Женщина знает, чего она хочет, а вот мудрец — никогда, иначе какой же он мудрец!
Любовь рождает уничтожение. Она подвигает людей на самые отвратительные действия. Это Сила, что разрывает прочнейшие связи и тут же опутывает новыми. Любовь к женщине разрушает самые крепкие клятвы, самую бескорыстную дружбу. Что уж говорить о братских узах! Не нынешний ли князь киян, чтобы заполучить жену брата, заманил Ярополка в ловушку? Хоть и болтают — изменяла грекиня, — между делом добавил Седовлас и продолжил. — Смущая точнейшие умы, коверкая неповторимые инструменты творца, непрошеной гостьей проникает любовь и в пещеру к волхву-отшельнику, и на княжий совет, не стесняясь своей наготы… У богатого она требует в жертву богатство, у владыки — его силу, у верного героя — его молодость…
Но скажи мне, словен! Чего стоят все эти жертвы пред истинной, настоящей Любовью?! Вот загвоздка! Странное, неразрешимое противоречие! Одной рукой Любовь попирает жизнь, другой — дарит ее снова. Дошедшее до исступления чувство, неодолимая тяга влюбленных друг к другу становится новым, отдельным существом. Хотя еще и не дитем, которое они могут произвести на Белый Свет… И которое производят. И даже безо всякой любви! Так, дескать, между исполненными страсти взорами вспыхивает искра бессмертия.
Глупцы! Скульптор, при помощи куда более грубого, чем людская плоть, материала, оставляет свой след в этом мире. Волхв, копаясь в пыли пещеры, извлекает крупицу знания и остается в памяти своих заурядных потомков…
Седовлас усмехнулся.
— Хотя ничего нет хуже идеи мудреца переложенной в пустые головы. Боян единственный находит верные слова… И скульптор, и волхв, и боян в своем неосознанном стремлении к бессмертию куда последовательней и разумнее прочих. Применительно к смертным, о разумности говорить, вообще, затруднительно… А началось-то все с дурацкой мечты, которую Род и Лада, вечные поборники Воли к Жизни, внушили человечеству, под видом блага и наслаждения, сочетания приятного с полезным!
Я — тот, кто поставил под сомнение эту Волю, и потому я тот, кто и вершит ее. Выбирай. Либо падешь ты на жертвенник собственных страстей, либо последуешь по пути, на который уже вступил, когда не подчинился неумолимому закону жизни — Любви!
Ругивлад молчал, не зная что ответить. Привычно избегая страшного взгляда своего покровителя, он вдруг не удержался и поднял глаза.
Черные очи Седовласа были пусты и бездонны. И там, в этой тьме, увидел словен первозданную мощь. Древнюю, никому не подвластную стихию. Глубинную, существующую с начала всех времен магию… Молодой волхв почувствовал, как его охватывает благоговейный ужас. То были очи бога, а никакого не колдуна… Промедли смертный еще миг, он потерял бы себя навек. Но Седовлас опустил тяжелые веки.
— Ну, что, волхв? Повезло тебе нынче! — снова усмехнулся Старик. — Хорошо, что твои желания совпадают с моими намерениями. Пока это так, удача тебя не оставит. Лишь одна преграда будет вечно стоять на твоем пути — ты сам.
— Когда я слышу слово «судьба», моя ладонь ложится на рукоять меча! — осмелел молодой волхв.
— Этого, что ли? — за спиной внезапно полегчало, а клинок сам собой очутился в руке Седовласа. — Нет, герою иной меч надобен.
Старик с легкостью переломил металл посередине и отшвырнул обломки в сторону.
— Вот кладенец, достойный дела, которому служит! — Седовлас вонзил ореховый посох в обсидиановый пол пещеры, словно копье. — Не расставайся с ним! Враг тебя найдет, да сам погибель сыщет. Помни это!
Стены загудели, застонали, запричитали… Дерево менялось на глазах, выпрямляясь, обретая металлический блеск.
Герой заворожено смотрел на превращение. Воины той сказочной эпохи, а уж волхвы тем более, относились к чудодейственному оружию с превеликим почтением, веря в его особую, колдовскую силу.
— На клинок нанес я крепкие знаки, — продолжал чародей. — Коли вспыхнут руны да рукоять похолодеет — враг близко! А коль случится меча лишиться — ты скажи: «Ну-ка, кладенец, сослужи службу!». Он мигом к тебе вернется.
— Да будет месть моя так же беспощадна, как остер твой клинок!
— Пусть так и свершится! — донеслось в ответ.
И Седобородый вновь ударил острием колдовского меча о пол. Металл зазвенел, завибрировал. Стены пещеры отозвались низким гудением. В теле словена задрожала каждая жилка, затрепетал каждый мускул. Он протянул руку, и клинок сам прыгнул в его ладонь. И едва сжал Ругивлад хладную, как труп, рукоять — время потекло вспять. Звон обернулся яростным завыванием вьюги, а взору предстало бескрайнее, пламенеющее белым огнем море. Мир Яви исчез, и взгляд волхва направляла чья-то могучая воля. Он проникал все дальше и дальше в прошлое, раздвигая его пределы. Над морем разлилась молочная пелена, окутывая спокойствием неистовую стихию. Но вот и она постепенно рассеялась. Послышались крики. Лязг металла. Заскрипело дерево. Заплескалась вода. И Белый Хорс[17] ослепил очи смертного…
…Солнце безжалостно светило в глаза. Краснобай глянул из-под руки. Впереди толпились горожане. Он махнул — дружинники теснее сомкнули щиты, изготовив оружие. Новгородский люд попятился.
— Чего собралися? Мы разор никому чинить не желаем! Выдайте стольну-Киеву обидчиков! — увещевал Малхович.
— Как же! Второй раз не купишь! — отзывались словене. — Нет тебе веры, злодей! Ты по что кумирни осквернил, боярин?!
— Лгут ваши жрецы, потому и противны князю! Нет на Руси иного хозяина, окромя Владимира Святославича! Покоритесь, несчастные! — вторил вельможе Бермята.
Но на той стороне уже не слушали. В киян полетели камни. Один просвистел над ухом тысяцкого.
— Пеняйте ж на себя, неразумные! — молвил Краснобай.
Дружинники выставили копья и медленно двинулись вперед, оттесняя толпу на берег. Но сразу же натолкнулись на сооруженные из бревен и досок завалы. Град камней усилился. То тут, то там падали ратники. Иной, под дружное улюлюканье новгородцев, срывался в Волхов и, оглушенный, шел ко дну — Яшеру на прокорм.
— Не бывало такого, чтобы мать, да отца поимела! Никогда Великий Новгород не покорится Киеву! — громыхал глас Богумила.
— Ничего, и до тебя доберемся, старик, — угрожающе заметил Малхович.
Тут к вельможе протолкался испуганный посыльный. Одежда висела на нем клочьями, и лишь за шапку мужика пропустили к Добрыне Малховичу:
— Беда, светлейший! — выдохнул посыльный. — Народ совсем рассвирепел! Дом твой разорили, усадебку разграбили… Сын Константин поклон шлет и молит о помощи! Без подмоги ему не выстоять!
— А, псы! — выругался Малхович, разворачивая коня безжалостным ударом под ребра.
Дружинники шарахнулись в стороны. Скакун взвился от боли, но всадник усидел и, сдавив рассеченные шпорами до крови бока, погнал его ударами плети.
— Эко припустился, гад! Смотри, портки не потеряй! — заорали словене.
Княжеские вои сомкнули щиты стеной. Бермята похаживал за рядами дружинников, выжидая, когда у новгородцев кончится запас камней. Особо рьяных били тяжелыми копьями: не прорвешься. Да только и самим — ни шагу.
— Постоим, словены, за богов наших! — воодушевлял своих тысяцкий Угоняй.
Тут подоспели кияне-лучники и встали за копейщиками, готовые в любой момент обрушить на толпу десятки жалистых стрел.
— Ослобони, батюшка! — не выдержал сотник. — Нас и трех сотен нет, а их тьма — сомнут, растопчут.
— Князь велел. Отступить — что голову сложить! — зло отозвался воевода.
— Пущай порадуются! Они мосты разберут и спокойные будут, а мы-то в ночь бродом и на тот берег… Да еще пара сотен подойдет!
— Это ты хорошо придумал! Голова! Вели отступать! — решился Бермята, все разглядывая ту, запретную, сторону, где толпились бунтари.
…Так и вышло. Врага не устерегли. Кияне ворвались в город, разя направо и налево. Вскоре они уж ломали ворота в Богумилов двор. Самого волхва дома не было — держал совет с Угоняем.
Ударил набат. Воздух огласился ярыми криками. Богумил и тысяцкий выскочили наружу. С Волхова потянуло гарью. Бравые крики и проклятия, топот, цоканье копыт, звон доспехов, глухие удары, плач ребенка и бабий рев — все смешалось воедино.
— Они уже в городе! Проворонили, дураки! — Угоняй в отчаянии рванул седую бороду.
Те, кто при нем был, в суматохе высыпали следом, на ходу затягивая пояса. Воины оправляли куртки из толстой кожи с нашитыми на них кольцами, вытаскивали мечи, поспешно проверяли тетивы.
— Нередко и великие умники совершают гнусные поступки! Не всякий такой родом благ, — отвечал Богумил, — Я к народу, друже! Ты ж держись, как можешь!
Прихрамывая, волхв заспешил к потайной калитке…
Бермята свирепел. Он знал, что новгородцы упрутся. Но ведал воевода также, что словене отходчивы. Ан нет! Третьи сутки бунтуют, всю Русь баламутят! Так бы взял не полтысячи, а втрое больше.
…Доски не поддавались, трещали, но держали. Сквозь пробитую брешь злодеи увидали хозяйку, младшую сестру Богумила. Тетка Власилиса, властная, как тот, в чью честь была названа, умело распоряжалась прислужниками. Словене молча поджидали супостатов, готовя топоры да рогатины.
— Жгите! — приказал Бермята.
Через тын полетели смоляные факела на длинных древках. В ворота били все яростней. Подсаживая друг друга, вои лезли на стену. Кто-то срывался, а кто-то уж прыгал вниз по другую сторону тына. Их встречали ладными, дружными ударами.
Крыша занялась. В тот же миг петли да засовы не выдержали, створки подались под мощным натиском. Кияне, бросив бревно, ринулись в проход. Первые тут же рухнули под топорами словен и были затоптаны бегущими следом воинами. Подгоняемые зычным голосом конного начальника дружинники высыпали во двор, сминая новгородцев. Те отчаянно защищались, но силы были неравны.
— Хозяйка! Уходи!
— Как же, вас только оставь — хлопот не оберешься! — крикнула Власилиса, поднимая окровавленный топор.