Итак, в длительном матче-турнире нескольких видов рода Homo победителями оказались наши предки — сапиенсы. Согласно наиболее распространенным сегодня среди специалистов-антропологов представлениям, этот вид сформировался всё в той же «колыбели человечества», что и все его предки — в восточной Африке. Наиболее древние останки, относимые к «анатомически современным людям» (то есть сапиенсам), — черепа, найденные в местности Омо в Эфиопии, — датируются 195 тысячами лет. Непосредственным предком сапиенсов считается всё тот же гейдельбергский человек, только не европейские, а африканские его популяции, иногда выделяемые в особую форму Homo helmei.
Правда, в 2017 году были обнародованы результаты новой датировки ископаемых останков из марокканского местонахождения Джебель-Ирхуд. Сами эти останки известны довольно давно: первый (и самый сохранный) череп был найден там еще в 1961 году. Прежние датировки, сделанные при помощи различных косвенных методов, сильно различались, давая разброс от 40 до 170 тысяч лет. Сами кости считались принадлежащими безусловным сапиенсам, сохранившим, однако, ряд черт предков-гейдельбержцев (в частности, удлиненную форму мозговой части черепа) и выглядевшим поэтому даже более архаичными, чем люди из Омо. Спор шел только о том, являлись ли архаичные ирхудские сапиенсы обычными для своего времени (если они жили 170 тысяч лет назад) или представляли собой уникальную реликтовую популяцию, намного пережившую свое время (если их возраст — всего 40 тысяч лет). Однако новая датировка, проведенная тремя независимыми методами, дала совсем другие цифры:
люди из Джебель-Ирхуда жили около (или даже чуть больше) 300 тысяч лет назад. Если эти датировки верны, они заставляют совсем по-иному взглянуть на мозаичность и морфологическую «промежуточность» ирхудских черепов: напрашивается вывод, что их обладатели были ничем иным, как переходной формой между Homo heidelbergensis (или, если угодно, Homo helmei) и Homo sapiens. Что, с одной стороны, делает становление нашего вида столь же хорошо и надежно документированным, как становление неандертальцев (хотя и создает дополнительные трудности с точки зрения систематики:
как прикажете проводить видовые границы в этом теперь уже почти непрерывном ряду переходящих друг в друга форм?!), а с другой — несколько усложняет географический аспект этого процесса. Получается, что ареной его была не только полоса между Индийским океаном и Великими озерами с продолжающей их долиной Белого Нила, а весь африканский континент — по крайней мере, вся та его территория, что не занята тропическими лесами.
Нота-бене: невозможно не заметить, что такая картина очень похожа на теорию «широкого моноцентризма», выдвинутую в 1947–1949 годах известным советским антропологом Я. Я. Рогинским. Суть ее сводится к тому, что Homo sapiens сформировался единожды и в одном месте, но это «место» измерялось многими тысячами километров. На этом обширном пространстве жило много популяций непосредственных предков людей, и различные черты будущих сапиенсов возникали первоначально в разных местах, а затем распространялись на весь ареал благодаря межпопуляционным скрещиваниям. Наш вид — потомок не одной какой-то локальной прогрессивной популяции, а большой системы сопряженных популяций. Правда, Яков Яковлевич расширял границы арены этого процесса не на запад от восточной Африки (как это видится теперь), а на восток и север — в Южную и Переднюю Азию, восточное Средиземноморье и, возможно, на Балканы. Тем не менее сходство его концепции с теми представлениями, которые складываются в палеоантропологии сегодня, очевидно. Так что остается лишь в очередной раз пожалеть, что теории советских ученых оставались мало известными за пределами СССР.
Но, как бы то ни было, с возникновением «анатомически современных людей» эволюция нашего вида не завершилась. Расселяясь по планете, сапиенсы менялись в соответствии с условиями новых местообитаний и образом жизни и все больше отличались как от своих африканских предков, так и друг от друга. Нагляднее всего поздняя эволюция разных ветвей человечества проявляется в характерных различиях разных человеческих рас (традиционно рассматриваемых как подвиды нашего вида — хотя исследования последних десятилетий показывают, что их статус и отношения между ними весьма различны). Мнения антропологов о том, являются ли характерные черты той или иной расы адаптивными для тех условий, в которых она формировалась, или представляют собой просто случайные особенности небольшой (и, вероятно, связанной близким родством) группы основателей данной ветви человечества, сильно расходятся. Исключение представляет разве что вопрос о цвете кожи: современные популяционно-генетические и палеогенетические исследования показывают, что самые разные группы древних людей закономерно «светлели лицом» по мере удаления от экватора и вновь темнели, если возвращались к нему. Так что, видимо, степень пигментации кожи — признак адаптивный: в высоких широтах выгодно иметь светлую кожу, чтобы как можно полнее использовать скудный паек солнечного ультрафиолета для синтеза витамина D, необходимого для формирования костей. Близ экватора же этого ультрафиолета настолько много, что приходится поглощать львиную долю его меланином, дабы избежать слишком частых соматических мутаций в клетках кожи, которые в конце концов приведут к развитию злокачественных опухолей.
Некоторые человеческие популяции приобрели уникальные адаптации — не столь заметные на вид, но весьма полезные для определенных условий жизни или определенного способа хозяйствования. Так, например, тибетцы, постоянно живущие на высоте, где атмосферное давление (а стало быть, и концентрация кислорода) составляет всего около 60 % от привычного для нас, оказались обладателями уникальной версии гена EPAS1, позволяющей им повысить содержание гемоглобина, не увеличивая концентрации эритроцитов, а значит — и вязкости крови. (Исследование 2014 года показывает, что этот замечательный ген тибетцы, похоже, получили от денисовцев[307] — видимо, через смешанные браки.) Жители Европы, Ближнего Востока и некоторых районов западной Африки, освоив скотоводство, приобрели способность усваивать цельное молоко в течение всей жизни. До этого у них после прекращения питания материнским молоком постепенно угасала активность гена LCT, кодирующего фермент лактазу, который расщепляет лактозу — молочный сахар. Этот механизм, облегчающий переход подросших детенышей к самостоятельному питанию, действует у всех диких млекопитающих, а также у той части человечества, предки которой не обзавелись молочным скотом — в частности, у подавляющего большинства китайцев и других дальневосточных народов. Его обеспечивает особый регуляторный участок ДНК, постепенно подавляющий активность гена. Как у европейских, так и у африканских молокопийц этот участок выведен из строя мутациями — но разными, затрагивающими разные нуклеотиды. То есть способность пить молоко во взрослом возрасте эти две популяции приобрели независимо друг от друга.
Ряд недавних исследований показывает, что подобные адаптивные изменения в организме человека происходили в эволюционном масштабе времени совсем недолго — 5–8 тысяч лет, то есть всего около 200–300 поколений назад. А что происходит с нашим видом сейчас? Продолжаем ли мы эволюционировать? И если да, то куда?
Грядущий головастик и другие химеры
Не только в разговорах дилетантов и в публикациях масс-медиа, но и в сугубо научной литературе можно найти самые разные мнения по этому вопросу. (Впрочем, как мы видели в главе 15, «спроецировать» эволюционное прошлое в настоящее, увидеть в сегодняшней картине будущие эволюционные тенденции в принципе очень трудно — если вообще возможно. А в данном случае на объективную трудность этой операции накладываются еще и субъективные пристрастия — ведь речь идет не о ком-нибудь, а о нас самих.) Так что нам не удастся в ответе на этот вопрос ограничиться простым «да» или «нет», сославшись на «мнение ученых», — придется разбираться обстоятельно.
До недавнего времени в популярной (а отчасти и в научной) литературе об эволюции человека широко обсуждались фантазии на тему, к чему эта эволюция приведет в будущем. Метод «прогнозирования» был прост: взять тенденции, проявлявшиеся в ходе предыдущей эволюции, и продолжить их еще дальше. Какие основные изменения можно увидеть в ряду форм от ранних австралопитеков до сапиенсов? Увеличение размеров мозга, уменьшение размеров лицевой части черепа (особенно челюстей), уменьшение числа и размера зубов, повышение точности и разнообразия движений — особенно мелких движений пальцев, губ и языка, рост продолжительности жизни. (На самом деле практически все эти изменения, включая даже рост объема мозга, о котором мы будем отдельно говорить в следующей главке, отнюдь не были столь неуклонными и однонаправленными. Но об этом прорицатели от антропологии обычно предпочитали не вспоминать.) Продолжив эти тенденции в будущее, авторы подобных рассуждений получали хлипкое, но весьма долголетнее существо с огромным мозгом, крохотным личиком, рудиментарными зубами и тонкими слабыми конечностями, способными к точным и ловким движениям — но не к усилиям.
Но эволюцию гоминид, как и всех прочих существ на свете, двигали дарвиновы силы — естественный и половой отбор. Мозг рос, челюсти уменьшались, а движения пальцев становились точнее потому, что обладатели именно таких черт оставляли в среднем больше потомства, чем их соплеменники с другими признаками. Однако сегодня ничто не указывает на то, что обладатели больших голов или, допустим, люди, лишенные даже зачатков «зубов мудрости», размножаются успешнее прочих. Так какие же силы могут слепить из современного человека такого головастика? В ответ на этот вопрос приверженцы идеи перманентной эволюции либо пускаются в рассуждения в духе философов XIX века («интенсивное использование клавиатур и сенсорных устройств стимулирует развитие пальцев и увеличение концентрации нервных окончаний, в результате чего пальцы будут становиться длиннее и более ловкими» и т. п.[308]) — либо только пожимают плечами: мол, не хотите же вы сказать, что на нас эволюция остановилась?!
Правда, сейчас пророчества о Грядущем Головастике несколько вышли из моды (некоторые причины этого мы будем обсуждать в следующей главке). Но желание найти у современного человека хоть какую-нибудь «эволюцию» не ослабло. Лет десять назад, например, вышло исследование группы американских ученых из Висконсинского университета в Мэдисоне, утверждавшее, что именно в последние тысячелетия эволюция человека не только не остановилась, но наоборот — многократно ускорилась, и этот процесс продолжается и сейчас. Основанием для столь радикального вывода стали данные по однонуклеотидным полиморфизмам (снипам) — по мнению висконсинских геномиков, сегодня накопление таких разночтений в геномах идет чуть ли не в сто раз быстрее, чем десятки тысяч лет назад.
Можно было бы обсудить надежность методов, при помощи которых авторы этой работы оценивали скорость накопления снипов в древних популяциях. Но в этом нет нужды: как мы помним (см. главу «Стабилизирующий отбор: марш на месте»), наивысшая для позвоночных скорость фиксации нейтральных мутаций (то есть тех самых снипов) обнаружена у гаттерии — существа, не претерпевшего никаких видимых изменений за последние 100 миллионов лет. Иными словами, изменения, зарегистрированные в работе американцев, попросту никак не связаны собственно с эволюцией (или, по крайней мере, эта связь в работе никак не показана). Если, конечно, не считать, что любая замена любого нуклеотида — это уже эволюция.
В другой работе, выполненной в 2012 году финскими и британскими учеными, проанализированы приходские книги четырех финских сел с середины XVIII по середину XIX века, в которых сохранились записи обо всех рождениях (точнее, крещениях), браках и кончинах всех жителей этих сел. На основании этих записей авторы подсчитали, что в эти не столь уж далекие от нас времена почти половина родившихся не доживала до 15 лет, а пятая часть доживших не вступала в брак и оставалась бездетной. Откуда, по мнению авторов, следует вывод, что еще 150–250 лет назад популяция финнов подвергалась естественному отбору. Увы, приходские книги ничего не говорят о каких-либо наследственных чертах, обладатели которых чаще (или, наоборот, реже) других умирали в детстве или оставались одинокими в зрелом возрасте. А без таких сведений данные о детской смертности и доле бобылей не дают никакого основания для вывода о естественном отборе. Кроме того, как ни близок к нам исторический период, охваченный этим исследованием, он все же завершился до наступления эпохи прививок, антибиотиков и современного акушерства — которые резко снизили детскую смертность.
Я не выискивал среди работ, авторы которых утверждают, что эволюция человека продолжается, наиболее слабо аргументированные, а просто взял наугад две типичных. Практически все работы на эту тему, которые мне довелось видеть, содержат те или иные логические натяжки. Часто, например, в качестве текущего эволюционного тренда называют акселерацию — увеличение среднего роста взрослых людей в последних нескольких поколениях[309]. Однако сейчас уже ясно, что основной механизм этого процесса — не эволюционный, а чисто физиологический: всё бóльшая доля населения в охваченных этим процессом странах могла себе позволить скармливать своим детям достаточно много белков и витаминов. Дополнительным фактором, возможно, было усиление «перемешивания» человеческого генофонда за счет постоянного ослабления социальных, а в какой-то мере — и национально-религиозных барьеров.
Кстати, саму нарастающую панмиксность[310] человечества и особенно рост доли межрасовых браков нередко также приводят в качестве примера «современной эволюции». Понятно, однако, что оснований называть этот процесс эволюцией не больше, чем, скажем, называть «новинкой литературы» сборник хорошо известных произведений нескольких писателей, ранее никогда не выходивших в одном издании. Если же считать (как это принято в господствующей ныне версии эволюционной теории — СТЭ), что основной эволюционный процесс — это видообразование, то нарастающее смешение рас следовало бы назвать даже «антиэволюцией» или «отрицательной эволюцией»: крупные, хорошо различимые и уже частично изолированные друг от друга географические разновидности на наших глазах вновь сливаются в единую популяцию — лишаясь тем самым всех шансов когда-нибудь развиться в самостоятельные виды.
Последним доводом сторонников «продолжающейся эволюции» обычно является указание на то, что, несмотря на все успехи медицины, в каждом поколении людей кто-то умирает или остается бесплодным именно из-за своих генетических особенностей (например, из-за того, что оказался гомозиготным по летальной мутации). Что это, как не проявление естественного отбора? Да, интенсивность его сегодня намного ниже, чем когда-либо в истории человеческого рода, — но все же не нулевая.
Но мы уже видели (см. опять-таки главу «Стабилизирующий отбор: марш на месте»), что «отбор» и «эволюция» — далеко не синонимы и что ситуация, когда отбор есть, а эволюции нет, — вовсе не редкость. Все, что можно рассматривать как примеры действия отбора на современных людей, — это примеры отбора стабилизирующего, поддерживающего видовую норму. Скорее уж как «эволюцию» можно было бы рассматривать именно его ослабление, приводящее к сохранению и даже размножению в человеческой популяции таких генетических вариантов, которые в «доцивилизованные» времена были бы безжалостно вычищены отбором.
Но прежде, чем сделать окончательный вывод, идет ли сегодня эволюция человека, давайте рассмотрим еще один поворот этой проблемы — имеющий довольно давнюю историю, но получивший особенную популярность в последнее время, когда новые методы исследования выявили новые, весьма неожиданные факты.
Дурак — венец творения?
Как мы уже говорили в главе «Провал теории успеха», еще с XIX века, с первых шагов демографической статистики, было известно, что социальный успех и социально одобряемые черты фатально не совпадают с показателями эволюционной приспособленности. Проще говоря, у богатых в среднем меньше детей, чем у бедных, а у образованных — меньше, чем у необразованных.
Вот именно это последнее обстоятельство (дополненное неявным предположением, что уровень образования сильно коррелирует с уровнем интеллекта — и, стало быть, ускоренное размножение низкообразованных означает в перспективе снижение умственных способностей человечества) уже в первой половине прошлого века заставило ряд видных генетиков всерьез обеспокоиться за будущее человечества. Одни, как мы помним, призывали социальную элиту изменить свое репродуктивное поведение. Другие уповали на евгенику — применение к человеческому роду методов селекции животных. Но после того как идеи евгеники взял на вооружение нацизм, практически все ученые отшатнулись от них, а проблема «генетического вырождения» оказалась отодвинутой далеко на периферию интересов науки. Модно было думать, что интеллект (а тем более образование) определяются не генами, а условиями жизни.
Однако совсем недавно интеллектуальная мода вновь изменилась. Во-первых, были опубликованы (и привлекли к себе широкое внимание) данные палеоантропологов, согласно которым самая характерная и постоянная черта эволюции «человеческой линии» — неуклонный рост объема головного мозга, шедший практически непрерывно на протяжении последних двух с лишним миллионов лет, — сломалась на сапиенсах. И не в момент их становления и отделения от предков-гейдельбержцев (эти процессы сопровождались как раз очередным значительным увеличением средних размеров мозга), а всего около 35 тысяч лет назад — во времена, когда сапиенсы достигли вершины эволюционного успеха, завоевывая Евразию и вытесняя своих соперников-неандертальцев. С этого времени средний размер мозга человека не только не увеличивался, но даже немного уменьшался. И если все предыдущее неуклонное увеличение размера мозга в эволюции «по умолчанию» воспринималось как показатель растущей мощи человеческого интеллекта, то внезапный поворот этого процесса вспять естественно было рассматривать как «поглупение».
Во-вторых, сегодня в распоряжении ученых оказались огромные базы персональных молекулярно-генетических данных. Сравнивая их с теми или иными обстоятельствами жизни людей, которым они принадлежат, можно выявить не только те гены, которые делают своих обладателей устойчивыми (или, наоборот, особо уязвимыми) для той или иной болезни, но и те, что способствуют, например, получению образования или социальному успеху. В последние годы такие исследования появляются одно за другим. И все они свидетельствуют: в современном обществе естественный отбор работает против таких генов.
Особенно показательно в этом отношении недавно опубликованное исследование исландских ученых. Они разработали специальный индекс — POLYEDU, учитывающий наличие всех генов, для которых доказано хотя бы небольшое, но достоверное влияние на уровень образования. (Таких оказалось около 120 — и есть основания думать, что они обеспечивают лишь примерно десятую долю всего влияния генов человека на время, которое он жертвует учебе.) Причем каждый ген входит в этот показатель со своим «весом», соответствующим величине корреляции между ним и уровнем образования его обладателей. После этого они рассчитали POLYEDU для почти 110 тысяч исландцев, родившихся с 1910 по 1975 годы, сопоставив его с числом детей у каждого из представителей этой выборки. Как и следовало ожидать, корреляция получилась отрицательной: каждый лишний год, отданный учебе, снижает число детей в среднем на 8,4 % для женщин и на 5,4 % — для мужчин.
Но само по себе это еще не доказывало, что против этих генов идет отбор. Как мы помним, в эволюционной генетике известны ситуации, когда даже смертельные (в гомозиготном состоянии) мутации не вычищаются отбором — например, из-за преимуществ, которые они дают в гетерозиготном состоянии. Поэтому исландские исследователи отдельно проверили, как меняется частота «генов образования» со временем. И обнаружили, что с каждым десятилетием частота этих генов немного, но достоверно уменьшается.
В этом исследовании было обнаружено еще много всего интересного — например, что «гены образования» снижают плодовитость независимо от того, действительно ли их обладатель отдал много лет учебе или ограничился принятым в его время минимумом. Но как все-таки понимать отбор против них? Действительно ли в современном обществе «демон Дарвина» помогает дуракам и неучам, и нас ждет в будущем общество «идиократии»?
При всей основательности исландского исследования оно оставляет очень широкий простор для интерпретации. Каким именно образом «гены образования» влияют на выбор человеком жизненного пути? Когда эволюция создавала их, она не предвидела появления в будущем школ и университетов. Значит, они должны были проявляться как-то иначе.
Маленькое отступление. Должен признаться, что я не являюсь горячим сторонником социобиологии[311] и не считаю ее теоретические положения истиной в последней инстанции. Однако некоторые эволюционные ситуации очень хорошо объясняются именно с позиций социобиологии, а проблема «отбора против генов образования» просто просится быть истолкованной таким образом. Учитывая модность социобиологии в современной эволюционной биологии, остается только удивляться, что никто этого еще не сделал.
Мы уже обращались к этим понятиям в главе «Отбор в натуре», когда говорили о тринидадских гуппи и о том, что при определенных условиях отбор поддерживает те генотипы, которые побуждают своих обладателей вкладывать больше ресурсов в себя, а при других — те, что больше вкладывают в потомство. При этом формы вклада могут быть очень разные. Скажем, стратегия «увеличения вклада в потомство» может выражаться в раннем созревании (обычно сопряженном с меньшей продолжительностью жизни), вступлении в размножение при относительно малых размерах собственного тела, высокой сексуальной активности и т. д. Соответственно, противоположная стратегия — долгий рост до созревания, позднее вступление в размножение, осторожное поведение. Даже если мы все это рассматриваем применительно к высокоразвитым животным со сложным индивидуальным поведением, речь не идет о сознательном выборе особью той или иной «стратегии», но скорее о приоритетах, делающих в некоторых ситуациях более вероятным выбор в пользу осторожности — или, наоборот, в пользу удовлетворения страсти.
Вот теперь, помня все это, давайте вновь обратимся к «генам образования» и их судьбе в современном обществе. Можно предположить, что так сегодня проявляются гены, способствующие реализации стратегии «вклада в себя» — в то время как альтернативные им версии побуждают своих обладателей увеличивать «вклад в потомство». Косвенно эту трактовку подтверждают и данные самих исландцев: «гены образования» коррелируют не только с временем, отданным учебе, но и с большей продолжительностью жизни и лучшими физиологическими показателями. Это, кстати, очень удивило самих исследователей: если предположить, что отбор работает против чересчур умных, еще можно, то мысль об отборе против «чересчур здоровых» кажется противоестественной. Между тем, если рассматривать это в терминах альтернативных эволюционных стратегий, то все встает на свои места: так все и должно выглядеть, если отбор благоприятствует стратегии «вклада в потомство».
А он в современном обществе и должен ей благоприятствовать, поскольку во всех развитых странах общество берет на себя ответственность за благополучие всех детей — независимо от поведения их родителей и обеспеченности их семьи ресурсами. Как бы ни были бедны или/и безответственны родители, их детям не дадут умереть с голоду и, скорее всего, вылечат от опасной болезни, а вероятность быть сожранными хищниками сегодня ничтожна для любых детей из любых семей. В переводе на язык социобиологии это означает, что социальные институты современного общества передают «вкладывающим в потомство» часть ресурсов, изъятых у «вкладывающих в себя». Кроме того, непрерывно повышая уровень безопасности для всех своих членов, общество снижает относительную ценность осторожного и осмотрительного поведения. Естественно, в таких условиях стратегия «вклада в потомство» оказывается выигрышной — по крайней мере, более выигрышной, чем во времена, когда общество ничего такого не делало и дети из низкоресурсных (бедных и необразованных) семей имели высокую вероятность не дожить до взросления. То есть отбор будет благоприятствовать генотипам, склоняющим своих обладателей именно к такому поведению — и снижать частоту тех, что подталкивают «вкладывать в себя»: учиться, делать карьеру и не торопиться с обзаведением детьми.
Здесь придется сделать еще одно отступление. Я уже слышу возмущенное фырканье некоторых читателей: так что же, мол, вы предлагаете отменить все программы социальной защиты, ликвидировать бесплатную медицинскую помощь и предоставить естественному отбору восстанавливать частоту «генов образования»?![312]
Во избежание подобных недоразумений я считаю нелишним сказать прямо: ничего подобного я не предлагаю. Здесь, как и во всей книге, я говорю о естественных эволюционных процессах (и их возможных объяснениях), а не о том, что желательно или нежелательно для тех или иных лиц (в том числе автора этих строк) или для человечества в целом. Никакие направления эволюционной биологии, никакие теоретические концепции и модели не диктуют никаких практических выводов — это вообще не дело науки. Ее задача — указывать на причинно-следственные связи, в том числе на возможные последствия рассматриваемых мер: «если сделать вот так, то получится вот это». А нужно ли нам это самое «вот это» и если да, то чем мы готовы за него заплатить, — это решать не науке, а обществу в целом и каждому его члену в отдельности. Видеть же в научных теориях «призывы» к чему-то означает совершенно не понимать саму их природу — о чем мы уже подробно говорили в главе 19.
Впрочем, если уж на то пошло, то сворачивание медицины и социальной защиты — не единственная возможность противодействовать «отбору против образования». В обсуждении этого феномена многие уповают на возрождение евгеники — «науки об улучшении человеческой породы». Разумеется, сторонники этого подхода не предлагают вернуться к практике принудительной стерилизации «неполноценных» представителей нашего вида. Их мечты основаны на успехах генной инженерии: мол, вот уже совсем скоро мы научимся редактировать геномы (в том числе и человеческие) по своему усмотрению, вырезая любые не понравившиеся нам последовательности нуклеотидов и заменяя их стандартными фирменными версиями. Инструмент для этого у нас уже есть — это та самая система CRISPR/Cas, о которой мы говорили в главе «И все-таки они наследуются. Но…». Так что нам бы сейчас день простоять да ночь продержаться, а уже лет через десять-пятнадцать мы всем вновь зачинаемым детям будем при рождении вставлять лучшие гены…
Обсуждение этих перспектив выходит за пределы темы данной книги, поэтому скажу только, что, на мой взгляд, применение генной инженерии не для лечения явных патологий, а для «улучшения» вполне здоровых, находящихся в пределах медицинской нормы генотипов создает угрозу утраты генетического разнообразия — важнейшего биологического богатства человечества. Тем более это относится к манипуляциям над детьми и эмбрионами. Здесь, как мне кажется, следует руководствоваться известной народной мудростью инженеров и техников: не сломано — не чини. Примером для будущих манипуляций с геномом может быть подход, применяемый сейчас в детской пластической хирургии: ни один легальный хирург не станет оперировать ребенка только ради того, чтобы потешить эстетические вкусы родителей. А вот исправить «заячью губу» или убрать с лица здоровенную ангиому — можно и нужно. Вот и редактирование генома следует применять лишь в случае явных патологий.
Но мы отвлеклись от нашей темы. Прежде, чем решать, какими методами лучше всего противостоять «отбору против образования», неплохо бы сначала выяснить, надо ли вообще ему противостоять? Действительно ли он ставит под угрозу будущее человечества?
Мне кажется, основания для тревоги тут сильно преувеличены — если вообще есть. Во-первых, гены, о которых идет речь, не предопределяют однозначно жизненный путь человека — они лишь влияют на мотивы, по которым он принимает те или иные решения (идти ли в университет, заводить ли ребенка и т. д.), изменяя вероятность их принятия в ту или другую сторону. Но на эти решения влияют и многие другие факторы — и совершенно не очевидно, что влияние генов окажется преобладающим.
Возможно, это будет понятней на конкретном примере — пусть и чисто гипотетическом. Допустим, у нас есть определенные варианты неких генов, способствующие относительной малодетности, и другие варианты тех же генов, способствующие многодетности. Вторые варианты в популяции будут накапливаться, и средняя плодовитость популяции должна со временем расти. Но к чему конкретно, к каким конкретно формам поведения могут побуждать такие гены своих носителей? Вероятно, к более активной сексуальной жизни и к родительской заботе. Но гены ничего не знают ни о контрацептивах, ни о вычислении дней овуляции и никак не могут побудить своего обладателя не прибегать к этим приемам. Считать гены тоже не умеют — и потому неспособны проконтролировать, что родительская забота изливается на десятерых разновозрастных чад (на которых она и рассчитана), а не на единственного отпрыска или вовсе на кошку. А у человека перед глазами — социальные модели. Он хочет устроить свою жизнь, прочно встать на ноги в материальном отношении прежде, чем заводить семью. Он хочет, чтобы у его детей было все, что есть у детей богатого соседа или детей из телевизора (про который гены тоже ничего не знают) — а его доходы позволяют дать это только одному ребенку. А если это не «он», а «она», то она хочет еще и все время выглядеть стройной, как фотомодель, а не вечно беременной. В результате человек, генетически склонный к многодетности, может вести себя в соответствии с принятыми социальными моделями. «Гены многодетности» в самом деле будут накапливаться в популяции, но это не помешает рождаемости продолжать падать или стабилизироваться на уровне намного ниже необходимого для простого воспроизводства — что мы реально и видим практически во всех развитых странах. Можно, конечно, призвать людей не гнаться за материальными благами, а слушать голос своей души (и тела). Но такие призывы и вообще-то не слишком действенны, а в данном случае они будут просто бессмысленны: подражать тому, кто добился успеха, — столь же естественное, биологически обусловленное поведение, как заводить и выращивать детей.
Если вернуться к «генам образования», то наш пример покажется не таким уж гипотетическим. Если сопоставить данные исландского исследования с тем, как менялась доля обладателей среднего или высшего образования в Исландии в течение ХХ века, то как раз и получится сочетание устойчивого снижения доли генов, ассоциированных со склонностью к образованию, со столь же устойчивым ростом среднего уровня образования населения и доли людей с высоким уровнем образования. И то же самое происходит во всех развитых странах мира: накопление в популяции генов, снижающих мотивацию к учебе, с лихвой компенсируется повышением общественных стандартов в области образования. Если всего лишь 100–120 лет назад мальчику из простой и бедной семьи нужно было приложить недюжинные усилия или/и проявить незаурядные способности, чтобы получить полное среднее образование (а девочка из такой же семьи вообще могла получить его только в случае исключительного везения), то сейчас в развитых странах ребенку любого пола и социального происхождения нужно приложить примерно такие же усилия, чтобы избежать полного среднего образования[313].
Во-вторых — а что, собственно, происходит в природе, когда изменение условий существования делает более выгодной стратегию «вклада в потомство»? Это не означает, что отбор в конце концов доводит величину «вклада в себя» до нуля — такое создание просто не могло бы существовать. На самом деле речь всегда идет о некотором смещении соотношения вкладов в себя и в потомство: оно меняется, но только до определенного предела, после которого выигрыш от дальнейшего увеличения «вклада в потомство» уже не покрывает проигрыша от уменьшения «вклада в себя». Скорее всего, то же самое произойдет и в данном случае: у среднестатистического землянина тяга к образованию станет несколько меньше, чем сейчас — только и всего.
Многих смущает, что «гены образования» помимо всего прочего коррелируют еще и с показателем IQ. Дескать, снижение их частоты в популяции будет означать «поглупение» последней. А этого как-то совсем не хотелось бы — даже если быть уверенным, что новый баланс будет достигнут не на уровне клинической олигофрении и средний IQ человечества окажется всего на несколько пунктов ниже нынешнего[314]. Однако на самом деле связь IQ с интеллектом весьма неоднозначна (особенно с учетом того, что психологи до сих пор не могут прийти к единому мнению, что вообще такое интеллект, а тем более — можно ли его выразить какой-то количественной мерой)[315]. То, что отражает IQ, можно, несколько упрощая, обозначить как «способность к обучению школьного типа». А само название IQ (то есть intelligence quotient — «коэффициент умственного развития») — след времен младенчества психологической науки, когда казалось само собой разумеющимся, что способность к обучению — это и есть интеллект.
Собственно говоря, вообще вся тревога, связанная с «отбором против образования», во многом определяется выбором слов. Достаточно назвать его «отбором против эгоистов», «отбором против склонности к достижению личного успеха», наконец, «отбором на любовь к детям» — и вся картина из тревожной превращается в нравоучительную. Хотя факты, лежащие в ее основе, останутся теми же самыми. Так что прежде, чем бить в набат и требовать принятия срочных мер, хорошо бы трезво и непредвзято определить, что в этой картине отражает объективную реальность, а что привносится в нее штампами и стереотипами нашего восприятия.
Но как же все-таки быть с уменьшением среднего размера мозга нашего вида в последние 35 тысяч лет? Разве оно не свидетельствует о том, что поглупение человечества началось уже давно — задолго до появления современных институтов социальной солидарности и защиты?
Такое мнение сегодня можно встретить довольно часто — в том числе и в текстах ученых. Вероятно, сейчас уже все авторы подобных текстов создают их при помощи персонального компьютера или ноутбука. И их почему-то совершенно не удивляет, что маленький и дешевый ноутбук, помогающий им в работе, ничуть не «глупее» огромных и дорогих (в сопоставимых ценах) электронно-вычислительных машин 1960-х годов — наоборот, он гораздо мощнее этих гигантов, а его рабочие возможности несопоставимо разнообразнее. Им представляется совершенно естественным, что рост вычислительной мощности «думающих машин» может идти одновременно с уменьшением их физических размеров. А вот небольшое уменьшение размера «живого компьютера» у нас в голове почему-то сразу вызывает у них мысль о поглупении человеческого рода.
Конечно, эта аналогия не вполне корректна. Столь стремительное уменьшение размеров компьютеров при одновременном увеличении их мощности стало возможным за счет многократного уменьшения размеров элементов. В первых компьютерах элементами служили радиолампы — детали такого размера, что в любую из них сегодня мог бы поместиться целый процессор вместе с жестким диском. Элементы человеческого мозга (будь то нейроны или синапсы) не претерпели с верхнепалеолитических времен сколько-нибудь заметного уменьшения. Однако задача компактизации уже имеющегося мощного устройства была для эволюции нашего вида даже более актуальной, чем для конструкторов вычислительной техники. В конце концов, ни большие, ни маленькие компьютеры никому не надо рожать, мучительно пропихивая твердые корпуса их блоков сквозь узкие и кривые родовые пути. Снижение объема головного мозга хотя бы на 10 % (примерно настолько он и уменьшился со времени «верхнепалеолитического перелома») при сохранении его функциональных возможностей должно было заметно снизить смертность рожениц — а это давало громадное преимущество тем, чьи гены позволяли сформировать такой мозг[316].
Правда, принятие такой гипотезы означает, что возможности мозга не так уж жестко связаны с его абсолютным размером. Между тем на протяжении всей истории палеоантропологии «по умолчанию» предполагалось однозначное соответствие между размером мозга и интеллектуальными способностями его обладателя. С одной стороны, только на основании такого допущения можно судить об умственных способностях ископаемых гоминид — сам по себе интеллект окаменелостей не оставляет. С другой — оно покоилось на вполне логичном рассуждении: зачем бы еще древним гоминидам было так гипертрофировать энергетически дорогой, уязвимый и создающий массу проблем при деторождении орган? Это имеет смысл лишь в том случае, если каждая прибавка его объема делает обладателя такого мозга еще умнее.
Это соображение, вероятно, и в самом деле справедливо как общее правило, но все-таки не как непреложный закон. Во всяком случае, из него не следует справедливость обратного утверждения: уменьшение мозга в ходе эволюции той или иной формы вовсе не обязательно влечет за собой снижение интеллекта. И свидетельствует об этом отнюдь не только динамика этого показателя у поздних сапиенсов. Единственный доступный для измерения череп флоресского «хоббита» заключал в себе мозг объемом примерно 420 куб. см — немножко меньше, чем у среднего шимпанзе или австралопитека. Между тем материальная культура «хоббитов» и прежде всего их орудия соответствуют культуре поздних эректусов (потомками которых «хоббиты», вероятно, и были), то есть существ, чей мозг был по крайней мере вдвое больше. Да и то, что среди физиологически здоровых (и даже прославившихся своими творческими достижениями) современных людей можно найти индивидуумов как с мозгом чуть больше тысячи кубиков, так и со вдвое большим, показывает, что возможности мозга не так уж жестко связаны с его размером.
А что признание этого факта изрядно затрудняет интерпретацию палеоантропологических находок — ну так эволюция и не брала на себя обязательства облегчить жизнь своим исследователям.
Надеюсь, всего вышесказанного достаточно, чтобы сделать вывод: наиболее популярные представления о современной эволюции человека и ее будущих результатах — будь то футуристический головастик или «общество идиократии», — мягко говоря, не имеют под собой достаточных оснований. Никаких фактов, указывающих на то, что биологическая эволюция человечества или отдельных его популяций продолжается, мы назвать не можем (если только не понимать под словом «эволюция» любое изменение частот генов или даже отдельных нуклеотидных полиморфизмов).
В допущении, что современный человек никуда не эволюционирует, иногда видят какую-то уступку креационизму или попытки не мытьем, так катаньем протащить в науку представление об особой природе человека, резко отличной от природы всех прочих живых существ: вот, мол, все они эволюционируют, а человек — нет. Но мы уже знакомы с видами, эволюция которых практически остановилась не на какие-то там века или тысячелетия, а на сотни миллионов лет. И никто почему-то не говорит, что эти данные льют воду на мельницу креационистов или приписывают щитню и гаттерии особую природу, резко отличную от природы всех прочих живых существ. Так почему же вопрос об эволюции человека мы должны рассматривать сквозь призму подобных опасений? И что это вообще за позиция — воздерживаться от вытекающего из фактов вывода только потому, что он может быть использован кем-то для обоснования тех или иных ложных взглядов? Следуя такой логике, нельзя было бы обнародовать и то, что археоптерикс — не настоящая птица, а энанциорнис, или что неандерталец — не предок современного человека, а параллельный вид. Понятно, что такой подход означает отказ от научной объективности в угоду тем или иным идеологемам.
Впрочем, те же требования научной объективности не позволяют нам сказать со всей определенностью, что биологическая эволюция человека безусловно остановилась. Единственное, что мы можем твердо сказать — это что известные на сегодняшний день факты не свидетельствуют о каких-либо эволюционных изменениях, происходящих сейчас с видом Homo sapiens, а принятые сегодня представления о механизмах эволюции не диктуют необходимости таких изменений.
Прекращение биологической эволюции человека, разумеется, не означает, что он достиг предела совершенства и что развиваться ему больше некуда. Скорее наоборот — мало того, что человек вообще-то представляет собой с эволюционной точки зрения довольно «сырую» и недоработанную конструкцию, так эта конструкция еще и создавалась отбором для совсем других условий, нежели те, в которых живет сегодня абсолютное большинство человечества. Человеческий организм, например, совершенно не рассчитан на ситуацию, когда еда есть всегда, а ее добыча не требует сколько-нибудь серьезных физических усилий. Все врожденные поведенческие стратегии побуждают человека никогда не упускать случая поесть досыта (и, что еще важнее, накормить своих детей) — поскольку формировались они под такой образ жизни, при котором никогда не было известно, когда такая возможность представится в следующий раз. В результате современное человечество, еще не вполне справившись с проблемой массового голода, столкнулось с проблемой массового ожирения: число людей с избыточным весом на планете уже превышает число систематически недоедающих[317]. Причем оказывается, что избавить людей от лишнего веса куда трудней, чем избавить их от голода — поскольку тут приходится действовать вопреки биологическим основам нашего поведения.
Что делает человек, когда, въехав в новую квартиру, обнаруживает, что строители оставили целый ряд недоделок, а некоторые особенности интерьера не соответствуют его потребностям и вкусам? Засучает рукава и принимается за ремонт. Точно так же недоработанность биологической организации человека и ее явная неадекватность принятому образу жизни естественным образом порождают желание доделать и переделать все, что нас в ней не устраивает. Сейчас, когда наука и техника вплотную подошли к овладению инструментами, позволяющими редактировать геном (но, увы, пока далеки от полного понимания того, как этот геном работает), это желание вполне может вскоре воплотиться в реальность. Но независимо от того, насколько удачными будут попытки такого рода, они уже будут находиться за пределами биологической эволюции — и следовательно, за пределами темы этой книги.