енная Богом) без чудес – ничто, поэтому его связь с христианством начала ослабевать, пока полностью не оборвалась (Дарвин, 1969, с. 86–87). Тот факт, что христианские чудеса так много значили для него, вполне объяснимо, ибо он воспитывался на «Обзоре христианских свидетельств» Пейли (Дарвин, 1969, с. 59). Как мы видели, Пейли, действуя в традиционно английской эмпирической манере, истинность христианских откровений возвел в прямую зависимость от библейских чудес и веры в их подлинность. Поэтому когда чудес не стало, не стало (для Дарвина, разумеется) и христианства.
После выхода в свет «Происхождения видов» Дарвин стал агностиком – по крайней мере, в отношении существования Бога (Дарвин, 1969, с. 94; Мандельбаум, 1958). Вероятно, что вплоть до этого момента он, хотя и не будучи уже христианином, не был ни атеистом, ни агностиком. Скорее он был деистом определенного толка: верил в незыблемого Творца, творящего мироздание с помощью непреложных и неизменных законов. Поэтому-то он принял сторону естественной религии, основанной на разуме и здравом смысле. Именно этим языком он и пользовался, создавая «Происхождение видов» (1859, с. 488), и мне лично представляется невероятным, что он лицемерил, пользуясь таким словарем в тактических целях, – он в любом случае собирался «разворошить» христианский «муравейник». Несомненно, что во время работы над своей теорией он был деистом, ибо, делая для себя заметки в записных книжках, постоянно пользовался этим языком (Грубер и Барррет, 1974, M, с. 154). Впрочем, этим дело далеко не ограничивается. Лайель тоже был деистом в том же смысле, что и Дарвин, но для него религия была главным камнем преткновения на пути к эволюции. Почему же Дарвин остался безучастен к вопросу об особом статусе человека и не терзался ни одной из тех эмоций, которые одолевали Лайеля? В первой записной книжке с пометкой «Виды» (конец 1837 года) он твердо указал человеку его место: «Часто говорят о чудесном событии – появлении человека разумного. Но появление насекомых, наделенных другими чувствами, – еще более чудесное событие» (Де Бир и др., 1960–1967, B, с. 207). И как только он ухватил суть естественного отбора, он тут же начал размышлять о том, как это можно применить к человеку (M, с. 42). Человек для Дарвина просто не был тем препятствием, каким он был для многих других.
Дарвин встал на эту позицию по многим причинам, будучи при этом уверен, что человек и тайна его происхождения, как и все прочее, должны подчиняться действию незыблемых законов. Каковы же эти причины? Во-первых, в отличие от других ученых из его кружка, у Дарвина был опыт самого непосредственного общения с дикарями – коренными жителями Тьера-дель-Фуэго. Их примитивный образ жизни сильно впечатлил Дарвина, впечатлил в том смысле, что он понял, насколько жестоким и близким к зверю может быть человек. «Сравните жителя Дель-Фуэго и орангутана – кто посмеет сказать, что разница между ними велика?» (M, с. 153). Во-вторых, семейное наследие. Хотя Дарвин в какой-то момент верил Библии, считал события, описанные в ней, подлинными и даже собирался учиться на богослова; его дед, Эразм Дарвин, в лучшем случае был еще более шатким, чем внук, деистом, способным поверить в эволюцию, – недаром же Кольридж (1895, 1:152) считал его атеистом; его отец, Роберт, оказавший неизмеримое влияние на Дарвина, вообще был неверующим (Дарвин, 1969, с. 87); его дядя, Джосайя Веджвуд, был унитарием (он многие годы материально поддерживал Кольриджа; Метеярд, 1871); а его старший брат Эразм – и это, пожалуй, самое важное – к тому времени, когда Чарльз возвратился из кругосветного плавания на «Бигле», тоже стал неверующим. Все это, несомненно, должно было повлиять на Чарльза и его отношение к человеку, сделав его если не равнодушным, то эмоционально холодным к этому вопросу. Действительно, не приходится сомневаться в том, что Эразм задавал тон мышлению и направлял мысли брата в нужную сторону, что ясно видно из письма Эммы Чарльзу, написанного ею сразу после заключения брака, где она тактично сетовала на плохое влияние, которое Эразм оказывает на мужа (Дарвин, 1969, с. 236).
В-третьих, существовало еще так называемое общество интеллектуалов, в котором вращался Дарвин в бытность свою в Лондоне, где он разрабатывал свои идеи. Действительно, если быть честным до конца, то Дарвину приходилось общаться не только с верующими коллегами-учеными вроде Лайеля и Уэвелла, но и с людьми, чьи религиозные воззрения нисколько не мешали им более терпимо относиться к эволюционизму. Он был в дружеских отношениях с Бэббиджем (Дарвин, 1969, с. 108) и читал «Девятый бриджуотерский трактат» (Де Бир и др., 1960–1967, E, с. 59), где утверждалось, что все подчиняется ведению законов. К тому же Дарвин часто бывал в компании Карлейля, близкого друга его брата Эразма, и тот очень сердечно к нему относился, ибо, как он писал Эмме еще до свадьбы (январь 1839 года), «из всех людей, которых я знаю, Карлейль, на мой взгляд, особо заслуживает того, чтобы его послушать» (Литчфилд, 1915, 2:21). Не думаю, что Дарвина и Карлейля сближало общее теплое отношение к науке или общность взглядов на науку, но, как бы то ни было, они часто виделись, и неортодоксальные религиозные убеждения Карлейля, видимо, упали на благодатную почву в лице Дарвина. В частности, вполне естественный для Карлейля супранатурализм с его добровольным отказом рассматривать любой аспект творения как более или менее удивительный или чудесный, нежели все другие, по-видимому, оказал влияние на Дарвина так же, как в свое время и на Гексли. Так или иначе, но Дарвин вращался именно в такой компании, которая была не склонна превозносить или возвеличивать статус человека, как это делали Уэвелл и Лайель.
И наконец, Дарвин, в отличие от многих других, вообще мало заботился о религии и связанных с нею вопросах. Он сам в этом признался (1969, с. 91). Хотя он размышлял об этих материях не меньше, а может быть, даже больше, чем другие, сам предмет исследования побуждал его к этому, но по сути он хотел только одного – заниматься наукой, каковы бы ни были последствия. Дарвин не страдал пылким религиозным рвением, каким отличался, скажем, Седжвик или, в несколько ином смысле, Гексли (Герберт, 1977).
К тому аспекту естественной религии, в фокусе внимания которого находится божественный замысел, Дарвина привлек Пейли, ибо Дарвин еще в бытность свою в Кембридже прочел его «Естественную теологию», и она произвела на него неизгладимое впечатление (Дарвин, 1969, с. 59). Дарвин всегда без возражений принимал главный постулат естественной теологии 1830-х годов, суть которого в том, что органический мир должно понимать с позиции его заранее намеченного планирования, проявления, адаптированности и отношения к конечным целям: это ясно прослеживается в его размышлениях на тех путях, коими он шел к открытию фактора естественного отбора, механизму, который и сам фокусируется на идее адаптации. Разрабатывая свою теорию, Дарвин относился к такой адаптации как к доказательству существования некоего разработчика [по принципу: раз есть разработка (адаптация), то должен быть и разработчик, как бы его ни называть (Грубер и Баррет, 1974, M, с. 136)], и в это время он вполне был готов допустить, что Земля была создана с одной целью – для человека (Де Бир и др., 1963, E, с. 49). В более поздние годы Дарвина, однако, не оставляло чувство, что сам по себе естественный отбор делает излишними и несостоятельными любые доводы в защиту божественного замысла (Дарвин, 1969, с. 87), хотя до конца жизни его не оставляла спорадически возникавшая мысль, что вся эта адаптация по сути подразумевает высший замысел (Ф. Дарвин, 1887, 1:316n).
Разумеется, в 1830-е годы Дарвин еще полностью не определился со своей позицией к естественной религии, особенно в части ее отношения к адаптации. Во-первых, он считал, что адаптация – неважно, изначально она задумана или нет, – вполне может быть результатом действия обычных, незыблемых законов, которым она же и подчиняется. А поскольку подобные взгляды часто связывались с образом Бога как промышленника-предпринимателя, интересен в этом отношении тот факт, что Дарвин, верный своим земледельческим корням, призвал себе на помощь Его сельского кузена – Бога-фермера. И в «Статье», и в «Очерке» Дарвин недвусмысленно уподобляет естественный отбор деятельности некоего Сверхсущества (Дарвин и Уоллес, 1958, с. 114–116). (Уоллес пошел даже еще дальше, заявив, что отбор – это как саморегулирующаяся машина; Дарвин и Уоллес, 1958, с. 278.) Во-вторых, Дарвин еще раз доказал, что он не такой, как все, отказавшись признать, что организмы по самой своей сути идеально приспособлены к своему окружению. Для его картины органического мира требовалось, чтобы неудача с адаптацией была закономерным явлением, а не чем-то таким, что не может обойтись без катастроф. Действительно, тот крутой перелом в отношении к адаптации, который начал еще Лайель, Дарвин довел до завершения: от абсолютной статичности катастрофистов через пестрящее ошибками и недочетами свойство, как оно подается Лайелем, к собственному релятивизированно-динамическому явлению, согласно которому внутри видов буквально в любое время должны существовать неадекватные организмы, то есть организмы, не приспособленные к окружающей среде (B, с. 37–38, 90). И в-третьих (возможно, этот пункт менее значителен, но у него интересные последствия), Дарвин отошел от обычных представлений об адаптации в том смысле, что он отказался рассматривать некое свойство или некий признак у одного вида как нечто, идущее на пользу или служащее благу каких-то других видов. Он откровенно признал, что такая адаптация опровергла бы его теорию (Дарвин, 1859, с. 211).
Тем не менее, хотя он значительно усложнил ту роль, которую играет адаптация в органическом мире, особенно как связь между Богом и Его творением (факт, который он полностью признавал; M, с. 70), это нисколько не отменяет значимости самой адаптации, в том числе и для самого Дарвина. Адаптацию как результат божественного вмешательства он принять не мог, но весь его научно-религиозный багаж знаний подсказывал ему, что любая приемлемая биологическая теория должна, говоря образно, встречать проблему лоб в лоб, то есть полностью соответствовать ей, и он как раз и предпринял такую попытку с помощью своего механизма естественного отбора. Действительно, та чувствительность, с какой Дарвин относился к проблеме адаптации, привела к довольно парадоксальному результату. Дарвин обучался и проделал колоссальную творческую работу в 1820-е и 1830-е годы, когда идея божественного замысла, проявляющегося через адаптацию, была в особом фаворе. Но к тому времени, когда он опубликовал свой труд, эта «стренга» естественной теологии сильно поистрепалась. Таким образом, хотя его явно не теологическая теория, как ее часто изображают, изъяла телеологию из биологии, если вообще что-то изъяла, то Дарвин вернул ее назад! Адаптация с ее ориентацией на конечные цели была для Дарвина более значимой и существенной частью органического мира, чем для Гексли. Поскольку Дарвин как творческий человек состоялся скорее в 1830-е, нежели в 1850-е годы, то после выхода в свет «