Дарвиновская революция — страница 45 из 93

Короче говоря, естественная религия, так же как и богооткровенная, тоже расчищала путь для эволюционизма. Сам Оуэн, сыгравший чуть ли не главную роль в том, чтобы донести морфологический довод до сознания британцев и сделать его общеприемлемым, подошел очень близко к эволюционизму. Более того, если возвратиться к адаптации как главному доводу в пользу божественного замысла, не будем забывать, что не кто иной, как Оуэн (возможно, вопреки самому себе), стремился приноровить его к идее эволюционизма. Но, будучи приверженцем картины постепенно меняющейся, адаптивно-специализированной палеонтологической летописи, он мало-помалу отошел от идеи адаптации как статичного феномена, якобы однажды, но раз и навсегда утвержденного Богом – или, по крайней мере, утвержденного до следующей катастрофы. Для него адаптация почти неизбежно становилась динамичной, изменчивой величиной, оставаясь главенствующей среди обстоятельств. И это, как мы увидим, был жизненно важный ход.

Здесь нам представляется уместным еще раз вернуться к Гексли – на наш взгляд, это будет весьма поучительно. Хотя Гексли позже и называл себя «агностиком» – термином, который он сам и изобрел (Л. Гексли, 1900, 1:343–344), – благодаря своему темпераменту он производил впечатление страстно верующего человека, которому были небезразличны самые насущные вопросы религии. Живи он в другом веке, он бы наверняка стал папой или, по меньшей мере, архиепископом Кентерберийским. Каким же образом этот человек в 1850-е годы мог занимать религиозную позицию, которая нисколько не стесняла и не ущемляла его неодолимой страсти к науке? Что касается богооткровенной религии, то вот что он, по его собственным словам, почерпнул из немецкой религиозной мысли благодаря Карлейлю: «Sartor Resartus убедил меня в том, что глубокое религиозное чувство вполне совместимо с полным отсутствием теологии как таковой» (Л. Гексли, 1900, 1:237). Что касается естественной религии, непосредственно связанной с естественным сверхнатурализмом Карлейля, то Гексли убедительно доказал, что Бог-архитектор прельщает его гораздо меньше, чем Бог – творец законов, симметрии, гармонии и красоты (Гексли, 1854–1858, с. 311). Этот взгляд на Бога отражал его научные интересы – как таксономист, то есть зоолог-систематик, специализировавшийся на беспозвоночных животных, он умел различать гомологии под беспорядочным нагромождением специальных адаптаций, – так же как и влияние, которое оказала на него система Маклея. Но, каковы бы ни были первоистоки, мы видим, что религиозная мысль, характерная для того времени, хотя бы одному ученому дала возможность подготовиться к проведению нерелигиозной атаки на вопрос о происхождении органики, причем до такой степени, что это привело к обратным результатам.

Теперь мы, наконец, подходим к эволюционистам 1850-х годов, к первым людям, которые поддержали идею эволюции, но не сам механизм естественного отбора, а затем и к человеку, который в конце концов ухватился за этот механизм и обратил его на благо эволюции.

Эволюционисты

1 июня 1850 года – дата опубликования поэмы Альфреда Теннисона In Memoriam. Успех этой поэмы был настолько велик и повсеместен, что уже 5 ноября Теннисон был удостоен звания поэта-лауреата (Росс, 1973, с. 114–115). Самая викторианская из викторианцев, сама королева сказала поэту после смерти принца-консорта: «После Библии In Memoriam – самое большое для меня утешение» (Росс, 1973, с. 93). Но, вероятно, Седжвик был прав. Не успели еще высохнуть чернила на рукописи его отклика на «Следы…», как доверчивая публика принялась жадно поглощать сие литературное творение, которое не только было навеяно эволюционизмом Чемберса, но и превратило это учение в некое богохульное искажение христианства[20].

Поэму, как это хорошо известно, Теннисон написал в память о своем друге, Артуре Галламе, умершем в 1833 году в возрасте 22 лет. Не менее хорошо известно, что Теннисон был очарован наукой (его наставником был сам Уэвелл), поэтому главная тема поэмы, можно сказать, – это реакция поэта на различные научные труды, поскольку поэма была начата в 1833-м, а завершена только в 1849 году. Где-то в середине поэмы свойственная поэту целеустремленность, его надежды и упования, относящиеся к самому себе и Галламу, облекаются покровом скорби и отчаяния перед лицом того, что ему кажется бессмысленным, – полной потерей направления, как в геологии Лайеля.

Бог на Природу столь сердит

    За то, что зла ее работа?

О видах столь полна заботы,

    А жизней вовсе не щадит.

«Меня так беспокоит вид?

    Хоть тысяча из них пропала,

Не беспокоюсь я нимало», —

    Природы крик со скал звучит[21].

Имеется в виду, что Природа, с ее «зубами и клыками, окрашенными кровью» (Росс, 1973, ч. 36, раз. 56), движется в никуда, и все кажется бессмысленным.

Но к концу поэмы Теннисон вновь обретает веру в эволюционизм, как Чемберс с его верой в прогресс – прогресс, ведущий, возможно, к существу более высокого порядка, чем человек, незрелым прообразом которого был Галлам.

И где, скопленья звезд минуя,

    Душа проглянет в высоте.

Пройдя начальных фаз ярем,

    Она здесь в личность воплотится

Для дум, деяний вереницы:

    Звеном меж мною и меж тем,

Кому знаком познанья лик,

    Землей кто правит неслучайно,

И для кого Природы тайны —

    Страницы из раскрытых книг.

Таков мой друг: достоин, мил,

    Он по Земле ходил со мною,

Но с высшею его душою

    Он преждевременно здесь был.

Мой друг – близ Бога самого,

    А Бог – далекий, безупречный,

Единый, любящий и вечный,

    И все творенье – для Него[22].

(Перевод Эммы Соловковой)

Совершенно ненавязчиво поэма сообщает нам гораздо больше сведений, чем все трезво-рассудительные выдержки из научных, философских и религиозных трактатов вместе взятые. Викторианцы действительно ее любили, постоянно цитировали и находили в ней благодатный источник утешения, начиная с вдовствующей королевы и кончая самыми низами. И все же она являет собой парадокс. Все надежды автор связывает с эволюционизмом и будущим прогрессом, который приведет к появлению расы сверхлюдей вроде Галлама. Если это не карикатура на христианство, тогда я не знаю, что это. Частичное объяснение этого парадокса кроется в том, что поэзия по самой своей природе открыта интерпретации. Теннисон говорил вещи, только намекающие на прогресс, а читатель брал это сущностное послание и облекал его в ортодоксальные и неортодоксальные одежды, соответствующие его убеждениям или, лучше сказать, предубеждениям. Но здесь таится нечто гораздо большее. Безусловно, что глубоко в душе большинство викторианцев вряд ли заботило то обстоятельство, является ли органический эволюционизм верным учением или нет. Да и не заботила их также истинность доктринальных тонкостей общепринятого христианства. Заботило их только одно: пугающая быстрота перемен, происходящих в их жизни, и полное отсутствие гарантии безопасности общества (Хоутон, 1957) – общества, главной опорой и окружением которого являются лишенные всяких привилегий и часто голодающие народные массы. И когда Теннисон протягивает им руку надежды и прогресса, указывая на лучшую долю, они с благодарностью хватаются за нее, не вдаваясь в частности.

Если этот тезис верен, то после публикации «Происхождения видов» Дарвина следовало бы ожидать каких-либо отголосков, вызванных им. Именно их, как мне кажется, мы и находим, и не где-нибудь, а в эволюционизме Герберта Спенсера и всего, что с ним связано. Но все это пока только в будущем. А сейчас, заметив по ходу действия, что Теннисон, в сущности, почти ничего не говорит о механизме эволюции (исключая разве что некоторые намеки на рекапитуляцию), давайте вернемся к двум другим эволюционистам 1850-х годов: первый из них – это сам Спенсер, а второй – неугомонный Баден Поуэлл.

Герберт Спенсер (1820–1903) родился в Дерби, в семье, глава которой принадлежал к общине квакеров (Спенсер, 1904; Дункан, 1908; Грин, 1962; Барроу, 1966; Пил, 1971). Полученное им образование было почти полностью обратно тому, какое получил бедный Джон Стюарт Милль, которого в возрасте трех лет заставили учить греческий язык. Юному Спенсеру позволяли заниматься всем, чем ему заблагорассудится, и именно этим он и занимался. Хотя он поднабрался кое-каких знаний и в науках, и в математике, образование его примечательно не тем, что он изучал, а тем, что он усвоил. Взрослую жизнь он начал в должности инженера путей сообщения, и именно через это, как это ни странно, он пришел к эволюционизму, преданность которому он сохранял всю свою жизнь. Во время вырубки лесов и снятия почвенных пластов под строительство железной дороги были найдены окаменелости, привлекшие к себе внимание Спенсера, в результате чего в 1840 году он прочитал «Принципы геологии» Лайеля, оказавшие на него действие, совершенно обратное тому, на которое рассчитывал автор, ибо Спенсер тут же стал убежденным сторонником эволюционизма в исполнении Ламарка (Спенсер, 1904, 1:176). Правда, публиковать работы, посвященные этой теме, он начал только в 1850 году, ибо к этому времени он уже занимал пост помощника редактора журнала Economist. Но стоило только ему начать, как из-под его пера хлынул целый поток сочинений об эволюции, и он выпускал том за томом с быстротой и усердием, свойственными только авторам XIX столетия.

Когда имеешь дело с таким плодовитым писателем, как Спенсер, поневоле приходится делать жесткий отбор, поэтому начнем мы, пожалуй, с маленькой статьи, напечатанной в 1852 году в журнале Leader (Спенсер, 1852а). В ней он рассматривает такую важную для эволюционизма дихотомию, как «закон и чудо». Должны ли мы верить в то, что виды были созданы специально, или нам следует примкнуть к трансмутационистам? (Он, правда, не упомянул о третьем выборе, которого придерживались Гершель и Лайель.) Поставив вопрос подобным образом, Спенсер, ни секунды не колеблясь, выбирает трансмутационизм. А уже в 1855 году Спенсер публикует свои «