т по этому поводу англо-американский философ, специалист по философским проблемам биологии Майкл Рьюз[277].
В самом деле, как мы уже говорили в главе «Навязчивая идея», при таком употреблении любая концепция немедленно перестает быть научной, религия же из нее получается довольно скверная.
Но разве концепция давала какие-либо основания к такому злоупотреблению? В конце концов, из любого полена можно смастерить себе божка и поклоняться ему. Но значит ли это, что в полене и впрямь заключено нечто, требующее поклонения и способное на него ответить? Или что дерево, которым когда-то был этот обрубок, росло и формировалось для того, чтобы стать идолом?
Сказанное, разумеется, не означает, что дарвинизм вообще не имеет философского значения и не подлежит рассмотрению в философском аспекте. Любая «большая» научная теория — такая, как теория атомно-молекулярного строения вещества, классическая термодинамика, теория относительности, квантовая механика и т. п. — неизбежно приобретает философское измерение, и теория естественного отбора тут не исключение[278]. Мы уже говорили (см. главу «Навязчивая идея»), что естественный отбор — это единственный известный нам сегодня механизм, способный порождать новые смыслы, новую значимую информацию. Эта его особенность безусловно имеет философское значение. Причем речь идет не только о философской интерпретации самого естественного отбора — процесса, в котором нет целеполагающего субъекта, но который при этом создает целесообразность, — но и о разработке самого понятия «смысл» как философской категории. (К сожалению, пока такая задача, насколько мне известно, не привлекла внимания философов.) Но это никак не отменяет того, что дарвинизм — как и другие «большие» научные теории, имеющие философский аспект — никого ни к чему не призывает и не обязывает. Он лишь отражает то, что происходит в природе независимо от наших желаний и действий.
Глава 20. Парадоксы опровержимости, или Считать ли дарвинизм научной теорией?
Представить дарвинизм не научной теорией, а неким целостным мировоззрением, всеобъемлющей философской системой и даже религиозным вероучением пытаются не только «моральные антидарвинисты». В наши дни такие попытки чаще всего сопряжены с проблемой фальсифицируемости (опровержимости) дарвинизма.
Мы уже касались этого понятия в главах 3 и особенно 9 и главе «Может ли дарвинист верить в бога, или Чарльз Дарвин в роли Перри Мейсона». Но сейчас нам придется представить его немножко строже — не как простое проявление здравого смысла, а как четкий методологический критерий, позволяющий отличать научные теории от других умственных построений — подчас очень сходных с ними, но все же имеющих иную природу и иной статус.
Начнем издалека. С самого начала существования того, что мы называем наукой в узком смысле этого слова, — европейского естествознания Нового времени — в нем утвердилось требование: любые научные теории должны проверяться фактами, то есть результатами наблюдений или/и экспериментов. То, что не может быть проверено на соответствие фактам, не является научной теорией. Это не значит, что такой продукт мысли ни на что не годится: непроверяемыми неизбежно окажутся и учение церкви (которую все ученые тех времен уважали, а многие принадлежали к ней и даже были ее служителями), и философская система, созданная всемирно признанным мыслителем, и прекрасное литературное произведение. Словом, это может быть все, что угодно — но только не научная теория.
Сегодня это кажется очевидным и банальным — как же можно выяснить, верна или неверна та или иная теория? Вспомним, однако, что в «царице наук» — математике — никакой эмпирической проверки не предусмотрено. Чтобы доказать справедливость того или иного утверждения, нужно продемонстрировать, что оно логически следует из принятого набора аксиом и определений. Сам же этот набор должен всего лишь не содержать внутренних противоречий, а то, что он или отдельные его положения противоречат данным опыта (как, например, пятый постулат в геометрии Лобачевского или Римана) — совершенно неважно. Впрочем, в математике слово «теория» вообще означает не то, что в естественных науках, — «теориями» здесь фактически именуются крупные разделы математики: теория множеств, теория вероятностей, теория функций комплексного переменного и т. д.
С другой стороны, даже и после возникновения естествознания и осмысления им своего метода в нем еще долго циркулировали теории, о проверке которых даже не заходила речь. В самом деле, как можно «проверить фактами» ту же «лестницу существ» Бонне (см. главу 18) или даже систему растений и животных, предложенную Карлом Линнеем? Можно оспорить отнесение того или иного конкретного вида к тому или иному таксону (скажем, в 1930-е годы большую панду перенесли из семейства медвежьих в семейство енотовых, а спустя несколько десятилетий вернули обратно в медвежьи) или ранг конкретного таксона (так, в 1912 году зайцеобразных — зайцев, кроликов и пищух, — считавшихся до того подотрядом отряда грызунов, выделили в самостоятельный отряд), или, наконец, корректность самого выделения данного таксона (например, в конце XIX века был упразднен отряд толстокожих, а входившие в него животные — слоны, носороги, бегемоты, тапиры и свиньи — распределены по трем разным отрядам). Но какие факты могут опровергнуть сам принцип построения биологической системы, предложенный Линнеем? Между тем объявить эту систему не имеющей отношения к науке было бы тоже как-то странно — учитывая ту огромную роль, которую она играла и продолжает играть в биологии вплоть до наших дней.
Впрочем, даже в тех случаях, когда опытная проверка теорий была вполне возможна (и даже не требовала больших затрат или виртуозного мастерства экспериментатора), ученые порой не считали ее обязательной. Вспомним спор овистов и анималькулистов (см. главу 13), длившийся добрых полтора века — в течение которых наглядные опровержения обеих теорий во множестве ходили прямо перед глазами ученых. Но те преспокойно игнорировали эти очевидные факты — даже после попытки Мопертюи привлечь их внимание к ним.
Ощущение ненормальности такой ситуации в естествознании, сложившееся в первой трети XIX века, выразилось в последовательном эмпиризме Кювье, а затем — в рождении философии позитивизма, отказывавшей умозрительным и непроверяемым построениям вообще в какой-либо ценности и призывавшей даже не задаваться вопросами, которые ни сейчас, ни в будущем не могут быть проверены эмпирически. (Основатель позитивизма Огюст Конт в качестве примера такого вопроса приводил вопрос о химическом составе звезд — дескать, он у них, конечно, есть, но выяснить его мы не сможем никогда и никакими средствами, а потому и строить какие-либо предположения о нем не имеет смысла[279].)
Это не привело к немедленному изгнанию непроверяемых теорий из науки: как мы помним, последние четыре десятилетия XIX века стали временем пышного расцвета умозрительных эволюционных концепций. Не менее впечатляющим было разнообразие «теорий» наследственности — в ряду которых теория Вейсмана, предвосхитившая некоторые важнейшие идеи будущей генетики, не имела никаких преимуществ перед другими, столь же умозрительными, а работа Менделя осталась и вовсе незамеченной. Спекулятивные, не подкрепленные никакими фактами теории были популярны и во многих других областях знания, причем выдвигали их порой не только видные естествоиспытатели, но и сами философы-позитивисты — как, например, уже знакомый нам Герберт Спенсер, один из основоположников неоламаркизма и социал-дарвинизма. Тем не менее к первым годам XX века позитивизм (в форме эмпириокритицизма — радикальной редакции, приданной ему философом Рихардом Авенариусом и физиком Эрнстом Махом) стал почти общепринятой философией и методологией естествознания, а требование проверки любых теоретических построений фактами — обязательным условием признания этих построений научными.
И тут неожиданно встал вопрос: а что, собственно, означает «проверить фактами»?
На первый взгляд вопрос кажется надуманным, а ответ на него — совершенно ясным: надо просто сравнить то, что утверждает теория, с тем, что мы наблюдаем — в естественных условиях или в результате специально поставленного эксперимента. Если все совпадает — значит, теория верна. Именно так и поступали многие ученые в разные эпохи и в разных странах — и регулярно получали «подтверждения» теорий, которые, как мы теперь знаем, были совершенно неверными. В главе «Август Вейсман против векового опыта человечества» мы уже говорили о многочисленных работах, в которых «подтверждалось» наследование приобретенных признаков, — от злосчастной бесхвостой кошки, удостоившейся в 1877 году овации участников съезда немецких натуралистов и врачей, до многолетних обстоятельных опытов школы Боннье. В главе 10 мы говорили о фактах, открытых Жоржем Кювье и, казалось бы, совершенно однозначно свидетельствовавших о том, что смены фаун происходили в результате региональных или глобальных катастроф. Если бросить взгляд на другие дисциплины, то можно вспомнить, сколько великолепных подтверждений было найдено в XIX — первой половине XX века для контракционной теории («теории печеного яблока»), предложенной в 1829 году французским геологом Эли де Бомоном и рассматривавшей горные хребты как складки, которые образует земная кора по мере остывания Земли и соответствующего уменьшения ее объема.
Еще пример. Когда стало ясно, что многие белки в растворах существуют в виде компактных комочков-глобул, многие химики и биохимики усомнились в том, что белок — линейный полимер. И в 1923 году знаменитый русский химик Николай Зелинский (создатель самого массового противогаза первой мировой войны) выдвинул