Дар тому, кто рожден летать — страница 57 из 58

Я сразу понял, на что он намекает: он хочет вытолкнуть меня за борт, когда мы будем высоко над землей, или попасть воздушную яму и погибнуть вместе со мной из ненависти ко мне.

— Нет, только не это! Не надо поднимать меня в небо в этом гробу. Я вам не чета, вы это знаете. Вы — язычник и будете вечно жариться в адском пламени.

Его слова прозвучали так, будто он сказал их для себя, а не для меня: так тихо, что я едва ли расслышал его.

— Не буду до тех пор, пока повинуюсь законам неба, — сказал он.

Он забрался в свой маленький матерчатый аэроплан и завел двигатель.

— Вы уверены, что не желаете прокатиться вверх? — крикнул он.

Я не удостоил его ответом, и он поднялся в воздух сам.

Так слушайте же меня, вы, летающие люди, которые говорят о своем знании неба и о своих законах аэродинамики. Если вы говорите, что небо — это Бог, вы оскверняете тайну, навлекаете на себя проклятие, и молния поразит вас и все другие бедствия будут преследовать вас за ваше святотатство. Спуститесь же с неба, придите в себя и никогда больше не требуйте, чтобы мы приходили к вам в воскресенье в середине дня.

Воскресенье — это день богослужения. Не забывайте об этом.

Говорят, нам отведено десять секунд

…на то, чтобы вспомнить поутру ночные сны. Тьма, закрыты глаза, заметки на память, обрывки и тени — поймать, обнаружить — похоже, жив, — уловить что спящий сообщил бы тому себе, который проснулся вполне.

Магнитофон — я пытался — этакая маленькая штучка на батарейке рядом с подушкой — втолковать ей свой сон мгновенно, едва проснувшись. Не вышло. В течение нескольких секунд я помнил, что происходило ночью. Но понять впоследствии значение воспроизводимых с ленты звуков — увы. Какой-то странный голос, надтреснутый и глухой — он подобен скрипу некоей древней таинственной двери, словно сон есть не сон, а сама смерть.

Ручка с бумагой работали несколько лучше, и когда строки, наконец, перестали нечитаемо наползать друг на друга, мне удалось узнать кое-что о путешествиях той части меня, которая никогда не спит. Бесконечность горных цепей в стране сновидений, полеты во множестве, и множество школ, и океанов, бьющихся у стен высоченных утесов, все время — странная обыденность и урывками — редкое мгновение то ли из прошлой жизни, то ли из того, чему предстоит еще быть.

Довольно скоро я заметил, что дни мои — те же самые сны, и точно так же они скрываются в глубинах забвения. Безвозвратно утерянные события прошлой среды, и даже прошедшей субботы — столкнувшись с этим, я начал вести записи дней, подобно тому, как перед этим фиксировал ночи, и довольно долго меня преследовало опасение: а вдруг я позабыл уже почти всю свою жизнь?

Когда же у меня набралось несколько коробок записей, и лучшие из них мои самые любимые рассказы — были собраны вместе, чтобы составить эту книгу, я обнаружил: забыто, в общем-то, не столь уж многое. Ибо что бы ни случалось — тяжелые времена или времена радостные, какие бы фантазии ни приходили мне на ум в полете — я записывал все, заполняя рассказами и заметками страницы летного журнала. Их набралось несколько сотен — этих страниц. Купив первую в своей жизни пишущую машинку, я пообещал самому себе: никогда не писать о том, до чего мне нет дела. Ни о чем, что не изменило бы каким-то образом мою жизнь. Приятно — мне почти полностью удалось это обещание исполнить.

Однако есть на этих страничках места, написанные не слишком хорошо. Мне приходится зашвыривать ручку куда-нибудь подальше, иначе нет никакой возможности удержаться и не переписать наново «С чайками что-то не то» и «Я никогда не слышал, как звучит ветер» — первые из моих рассказов, которые удалось продать журналам. Ранние рассказы включены в эту книгу потому, что даже сквозь неловкость стиля начинающего неизбежно проглядывает то, что происходило с ним, и его мысли для кого-то могут стать моментами обучения и, возможно, лучиком улыбки для того, кому плохо.

В начале того года, в который мой «Форд» ко мне вернулся, я написал послание к самому себе — поперек календаря, там, где Ричард Бах из отдаленного будущего смог бы на него наткнуться…

Вот он, этот день — ты дожил до него. Каком образом? Сейчас кажется, что для этого должно случиться чудо. Издали «Чайку Джонатана»? Фильмы?

Совершенно неожиданные новые проекты? С каждым днем все идет лучше и лучше, счастливее и счастливее? А что ты думаешь о моих нынешних страхах?

Р. Б. 22 марта 1968 г.


Возможно, еще не слишком поздно, возникнув из тумана, ответить на его вопросы.

Ты выжил потому, что принял решение не сдаваться — тогда, когда битва отнюдь не доставляла тебе удовольствия… Это и было единственным необходимым чудом. Да, «Джонатан» в конце концов издан. Фильм и другие идеи, о которых ты даже не задумывался — все это только-только начинается. Так что, будь добр, не трать время на волнения и страхи.

Ангелы — они всегда говорят что-нибудь в этом роде: не дрейфь, и стенания тоже ни к чему, все будет о'кей. Я-тогдашний, вероятно, глянул бы хмуро на меня-нынешнего и сказал:

— Хорошо тебе говорить, а я со вторника не ел ничего!

А может быть и нет. Ведь он был оптимистом и веру никогда не терял. До самого конца. Если бы я предложил ему здесь вот заменить слово, там — абзац, это — выбросить, а то — добавить, он сказал бы:

— Ты заблудился, парень, катись-ка ты обратно в свое будущее, мне и без тебя прекрасно известно, как сформулировать то, что я намерен сказать.

Старая формула: профессиональный писатель — тот любитель, который не бросил в самом начале. Каким-то образом, возможно потому, что не мог долго заниматься ни одной другой работой, неуклюжий дилетант превратился в небросившего любителя, которым и остается по сей день. Я ведь никогда не воспринимал себя как Писателя с большой буквы — того, кто живет исключительно ради воплощенных в чернильных строках слов из тайников его замысловатой души. В самом деле, я могу писать только в тех случаях, когда является некая идея — накал мысли на грани ярости — хватает меня за горло и, не обращая внимания на мои стенания и вопли, загоняет за пишущую машинку. Она тащит меня волоком, я упираюсь что есть силы — каждый дюйм пола на пути к письменному столу сплошь изрыт следами моих пяток, а стены испещрены глубокими траншеями от ногтей.

На то, чтобы окончить некоторые из этих рассказов, ушла куча времени. Например, «Письмо богобоязненного» я писал три года. Снова и снова я возвращался к этой вещи. Я знал: это очень существенно, это должно быть сказано. Снова и снова — за машинку, но в итоге лишь вырастала гора измятых листов бумаги, засыпавших комнату. Совсем как у писателей, которых показывают в кино. Со скрежетом зубов и совершеннейшей путаницей в мозгу, я бросался навзничь на кровать и, обвившись вокруг подушки, пытался сражаться с помощью ручки и чистой тетрадки — иногда, в особо тяжелых случаях, эта уловка срабатывает. Однако идея религии полета ложилась на бумагу карандашными строками цвета свинца, тяжелостью своей десятикратно превосходившими свинец, и я ничего не мог с этим поделать, но лишь громко ругался, рвал все, как будто напыщенную убогую писанину можно так вот просто уничтожить — выдрать из тетрадки, порвать на кусочки и разбросать по комнате.

Но однажды это случилось. Парни на мыловаренной фабрике заставили тему работать — без невесть откуда взявшейся команды чана номер три рассказ так и остался бы сморщенным мячом на пустом бейсбольном поле.

Довольно много времени ушло на то, чтобы понять: самое сложное в писательстве — сидя перед пишущей машинкой и как можно меньше думая, позволить теме самостоятельно себя развить. Раз за разом происходит сбой, и в конце концов начинающий писатель усваивает — стоит только начать копаться в идее и медленнее стучать по клавишам, как тут же результат становится все хуже и хуже.

Мне вспоминается «Затерянный в аэропорту имени Кеннеди». Первоначально эта вещь задумывалась как книга, но в итоге оказалась небольшим рассказом, и именно в ходе работы над ним я оказался ближе всего к грани умопомешательства. Как и в случае с «Письмом», слова то и дело соскальзывали куда-то в незримую сферу смертельно унылой тоски — цифры, числа, статистические выкладки то и дело вползали в строки. Почти целый год — дни и недели — в чудовищном замкнутом круге гигантского аэропорта — созерцая все происходящее — целые сумки исследований воздушной кукурузы — корзины заметок о сахарной вате — на бумаге все это превращалось в серую безвкусную мякину.

Наконец я решил: мне нет дела ни до того, что требуется издателю, ни до того, чего, собственно, хочу я сам, просто сделаюсь наивным и глупым, все позабуду и стану писать. И только тогда рассказ открыл глаза и закрутился.

Книга была отвержена, едва лишь издатель увидел, как она галопирует поперек игрового поля без малейшего намека на майку с номером сзади. Но в «AIR PROGRESS» вещь взяли сразу — как она была — нечто странное — не книга, не рассказ, не очерк. И мне неясно — победил я тогда или потерпел поражение.

Любой, кто поверяет журнальным страницам тайны своей любви и свои страхи, и озарения, навсегда прощается с личными секретами разума — он отдает их миру. Когда я писал «Сколь их компания приятна», одна из сторон этого прощания выглядела простой и очевидной: чтобы узнать писателя, необходимо не познакомиться с ним лично, а прочесть то, что он написал. Рассказ возник сам собой в результате внезапного открытия: некоторые из моих самых близких друзей — люди, с которыми я никогда не буду лично знаком.

На то, чтобы понять другую сторону прощания с секретами, мне понадобилось несколько лет. Что вы можете сказать читателю, который подходит к вам в аэропорту, зная о вас больше, чем о своем родном брате? Мне с трудом верилось, что я доверяю свою внутреннюю жизнь не одинокой пишущей машинке, и даже не листу бумаги, но живым людям, и время от времени они будут появляться и говорить:

— Привет!