другого вида.
Однако, как уже было сказано, этот пример никак не опровергает теорию Дарвина как таковую: такие отношения складываются лишь тогда, когда для каждого из партнеров выгода, получаемая от них, превосходит собственные затраты, и поддерживаются лишь до тех пор, пока это так. Как известно, многие цветковые растения (злаки, осоки, целый ряд деревьев и т. д.) отказались от услуг живых агентов, вернувшись к ветроопылению или перейдя к самоопылению, — и ни у кого из них мы не найдем ни нектара, ни каких-либо приспособлений, полезных для опылителей. Да и у тех видов растений и насекомых, что сохраняют такие отношения, они далеки от бескорыстной взаимопомощи в духе князя Кропоткина. Как показывают современные исследования, партнеры в таких сделках то и дело пытаются надуть друг друга: насекомые — добраться до нектара, не утруждая себя опылением, а растения — побудить насекомых к опылению, не давая им ничего взамен. В долгосрочном эволюционном плане такое шулерство оборачивается «гонкой вооружений», невыгодной в конечном счете обоим партнерам. Но естественный отбор не может учитывать долгосрочные последствия — он поддерживает все, что выгодно здесь и сейчас.
Таким образом, существование сложных структур, приносящих выгоду другому виду, не опровергает, а подтверждает теорию Дарвина. А значит, и это высказывание Дарвина не годится в качестве доказательства фальсифицируемости дарвинизма. Можно, конечно, модифицировать дарвиновское условие — «…другому виду, не приносящему обладателю признака никакой пользы». Но по этому пути при достаточной эрудиции и изворотливости ума можно зайти сколь угодно далеко. В главе «Забытый кит» мы видели, как травоядные животные помогают своим основным «жертвам» — луговым растениям — отстоять, а то и расширить свою территорию. Значит, если бы у клевера или тимофеевки вдруг нашлись признаки, полезные не для них, а для травоядных животных, можно было бы и их счесть подтверждением теории Дарвина. Немножко потренировавшись в таких рассуждениях, можно научиться находить «косвенную пользу для обладателя» в любом признаке, кому бы он на самом деле ни был выгоден.
Собственно говоря, вот эта возможность одними только рассуждениями отыскать «биологический смысл» (то есть эволюционное преимущество) для абсолютно любого признака или явления и вызвала у Поппера сомнения в научности этой теории. Между тем именно такой подход был чрезвычайно распространен в «классическом» дарвинизме 1860-х — 1900-х годов. Натуралисты того времени проявляли порой чудеса изобретательности в трактовке случаев, на первый взгляд представлявшихся трудными для дарвинизма. Скажем, то, что у многих растений (особенно деревьев и кустарников) плоды сочные, с мясистой сладкой мякотью, естественным образом трактовалось как средство привлечения животных-распространителей: съев плоды, эти животные унесут в себе семена и «высеют» их вдалеке от материнского растения. Эта трактовка находит массу убедительных и порой неопровержимых подтверждений: от рощиц рябины или ирги, вырастающих под излюбленными местами отдыха фруктоядных птиц, и до неспособности семян некоторых видов прорастать без предварительного прохождения через птичий кишечник. Однако столь же яркий и привлекательный вид имеют и многие ядовитые ягоды — например, волчье лыко. Если яд — защита от поедания, то почему ягоды такие яркие и сочные? А если ягоды служат для привлечения поедателей, то почему они ядовиты? Но энтузиастов адаптивной трактовки это противоречие не смутило: столкнувшись с этим возражением, они тут же предположили, что аппетитные с виду, но ядовитые плоды растению вдвойне полезны — животное, съевшее такой плод, погибает, и его труп служит удобрением для прорастающих семян! Естественно, скелетов птиц или зверей, из которых росли бы сеянцы ядовитых растений, никто никогда не находил — да и не искал.
Как нечто само собой разумеющееся обсуждалась в те времена мифическая «защитная функция» рогов оленей (см. главу 3) — хотя никто не мог привести ни сколько-нибудь надежных наблюдений такого использования рогов, ни внятного ответа на вопрос, почему же столь полезное оружие есть только у самцов. И даже пресловутый павлиний хвост трактовался как защитное приспособление — средство отпугивания хищников: дескать, «павлин с распущенным хвостом кажется огромным, а „глаза“ создают впечатление, что тут много особей»[283].
Пожалуй, своей высшей точки этот подход достиг в книге «Маскировочная окраска в животном царстве», выпущенной в 1909 году в США Эбботом Хендерсоном Тайером и его сыном Джеральдом. Эббот Тайер не был зоологом — он был одним из самых известных в то время американских художников. Но одной из постоянных тем его творчества были животные в их естественной среде обитания, и богатейший опыт наблюдения за ними позволил ему высказать ряд нетривиальных соображений. В своей книге он наглядно показал, как окраска, выглядящая яркой и контрастной на однотонном фоне, может совершенно скрывать животное в его естественной среде. Он первый обратил внимание на феномен расчленяющей окраски и предложил использовать ее в военном деле (результатом чего стала столь модная ныне «камуфляжная» раскраска ткани). Однако в результате он начал интерпретировать как «маскировочную» вообще любую окраску любых животных. Например, кричаще яркую окраску розовой колпицы и даже контрастный ало-розовый с черным наряд фламинго он объяснял тем, что такая расцветка якобы делает этих птиц незаметными в рассветных и закатных лучах.
И эта фантазия всерьез обсуждалась зоологами, причем никто даже не ставил вопросов, что делает колпица в другое время суток или каким образом могут оставаться незаметными многотысячные стаи фламинго[284].
Если не удавалось придумать даже столь притянутых за уши объяснений, всегда оставались запасные варианты. Пусть, мол, сейчас признак и не имеет сколько-нибудь заметного адаптивного значения, но наверняка он был чем-то полезен в прошлом. Скажем, у всех акул пасть имеет строение, характерное для придонных рыб. Но большинство современных акул живет в толще воды и не собирает корм со дна. Ну так, значит, предки акул были донными рыбами, позже их потомки по большей части сменили образ жизни, а рот остался там же, где был у предков[285]. (Подобные ссылки на былую адаптивность были почему-то особенно популярны при объяснении происхождения отличительных черт человеческих рас[286].) Другое универсальное «объяснение» состоит в том, что признак сам по себе не полезен, но прочно связан с каким-то другим признаком[287], на который и шел отбор. Ну а в самом крайнем случае всегда можно сослаться на то, что мы не знаем всех факторов отбора, которые действуют на данный вид или группу сейчас или могли действовать на их предков в прошлом. «Точные пропорции различных видов растений, количества каждого вида насекомых или птиц, особенности, связанные с большей или меньшей подверженностью воздействию солнца или ветра в определенные критические периоды, и другие небольшие различия, которые для нас абсолютно нематериальны и неразличимы, могут иметь огромное значение для этих скромных созданий и быть вполне достаточными для небольшой корректировки размера, формы или цвета, которую вызывает естественный отбор», — писал в 1899 году все тот же Альфред Уоллес, объясняя, каким образом могут быть адаптивными самые незначительные различия в окраске и форме разных видов наземных улиток, даже если эти виды живут в одной и той же среде.
Подобные интерпретации, как я уже сказал, в 1860-е — 1900-е годы воспринимались как вполне приемлемые и даже «дающие совершенно новый взгляд» на старые проблемы зоологии и ботаники. Но к 1920-м годам они уже изрядно вышли из моды в научном сообществе — которое в это время вообще переживало своего рода интеллектуальное похмелье от безудержного увлечения эволюционным подходом. Разочарование в нем стало естественной составной частью того кризиса эволюционизма и конфликта «старой» и «новой» биологии, о котором мы говорили в главе 8 и последующих главах. При этом, однако, подобные «объяснения» продолжали широко воспроизводиться в популярной литературе того времени, а также цитировались критиками эволюционизма — именно как пример бесплодности и бессодержательности эволюционного подхода.
В результате в образованном обществе — в том числе и у людей любознательных, но не связанных с биологией профессионально — сложилось представление об эволюционной теории именно как о системе полунатурфилософских спекуляций, правила которой позволяют обосновать и «объяснить» что угодно.
Вот в такой интеллектуальной атмосфере и происходило знакомство студента-математика Карла Поппера с дарвинизмом (хотя свою книгу Поппер опубликовал в 1935 году, размышлять над природой научных теорий и их отличий от иных типов доктрин он начал значительно раньше — еще в свои студенческие годы, пришедшиеся на первую половину 1920-х). Не удивительно, что он отнес ее к тем принципиально неопровержимым доктринам, которым он отказал в научности.
Впрочем, у него была на то и другая причина: центральный тезис дарвинизма — «выживание наиболее приспособленных» — казался ему (как и многим другим) тавтологичным. В самом деле, кто такие «наиболее приспособленные»? В одних случаях это могут быть наиболее крупные и сильные, в других — наиболее плодовитые, в третьих — наиболее устойчивые к самым распространенным инфекциям и т. д., но ни одно из этих качеств не может считаться безусловно адаптивным в любых обстоятельствах — всегда можно указать такие условия, в которых носители данного качества окажутся в проигрыше. (Даже такая, казалось бы, универсальная адаптация, как способность к сложному индивидуальному поведению — грубо говоря, «ум», — может ухудшать положение своих обладателей: в 2016 году группа испанских ученых показала положительную корреляцию между относительным размером мозга того или иного вида современных млекопитающих и риском его исчезновения.) Поэтому «самыми приспособленными» (если говорить не о конкретном виде или даже популяции в конкретном месте обитания, а об общем принципе) волей-неволей приходится считать тех, кто успешнее передает свои гены следующим поколениям — неважно, каким именно способом. Для Поппера, который всегда в первую очередь обращал внимание на логическую сторону дела, это означало, что дарвинизм сводится к банальности «выживают те, кто выживает»