Русская литература до последних десятилетий XIX столетия, до появления первых переводов великого русского романа на западноевропейские языки, не участвовала или, точнее, в минимальной степени участвовала в формировании образа России в мире.
Уступая лишь средствам массовой информации, русская классическая литература в настоящее время является главным источником представлений о России для миллионов людей, в России не бывавших. Более того, если сегодня, в силу разных причин, зарубежные средства массовой информации создают по преимуществу отрицательный образ России, то произведения Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова продолжают формировать все в новых поколениях главным образом положительный образ России.
Русские романы давали зарубежному читателю все, с его точки зрения, необходимое для формирования представлений о русском национальном характере. До сих пор миллионы никогда не бывавших в России людей, живущих в различных уголках земли, имеют о ее обитателях вполне отчетливое представление, почерпнутое главным образом из романов Толстого и Достоевского. Романы – вторая реальность, но при отсутствии первой именно они и выполняет ее функцию. Поэтому долго еще среднестатистический русский человек будет проверяться на аутентичность сквозь призму пресловутой загадочной русской души, обнаруживаемой на страницах русских романов.
Переводчик художественного произведения должен дать новую жизнь – в новой социально-исторической, национальной, культурной и языковой среде – уже существующему произведению, прочными нитями связанному со своим историко-культурным окружением. При этом происходит сложный процесс перестройки ассоциативных связей (неизбежное разрушение одних и возникновение новых, свойственных языку, на который сделан перевод). Этот процесс перестройки связан с переключением из одной культурной традиции в другую. Однако подлинно адекватный перевод, попадая в контекст иной национальной литературы, сохраняет как основной состав понятийных инвариантов, так и национальное своеобразие.
Наша наука о переводе исходит из убеждения в принципиальной переводимости произведений художественной литературы на иные языки. Вместе с тем реально «всякое литературное произведение, получившее международное распространение, существует в мировой литературе в виде нескольких, а иногда даже многочисленных вариантов, причем несколько вариантов могут существовать и даже сосуществовать на одном языке» (Ю.Д. Левин). Разумеется, существуют переводы, которые могут быть истолкованы нами как адекватные. Однако в случае отсутствия одного адекватного перевода относительная адекватность может возникать на основе их реального сосуществования, в отличие от единичности подлинника. Подобная взаимодополняемость (а не просто множественность) достигается, как правило, лишь в переводах произведении малой стихотворной формы (в отличие от иных стихотворных и тем более прозаических жанров). Можно высказать предположение, что разные версии переводческих решений, связанных с воссозданием на инонациональной почве так называемых непереводимых слов, во многих случаях сосуществуют на основе взаимодополняемости.
В принципе спор о непереводимых словах ничем не отличается от спора о переводимости или непереводимости произведений художественной литературы как таковых. Оба участника спора в равной степени правы. Все зависит от выбранного ракурса. Я использую словосочетание «непереводимые слова» как некое допущение, некую условность, рабочий термин. Анализируя переводческие решения, я буду пытаться не столько воссоздавать национальную картину мира, сколько выявлять этностереотипы, представления как носителей языка, так и иностранцев, образ как России, так и русской картины мира.
Переводимое – это то, что уже существует в культуре-реципиенте, то, что аналогично тому, что уже есть на родной почве, то, что в процессе культурного освоения представляет наименьший интерес. Каждый переводчик знает, что «непереводимое» – это то, что наименее банально и то, что хуже всего поддается переводу.
Потребность в переводе появляется только в том случае, когда возникает непереводимое. Одним из первых шутливых переводческих опытов выдающегося теоретика и историка перевода Ю.Д. Левина был «перевод» Пушкина: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, / Исполнись волею моей / И, обходя моря и земли, / Глаголом жги сердца людей» – на русский язык: «Вставай, пророк, смотри и слушай, / Мои приказы исполняй / И, обходя моря и сушу, / Сердца словами зажигай». Студент, оказавшись в окопе под Ленинградом, неосознанно осуществил в высшей степени важную для науки о переводе операцию: как бы расщепил стихотворение, отделив переводимое в нем от непереводимого. Одновременно ученый доказал, что подобный «перевод» (в этом случае в пределах одного языка, но из одного «штиля» в другой) мгновенно разрушает глубину и очарование гениальных пушкинских строк. В результате подобного, казалось бы, достаточно точного «перевода» возникает некий аналог тех однообразных, безликих переложений пушкинских стихов за рубежом, которые, к сожалению, довольно часто попадают в руки не владеющих русским языком иностранцев и которые не дают ни малейшего представления ни о масштабе, ни о специфике дарования писателя. Так, казалось бы, переводимое оказывается в принципе непереводимым.
В «Заметках о русском» Д.С. Лихачева есть замечательный пассаж о непереводимости на другие языки некоторых русских слов, таких как воля, тоска, удаль, подвиг.
Много трудностей возникает у переводчиков и с такими словами, как судьба, душа, пошлость, уют, радушие, дорваться, осточертеть, личина, распекать, лихоимство, лицедейство, деликатность, скверна, коробить, чванство, заветный, отпетый, ублюдок, целомудрие и многими другими. М. Эпштейн в работе «Дар слова» убедительно доказал, что, отдавая должное существительным, не стоит игнорировать другие части речи, среди которых найдется немало столь же характерных и непереводимых, таких, например, как приставка «недо».
Поэтому нет ничего удивительного в том, что проблема непереводимости ключевых для культуры слов-понятий, истолковываемых как национальные концепты (судьба, душа, тоска, совесть, удаль, авось, умиление), находится в поле зрения филологов и философов.
В частности, Ю.Д. Апресян при определении «этноспецифичных» языковых единиц предлагает руководствоваться таким критерием, как их непереводимость столь же простыми единицами других языков, и принимать во внимание «меру этноспецифичности», которая тем больше, чем большее число единиц языка выражает «ключевую идею» и чем более разнообразна их природа.
Эти слова можно перевести на семантический метаязык, как это делала А. Вежбицкая, но на практике переводчик вынужден переводить либо слишком лаконично, но приблизительно, либо более или менее точно, но описательно.
Важное уточнение в связи с предложенной Д.С. Лихачевым идеей концептосферы русского языка мы находим в следующем замечании его учителя, русского мыслителя С.А. Аскольдова: «Чтобы подойти к уяснению природы концептов, необходимо уловить самую существенную их сторону, как познавательных средств. Эту сторону мы видим в функции заместительства. Концепт есть мысленное образование, которое замещает нам в процессе мысли неопределенное множество предметов одного и того же рода». Невольно Аскольдов подвел нас и к решению вопроса о переводе непереводимых слов, концептов непереводимых слов или, если хотите, непереводимых концептов русского языка. Перед любым переводчиком стоит непростая задача: перевести адекватно и по возможности лаконично то, что по определению представляет собой «мысленное образование, которое замещает нам в процессе мысли неопределенное множество предметов одного и того же рода». Стоит ли удивляться, что разные переводчики по-разному решают эту задачу. Дело не столько в том, что подобная «множественность» абсолютно закономерна, сколько в том, что только в результате «взаимодополняемости» различных переводов, уловивших и передавших различные аспекты этого только в оригинале существующего единства, возможна вторая жизнь национальной картины мира.
Для VI Эткиндовских чтений К.М. Азадовский предложил тему «Переводима ли русская тоска». Исходной точкой для рассуждений послужил ему замечательный пассаж – на русском языке – из письма Рильке к Александру Бенуа, в котором поэт сетовал на то, что вынужден писать на том языке, «в котором нет имени того чувства, которое самое главное чувство моей жизни: тоска»[152]. Я позволю себе привлечь внимание к другому «непереводимому слову» – умиление.
Во избежание недоразумений оговорюсь, что я далек от тех лингвонарциссических настроений и построений, которые обусловлены осознанным или неосознанным убеждением в превосходстве русского языка над другими. Предостережение, высказанное А. Павловой и М. Безродным: «Если для перевода, например, слова пошлость приходится пользоваться одним из его контекстуальных синонимов, это демонстрирует беспрецедентную емкость русской лексемы. Если ситуация противоположна, а именно: некое понятие выражают большим количеством русских слов и небольшим – нерусских, это служит доказательством беспрецедентного богатства русского лексикона»[153], – мне представляется абсолютно оправданным.
Слово умиление, с одной стороны, несомненно, относится к числу концептов, с другой – доставляет много проблем переводчикам и, наконец, в значительно меньшей степени, чем такие слова, как душа, судьба, тоска, пошлость, попадало в поле зрения исследователей. Я ограничился двумя примерами – из «Евгения Онегина» Пушкина и из «Бесов» Достоевского – и попытался выяснить, как справились с этой сложной задачей некоторые из переводчиков на испанский, французский, английский, итальянский и немецкий языки.
В сирийском монашестве признаком истинного покаяния считался «слезный дар», и Русь унаследовала этот идеал, развив его в то состояние души, тот особый благодатный дар прежде всего религиозного состояния, которое обозначается непереводимым словом