«Дар особенный» — страница 21 из 43

.

Вопреки подозрениям цензоров, перевод «Авеля и Каина», выполненный Минаевым, достаточно точен (настолько, насколько это позволяли переводческие принципы эпохи). При этом бросается в глаза, что, сохраняя и даже усиливая антибуржуазную направленность, Минаев, видимо из цензурных соображений, значительно смягчает антирелигиозную. В первых строках стихотворения он заменяет «Бога» на «фей», в последних, звучащих мощным богоборческим аккордом, Бог вообще не упоминается:

                Племя Каина! Ты встанешь – и тогда-то

                Под твоим напором дрогнет шар земной[276].

Позднее Брюсов его восстановит:

                   Каина дети! на небо взберитесь!

                   Сбросьте неправого Бога на землю![277]

Первые переводы Петра Якубовича из Бодлера появились в 1879 году в журнале «Слово», при этом основная работа была осуществлена значительно позже, в Петропавловской крепости и на каторге, на Каре и Акатуе, в 1885–1893 годах.

Якубович признавался: «В 1879 г. “Les Fleurs du Mal” случайно попали мне в руки и сразу же захватили меня своим странным и могучим настроением. Суровой печалью веяло на юную дущу от осужденных за безнравственность стихов; грубый, местами дерзки-откровенный реализм будил в ней, каким-то чудом искусства, лишь чистые, благородные чувства – боль, скорбь, ужас, негодование – и поднимал высоко от “скучной земли”, в вечно лазурные страны идеала…»[278]. Проклятые стихи проклинающего поэта – вот что привлекло внимание юного Якубовича, искавшего в поэзии лирического обоснования своих протестных настроений. Ни русская унылая обличительная лирика, ни тем более лирическая поэзия, оригинальная или переводная, этой задаче не отвечали, а вот «странное и могучее настроение», которым проникнуты стихи Бодлера, его сразу же покорило.

К поэзии любимого им Бодлера Якубович относится с редкой прямотой каторжанина, представляющей для нас принципиальный интерес: «Приступая к характеристике бодлэровской поэзии и оценке ее значения, я прежде всего хочу отметить ее изъяны, все ее уродливые и болезненные придатки, которые расцвели потом таким пышным цветом в поэзии его подражателей, и которые людям, мало знакомым с подлинным образом Бодлэра, позволяют считать его чуть ли не главою современного декадентства и символизма»[279]. «Не отсюда ли вышли все эти “белые павлины скуки”, “желтые собаки ревности” и прочие цветные нелепости современного символизма», – пишет он ниже[280]. И, наконец, следующий, хорошо нам всем известный тезис и аргумент пропагандистов: «К сожалению, сам поэт не всегда отдавал себе ясный отчет в своих симпатиях и антипатиях, и потому они переходили у него нередко в простые капризы вкуса и чувства, говорившие лишь об их ненормальности и извращенности»[281].

Утверждая, что сочувствие Бодлера «на стороне несчастных, униженных, обездоленных», Якубович, в сущности, не искажал чувств Бодлера-гражданина. Вместе с тем, основываясь на подобных утверждениях, он переводил поэзию Бодлера (в частности, стихотворение «Вино тряпичников») в регистр совершенно чуждой ей поэтики.

Между тем нельзя не замечать и разницу между переводами Курочкина и Якубовича. Состоит она в том, что переводы Курочкина, будучи чрезвычайно яркими версиями, в целом соответствуют переводческим принципам «некрасовской школы», а переводы Якубовича, наряду с переводами символистов, но независимо от них, формировали переводческие принципы русской школы стихотворного перевода ХХ века. Другими словами, разница состояла в том, что в первом случае Курочкин писал под диктовку Бодлера, а во втором – Бодлер писал под диктовку Якубовича.

Отличие переводов Якубовича (а еще более – будущих символистских) от переводов Курочкина и Минаева весьма точно определил Бальмонт (который, впрочем, рассуждал при этом лишь о самом Бодлере): «Мысли и образы закованы в тесные латы, в кратких стихотворениях, в сдержанных строках нет того лиризма, которым отличается чувство в первую минуту его возникновения, но это обманчивое спокойствие есть обманчивая и чудовищная тишина омута, в котором кружится скрытый водоворот; глянцевитый блеск водной поверхности пугает взоры, говорит о том, что в глубине нас подстерегает гибель. Это спокойствие сильнее того восторженного отчаяния, которое, выражаясь страстными воплями, находит в самом себе горькую усладу, находит известное удовлетворение в глубине страдания»[282].

Революционные демократы не придумали того Бодлера, которому по-товарищески пожали руку. В этом же ключе многие стихи французского поэта были истолкованы его соотечественниками, возбудившими против него судебный процесс, в частности прокурором Эрнестом Пинаром, выступавшим обвинителем по делу «Цветов зла»[283]. Эстетика Бодлера и теми и другими воспринималась как стремление «изображать все, срывать покровы со всего». Разница была лишь в том, что полное осуждение сменилось безоговорочным одобрением. И наоборот, такие высказывания Якубовича, как «“Цветы зла” были динамитной бомбой, упавшей в буржуазное общество Второй Империи»[284], с переакцентуацией симпатии на антипатию, вполне могли присутствовать в обвинительной речи против Бодлера.

Весьма выразительный пример двух уклонов, условно говоря, «этического» и «эстетического», в переводах Бодлера дает сопоставление версий стихотворения «L’homme et la mer» принадлежащих перу Якубовича и Вяч. Иванова. Превосходный перевод Иванова обогащен символистской образностью. Вся вторая строфа решена в этой не свойственной Бодлеру стилистике:

              Свой темный лик ловить под отсветом зыбей

              Пустым объятием, и сердца ропот гневный

              С весельем узнавать в их злобе многозевной,

              В неукротимости немолкнущих скорбей[285].

Механизм символистской переакцентуации Бодлера можно продемонстрировать ивановским, казалось бы, достаточно точным переводом второй строки третьей строфы: «L’homme, nul n’a sondé le fond de tes abîmes» («Человек, никто не заглядывал в твои глубины»). У Вяч. Иванова: «Кто тайное твое, о Человек, поведал?»[286]

В переводе Якубовича образность Бодлера оказывается, наоборот, проясненной и заземленной. Беда не только в том, что перевод насыщается избыточными эпитетами – «безбрежная душа», «мятежная грудь», «дикие жалобы», но скорее в том, что это устойчивые поэтизмы, оказывающие на поэтику Бодлера разрушительное действие.

Четвертое бодлеровское стихотворение, относящееся к циклу «Spleen», на русской почве вполне может представлять перевод Вячеслава Иванова. В то же время было бы несправедливо и неэкономно предать забвению другие любопытные версии, прежде всего, принадлежащие перу Якубовича и Андреевского, а также версию Анненского, хотя она и не относится к числу лучших его работ. Переводы Якубовича и особенно Андреевского примечательны тем, что они от первых строк к последним, по нарастающей, обогащаются образностью дантовского «Ада», в принципе не чуждой Бодлеру, однако в данном случае искусственно усиленной. Приведу две строфы в переводе Андреевского и Якубовича, которые воспринимаются едва ли не как элементы одного и того же стихотворения:

Якубович

                Когда нам кажутся решеткой исполинской

                Повисшего дождя свинцовые струи,

                И стаи пауков со злобой сатанинской

                В глубь мозга нашего ведут силки свои[287].

Андреевский

                Тогда немых гробов я вижу вереницы

                И плачу над своей растерзанной Мечтой,

                А Скорбь меня сосет со злобою тигрицы

                И знамя черное вонзает в череп мой[288].

Бесспорно, лучший русский перевод одного из самых знаменитых стихотворений Бодлера – «Réversibilité» – перевод Анненского. Однако в нем приглушена предметность и конкретика того мира, который противопоставлен миру ангела, «счастия, и радости, и света»[289]. В переводах досимволистских, версиях Якубовича, Андреевского, Панова, они, наоборот, слегка усилены.

Нужно коснуться еще одного аспекта интересующей нас темы. Символисты, подчас неосознанно, пользовались очень многими открытиями своих предшественников. Так, Бальмонт в переводе стихотворения «Балкон» обратился к весьма нестандартному размеру, ранее выбранному Якубовичем, при этом никак не мотивированному оригиналом (в том, что Бальмонт помнил этот перевод, не может быть никакого сомнения, так как он был автором предисловия к первому, 1895 года, сборнику переводов Якубовича из Бодлера). Приведем для сравнения одну строфу:

Якубович

              Полночь опускалась занавесом темным.

              Трепетный огонь горел в твоих зрачках,

              Слившихся с моими… И с доверьем скромным

              Твои ножки спали у меня в руках.

              Полночь опускалась занавесом темным[290].