определенного и общепризнанного ответа» — это вопросы, на которые разные ученые дают разные, противостоящие друг другу ответы. Например, есть ли признаки, по которым можно отличить эволюционно перспективные виды (и таксоны более высокого ранга) от безнадежных тупиков эволюции? Что определяет темпы эволюционного процесса и как их вообще можно измерить, если речь идет не об изменениях количественных признаков, а о появлении принципиально новых форм и структур? Идет ли эволюция плавно (пусть даже с очень разной скоростью в разное время) или скачками, когда краткие периоды бурных преобразований чередуются с долгими эпохами эволюционной неподвижности? Отличается ли чем-то принципиально «обычное» видообразование от зарождения будущих новых классов и типов и есть ли вообще у макроэволюции (эволюции крупных групп) свои законы и механизмы, несводимые к законам и механизмам микроэволюции (эволюции на внутривидовом и видовом уровнях)?[155]
Вопросы такого рода могут оставаться нерешенными в течение многих десятилетий и даже веков (некоторые из них были поставлены еще в XIX столетии), однако всегда есть надежда, что рано или поздно тот или иной вопрос будет решен окончательно. Как мы упоминали в главе 2, уже в нашем столетии завершился спор, тянувшийся еще со времен становления СТЭ, то есть более полувека[156]: существует ли симпатрическое видообразование? Несмотря на то, что косвенные свидетельства возможности (и широкого распространения) такого видообразования были известны по крайней мере уже в 1970-х годах, окончательно эта точка зрения восторжествовала только в середине 2000-х.
В последующих главах мы коснемся некоторых вопросов из этой категории, но здесь речь не о них. Нас будет интересовать другой тип вопросов без ответов — такие, на которые ответов действительно нет. Ни предположительных, ни конкурирующих друг с другом — никаких. Подобных вопросов не так уж много, но я не ставлю себе целью привести здесь их полный список. Мне важно показать, какого рода могут быть эти вопросы, чем именно они не вписываются в ту картину эволюции, которую рисует современная наука, и какие из этого можно сделать выводы.
Часто ли вам приходилось видеть синих бабочек? У европейских бабочек эта часть спектра почему-то не в чести: синий (точнее, голубой) цвет преобладает разве что в окраске самцов голубянок, да еще у нескольких видов (траурниц, адмиралов) этот колер представлен в виде маленьких пятнышек. А вот на Цейлоне много и голубых, и темно-синих бабочек, причем принадлежащих к самым разным семействам. Хотя вроде бы нет никаких разумных причин, по которым синие тона в окраске крыльев должны быть выгодны на Цейлоне, но невыгодны в Европе.
На первый взгляд — мелочь, случайное совпадение, биогеографический курьез. Но…
Вероятно, многие читатели с детства помнят навеянный множеством мультфильмов образ обезьян, которые цепляются за ветки не только всеми четырьмя руками, но и хвостом, могут висеть на нем и даже хватать им предметы — как, например, Бандерлоги в советской мультэпопее о Маугли. Те из зрителей этого мультфильма, которым довелось впоследствии побывать в Индии, были, наверно, разочарованы: тамошние храмовые обезьяны-лангуры хотя и отличаются длинными хвостами, но ничего подобного ими не делают.
На самом деле обезьяны, способные обхватить ветку хвостом и повиснуть на нем, действительно существуют — но не в Индии, а в Южной Америке. Это «фирменное ноу-хау» целого ряда южноамериканских приматов: капуцинов, коат, ревунов, паукообразных обезьян. Хвост у таких обезьян имеет специфические особенности: на его конце нижняя сторона (которая, собственно, и контактирует с захватываемым предметом) лишена шерсти, а структура кожи на ней подобна коже на ладонях и ступнях — вплоть до наличия папиллярных линий, как на пальцах. Существенно отличается и иннервация хвоста: в нее вовлечено гораздо больше нейронов мозга, как чувствительных (связанных с различными осязательными рецепторами), так и двигательных, что позволяет хвосту совершать гораздо более тонкие и точные движения, чем те, на которые способны хвосты лангуров и мартышек.
Все эти особенности, конечно, удивительны — но не более чем множество других поразительных приспособлений разных организмов к их образу жизни. Куда удивительнее другое: такими же цепкими хвостами с такими же (или сходными) приспособлениями обладает еще целый ряд южноамериканских млекопитающих, ведущих древесный образ жизни: два вида муравьедов-тамандуа, древесный дикобраз, родич енотов кинкажу и даже опоссумы. «Даже» — потому что опоссумы принадлежат к сумчатым млекопитающим (это единственная группа современных сумчатых, живущая за пределами Австралии и прилегающих к ней островов). И стало быть, эволюционно настолько далеки от обезьян (да и вообще от всех остальных цепкохвостых зверей), насколько это вообще возможно в пределах класса млекопитающих. Среди прочих членов «клуба цепкохвостых» близкого родства тоже нет. В частности, муравьеды — это сугубо южноамериканская группа, вся эволюция которой проходила только на этом континенте, в то время как южноамериканские обезьяны — потомки обезьян Старого Света, сравнительно недавно (26–40 миллионов лет назад) как-то попавших в Южную Америку из Африки.
Итак, в Южной Америке цепкохвостость встречается у целого ряда млекопитающих, относящихся к пяти разным отрядам и двум инфраклассам и сходных только образом жизни. Что наводит на мысль, что этот признак явно полезен для древесных зверей и, вероятно, легко возникает заново. Но на других континентах тоже есть тропические леса, и на растущих в них деревьях живет немало видов млекопитающих. Однако среди них мы найдем только одного по-настоящему цепкохвостого зверя — бинтуронга, необычного представителя семейства виверровых, живущего в Юго-Восточной Азии и Индонезии. Частичной цепкохвостостью обладают панголины — уникальные чешуйчатые млекопитающие Африки и южной Азии, выделяемые в отдельный отряд (состоящий из единственного рода с несколькими видами). Почему же признак, столь регулярно возникавший на одном континенте, так редок на других? И почему те немногие животные других континентов, которые ими обладают, как раз неродственны южноамериканским цепкохвостым зверям[157]?
Похожую картину являет географическое распределение кустарников с так называемым диварикатным ветвлением: в каждом узле дочерние ветки отходят друг от друга под большим углом, часто переплетаясь при этом с соседними ветвями. Вообще говоря, такая схема ветвления встречается нечасто. Но в Новой Зеландии растет около 50 видов кустарников, ветвящихся именно таким образом, причем они принадлежат к двум десяткам разных (и не слишком родственных друг другу) семейств. Каковы бы ни были выгоды и изъяны диварикатного ветвления, странно, почему оно так распространено в Новой Зеландии и так редко в остальном мире[158].
Мы все — даже те, кто совершенно не интересуется ботаникой — прекрасно знаем причудливую и неповторимую форму дубового или кленового листа и вряд ли спутаем их с чьими-нибудь еще листьями. У этих деревьев есть близкая родня на Дальнем Востоке — другие виды тех же родов. Но при этом у дальневосточных дубов и кленов (а также у калины и некоторых других деревьев и кустарников, европейские виды которых отличаются сложной и оригинальной формой листа) листья совсем не такие — они цельные, овальной формы и напоминают лист ольхи или лещины. Вообще говоря, форма листа — признак довольно нестабильный, легко изменяющийся в результате единичных мутаций, а то и под влиянием чисто физиологических факторов. Но тогда тем более удивительны столь закономерные географические различия.
Особенно часты такие явления в окраске. Скажем, многие наши дневные хищные птицы имеют оперение серого или бурого цвета с темными пестринами. А их родственники в Южной Америке одеты в яркое черно-рыже-белое оперение. При этом на обоих континентах соответствующая «мода» охватывает как представителей семейства ястребиных, так и соколиных — хотя родство между ястребами и соколами куда более отдаленное, чем между видами внутри каждого из этих семейств. Скромный наряд наших пернатых хищников можно попытаться объяснить требованиями маскировки (хотя совершенно непонятно, от кого могли бы маскироваться сапсан или пустельга — при их-то способе охоты), яркое оперение их заморских родичей — половым отбором (хотя ястребы и соколы обычно строго моногамны, а у таких видов половой отбор, как мы помним, малоэффективен). Но почему в Евразии важнее одно, а в Южной Америке — другое?
Такие явления можно видеть не только у рожденных летать, но и у рожденных ползать. У рептилий и амфибий Центральной Америки очень модна так называемая «коралловая» окраска — наряд из чередующихся красных (или рыжих, или ярко-желтых) и черных колец. Такое сочетание цветов часто используется ядовитыми или жалоносными животными для предостережения хищников. И даже то, что в Центральной Америке так окрашены многие не только ядовитые, но и совершенно безобидные змеи (а также ящерицы, лягушки и саламандры), можно объяснить бейтсовской мимикрией: беззащитные виды подражают в окраске хорошо защищенным. Но вот именно кольцеобразная форма цветовых пятен — фирменный стиль Центральной Америки: у наших жерлянок или европейских саламандр желтые пятна не имеют сколько-нибудь правильной формы.
Такие явления, получившие название «географический параллелизм» или «географический стиль», были известны еще натуралистам XIX века. За сто с лишним лет знакомства с ними ученые предложили немало гипотез для их объяснения: особенности зрения местных хищников, микроэлементный состав почвы или воды, даже перенос соответствующих генов вирусами от одного вида другому. Но ни одной из них не удалось объяснить все известные факты. Так, например, одним цейлонским бабочкам синий цвет придают соответствующие пигменты, а другим — оптические эффекты, создаваемые бесцветными хитиновыми чешуйками, покрывающими их крылья. Понятно, что никакой микроэлемент, ген или вирус не мог обеспечить столь разные пути достижения одной и той же окраски. А, скажем, цепкохвостость требует целого ряда изменений в структуре кожи, схеме иннервации хвоста и т. д. — что вряд ли может быть результатом заноса вирусом единичного гена и уж тем более — отличий в микроэлементном составе почвы.