Дар Мнемозины: Романы Набокова в контексте русской автобиографической традиции — страница 69 из 69

Граница между психическим и словесным, психическим и умственным была преодолена именно к началу ХХ века – тогда-то и встала проблема множественного «я», которое нуждается в собирании и единстве, причем в таком единстве, которое не закрыло бы ему возможностей сообщения с различными формами собственного инобытия. Именно решение этой проблемы определило тот тип автобиографического художественного творчества, которому было посвящено наше исследование. Оно же определило возникновение того типа воспоминания – собирания и воскресения личности – о котором мы говорили.

Познание собственного «Я» так же абсолютно просто (его чувствует каждый), как и бесконечно сложно (любая попытка его «поймать» ведет к его неизбежному ускользанию). Б. Вышеславцев в книге «Вечное в русской философии» говорил, что путь к познанию Бога лежит через познание своего «Я»: он так же прост и одновременно так же сложен.

Поэтому описанная здесь форма духовной деятельности осуществляет особый тип религиозности – не конфессиональной, а личной, не предопределяемой «общим богословием», которое отрицал Набоков, а освобождающей чудесный смысл бытия, «настоящий смысл сущего, этой пронзительной фразы, очищенной от странных, сонных, маскарадных толкований» («Ultima Thule» – P V, 116)[473]. Этот тип религиозности и был тем преодолением индивидуализма, которого так жаждал, так чаял ХХ век.

В рамках такой духовной деятельности путь от реального к реальнейшему, намеченный русским символизмом, дополнялся (не отменяясь) возвратным движением – от реальнейшего к реальному. В конце жизни Вячеслав Иванов создал «Римский дневник» – стихотворный цикл, который построен как дневник духовной жизни. Здесь он подводил итоги своему творчеству, сюда ввел основные его мотивы. Приведем одно из финальных стихотворений этого цикла, которое отчетливо разворачивает оба движения в их неразъемлемости:

Вы, чьи резец, палитра, лира,

Согласных муз одна семья,

Вы нас уводите от мира

В соседство инобытия.

И чем зеркальней отражает

Кристалл искусства лик земной,

Тем явственней нас поражает

В нем жизнь иная, свет иной.

И про себя даемся диву,

Что не заметили досель,

Как ветерок ласкает ниву

И зелена под снегом ель[474].

Абсолютно прозрачное, простое для понимания стихотворение целиком построено на культурных реминисценциях: из Гёте, Баратынского, Лермонтова, Пушкина…[475]. Пейзажная зарисовка в последней строфе отсылает к простым, осязаемым реалиям (нива, колеблемая ветром, ель, занесенная снегом) – и она же является поэтической парафразой (Лермонтов: «Когда волнуется желтеющая нива / И свежий лес шумит при звуке ветерка…»; Пушкин: «И ель сквозь иней зеленеет…»). Такой тип построения текста в высшей степени характерен и для Набокова.

Итог и назначение искусства, по Иванову, – не только открывать путь к реальнейшему, но и возвращать реальное, «заметить» которое можно через магический кристалл поэзии. Поэзия, таким образом, оказывается «связующим» между этими двумя измерениями мира, выполняя то самое назначение, которое указано этимологическим смыслом слова «религия».

Набоковская система зеркал и взаимоотражений направлена на то, чтобы увидеть «подлинный», реальный земной мир через единственно предъявляющую его призму: через отраженный словом свет инобытия, которое Набоков называл «потусторонностью».

И еще одно, заключительное замечание. Многие черты поэтики Набокова, а также и других авторов, о которых здесь шла речь, давно уже принято описывать через соотношение автора, повествователя (рассказчика) и героя – то есть через соотношение нескольких повествовательных инстанций, нескольких уровней, взаимодействующих в рамках одного и того же текста. Мы, разумеется, употребляли эти привычные термины: автор, повествователь, герой – но сознательно старались избегать описания текста через такую структуру. Обратим внимание на то, что ее разработка в филологии шла более или менее синхронно тому, как Набоков усложнял свои художественные эксперименты над нею же. Но то, что в филологическом анализе выступало в качестве инструмента описания чисто словесной реальности, для Набокова, как нам кажется, имело экзистенциальный смысл. Последний не исключает попутных решений филологических задач в рамках собственных текстов, но такими задачами никак не исчерпывается. Изощренная структура набоковского текста, описанная как чисто текстовая реальность, – лишь великолепный фрагмент той духовной деятельности, которая разворачивалась в пространстве самой жизни, заставляя автора вновь и вновь искать свое «утраченное» в собственных произведениях «я», находить его и вновь предавать инобытию. Этому типу духовной деятельности и была посвящена наша работа.