – и вместе с тем не подтверждалась. Вот рассказчик просит Евгению Евгеньевну передать свое впечатление от Смурова, и она отвечает ему: «Во-первых, застенчивость <…>. Да-да, большая доля застенчивости <…>. Что же еще… Я думаю, впечатлительность, большая впечатлительность, и затем, конечно, молодость, незнание людей…» (Р III, 70). Реплики Евгении Евгеньевны обращены к рассказчику. Скажи она: «Вы застенчивы и впечатлительны» или «Он застенчив и впечатлителен» – и соотношение Смурова и рассказчика было бы определено. Но Набоков избегает именно этой определенности. Он обнаружит ее только в конце повести: «Я шел не спеша <…> и вдруг меня сзади окликнул голос:
„Господин Смуров“, – сказал он громко, но неуверенно.
Я обернулся на звук моего имени…» (Р III, 92).
Так «два лица сливаются в одно»[439].
В предисловии к английскому переводу романа «Отчаяние» Набоков обратил внимание читателей на «существенный пассаж, который по глупости был исключен в более застенчивые времена»[440]. В этом пассаже «Герман с восторгом описывает, как, находясь в постели с Лидией, он одновременно наблюдает за собой со стороны, отодвигаясь все дальше и дальше от места действия»[441]. Точно так же повествователь в «Соглядатае» наблюдает за собой со стороны, и это самоотстранение выражено как раздвоение: появляются «я» и «Смуров».
Как видим, скрытый механизм повествования действительно очень прост, хотя и он допускает различные истолкования. Так, например, Рената Хоф считает, что Смуров – это маска, которую надевает рассказчик, чтобы скрыть свое подлинное «Я»[442]. С этим мнением едва ли можно согласиться. Проблема, которую решает Набоков в «Соглядатае», связана с принципиальной множественностью «Я», достаточно мучительной для героя («обставленный зеркалами ад»), чтобы он приумножил ее созданием маски. Смуров – это «я» рассказчика, увиденное им же самим со стороны и, вдобавок к тому, сквозь множество призм, каковыми являются восприятия и впечатления других людей[443].
«Набоков <…> без колебаний посвящает себя рефлексии. Он никогда не пишет без того, чтобы при этом не видеть себя со стороны, – так некоторые слушают свой голос, – и едва ли не единственным предметом его интереса служат те изощренные ловушки, в которые попадается его рефлексирующее сознание», – так определяет главную особенность самого Набокова Ж.-П. Сартр в резко негативном отзыве об «Отчаянии»[444]. К герою «Соглядатая» это определение подходит в не меньшей степени, чем к его автору. Другой упрек, адресованный Сартром Набокову, связан с тем, что, иронизируя по поводу избитых приемов повествования, Набоков сам пользуется теми же приемами. Рефлексирующий, и даже избыточно рефлексирующий, герой действительно слишком хорошо известен русской классической литературе, чтобы быть художественным открытием, достойным особого внимания. Однако рефлексирующие герои Набокова – и Герман в «Отчаянии», и Смуров в «Соглядатае» – обладают одним качеством, которое до Набокова едва ли было столь пристально описано.
Русский рефлексирующий герой, начиная с Печорина, как правило, обладал вполне определенным складом ума и характера. Черты его могли быть достаточно прихотливы – но и в этой своей прихотливости они складывались в достаточно законченную характеристику. Что же касается Смурова, он получает целый рад характеристик, каждая из которых тяготеет к законченному образу, но в целое они никак не складываются. Героическая личность – гомосексуалист – впечатлительная и застенчивая натура – вор – поэт – советский шпион – добрый, смешной и милый человек. Таков спектр характеристик Смурова, данных ему персонажами повести. Не менее многообразны и те характеристики, которые Смуров получает сам от себя. Сказать, которая из них верна, невозможно: текст не содержит указаний, однозначно отвергающих или подтверждающих любую из них. Не похоже, чтобы Смуров был шпионом или гомосексуалистом – но является ли он вором или поэтом?
Возможно – да, возможно – нет. В сущности, то же касается и всех других определений. Отчасти та же особенность свойственна и Герману в «Отчаянии». Он так уверен в сходстве со своим «двойником», в сходстве, которое, как он специально подчеркивает, не всегда способны заметить другие. Другие действительно сходства не обнаруживают. Вероятно, правы именно эти «другие», единодушные в своем мнении. Но неужели вся затея героя основана была на чистом недоразумении?
В «Соглядатае» есть эпизод, комментирующий описанную черту поэтики. Смуров попадает в Ванину квартиру и, в одиночестве, в отсутствие хозяев, хочет наконец выяснить, как относится к нему Ваня. Есть ряд признаков, по которым он думает безошибочно решить этот вопрос. Он дарил Ване орхидею – «можно было выяснить, не сохранила ли Ваня заветные останки цветка в заветном ящике». Он приносил Ване томик Гумилева – «хорошо посмотреть, разрезаны ли страницы и не лежит ли книжка на ночном столике» (P III, 71). Интересна и судьба фотографии, на которой были сняты великолепно вышедший Смуров, Ваня и (на заднем плане) – Мухин. Ни орхидеи, ни книжки не нашлось. К лампе была прислонена фотография: Ваня и Мухин, «а слева от Вани черный локоть, – все, что осталось от cрезанного Смурова» (P III, 71). Каковы же выводы? Вероятно, Ваня отрезала ненужного ей Смурова. «Но могло быть и другое: иногда отрезают, чтобы обрамить отдельно» (P III, 73). Орхидея могла быть выкинута – но, быть может, Смуров просто ее не нашел, как и книгу. Разыскания итожатся словами: «если это был шифр, то все равно ключа я не знал…» (P III, 71). Так снова возникает чтение по системе «реникса»: буквы налицо, но язык неизвестен. На основе той же системы строится трагикомический эпизод: дядя Паша поздравляет Смурова с предстоящей женитьбой на Ване. Свадьба действительно намечается, только дядя Паша перепутал имена Мухина и Смурова.
«Зеркальный ад», по которому блуждает герой, связан с отсутствием «шифра», кода, с помощью которого может быть «прочтена» его личность. «Я» не получает определенности, его множественность не может быть сведена к единству. Четвертая глава повести начинается рассуждением, ключевым по отношению к проблеме «Я»: «Положение становилось любопытным. Я уже мог насчитать три варианта Смурова, а подлинник оставался неизвестным. Так бывает в научной систематике. Давным-давно, с лаконическим примечанием „in pratis Westmanniae“, Линней описал распространенный вид дневной бабочки. Проходит время, и, в похвальном стремлении к точности, новые исследователи дают названия расам и разновидностям этого распространенного вида, так что вскоре нет ни одного места в Европе, где бы летал типический вид, а не разновидность, форма, субспеция. Где тип, где подлинник, где первообраз? И вот наконец, проницательный энтомолог приводит в продуманном труде весь список названных форм и принимает за тип двухсотлетний, выцветший, скандинавский экземпляр, пойманный Линнеем, и этой условностью все как будто улажено» (