бельных и влиятельных эволюционистов поздней дарвиновской эпохи. Гексли хотел одного – сделать эволюционизм популярной наукой, той доктриной, которую можно было бы проповедовать трудящимся массам, американцам, да и всем, у кого есть желание слушать, – что-то вроде тумбы, на которую можно было бы вешать моральные и другие нравоучительные послания и наставления, призывающие к нравственному поведению. Неудивительно, что Спенсер (причем в гораздо большей степени, чем Дарвин) стал par excellence публичным эволюционистом, ибо именно Спенсер больше, чем кто-либо другой, стремился рассматривать эволюцию как носительницу морального послания – содействовать ультрапрогрессивному возвышению органического мира за счет поддержания причинно-следственных процессов такого же устремленного вверх развития. Интересно, что в конце жизни Гексли начали одолевать сомнения в действенности его программы. Правда, эти сомнения в меньшей мере были вызваны тем, что он считал эволюцию как религию неверной в принципе, нежели тем, что как образцовый и в силу этого удачливый слуга своего государства он заботился о том, чтобы эволюционный процесс поддерживал (и одновременно диктовал) ту сохранность групповых стимулирующих действий, которым он посвящал все свои усилия (Гексли, 1989).
Поскольку эволюционизм стал публичной, популярной наукой, ему в поддержке не было отказа. Богатые люди с радостью жертвовали деньги на нужды музеев, особенно с тех пор, как их экспозиции, посвященные эволюции, все больше внимания стали уделять не столько прогрессу от монады к человеку, сколько развитию от примитивного человека к белому европейцу протестантского толка. В нью-йоркском Музее естественной истории, расположенном рядом с Центральным парком, поколения детей эмигрантов, доставляемые туда паромами из Нижнего Ист-Сайда, восхищаются допотопными ящерами, всякими там диметродонами, трицератопсами, бронтозаврами и прочими, отдавая должное усилиям жаждавших крови бледнолицых охотников за динозаврами и учась выказывать должное почтение англосаксам – самым именитым и старейшим. Интересно и знаменательно то, что директором этого музея долгие годы был Генри Фэрфилд Осборн, некогда учившийся у Гексли, – наследство, которое он разделял с Эдвином Рэем Ланкастером, бывшим несколько лет директором Британского музея (естествознания).
Я говорю о провале усилий сделать селекционный эволюционизм профессиональной наукой не для того, чтобы как-то унизить или умалить самого Гексли. Напротив, я высоко ценю то мастерство и ту решимость, с которыми он реализовывал свои цели, и мое сердце неизменно трепещет при мысли об этом. Я говорю об этом только для того, чтобы объяснить, почему эволюционизм никогда полностью (или даже частично) не «одарвинизировался» (прошу прощения за этот термин) в том смысле, что он не стал профессиональной наукой с естественным отбором в качестве ее столпа. Я говорю об этом, чтобы объяснить, почему эволюционизм остался популярной наукой вне области исследований высокого уровня, тумбой, на которую люди цепляли или вешали свои афиши – убеждения, устремления и идеологии, – и почему Дарвин счел возможным (вернее, даже необходимым) уснастить последние издания «Происхождения видов» прогрессивистскими размышлениями и свидетельствами. Он понял, куда начинает дуть ветер, и, будучи завзятым социальным прогрессивистом, решил держать нос по ветру. Вероятно, именно поэтому его труд «Происхождение человека», опубликованный 12 лет спустя, в гораздо большей степени ориентирован на массы и гораздо более популярен, чем «Происхождение видов». Как бы там ни было, а успех избранной Гексли стратегии объясняет – по принципу: «если не можешь одолеть противника, переходи на его сторону», – почему англиканская церковь согласилась выделить участок освященной земли внутри Вестминстерского аббатства для упокоения бренных останков Чарльза Дарвина. Когда наука и научное образование стали частью общественной ткани викторианской Британии, они стали казаться внутренне менее угрожающими, более устойчивыми, а потому и более ценимыми за их реальные ценности теми, кто находился вне сферы их деятельности. Чествование памяти Дарвина служило интересам как науки, так и религии (Мур, 1982).
Значит ли все это, что эволюционизм сегодня – не более чем популярная наука, нечто, что надлежит размещать лишь в музеях и выставочных залах и что неспособно достичь высот, соразмерных с физикой и химией? За прошедшие годы многое изменилось. С появлением в 1930–1940-е годы синтетической теории были предприняты решительные усилия к тому, чтобы повысить статус эволюционных исследований. Эволюционисты хлынули в университеты, стали создавать исследовательские команды, набирать студентов и получать гранты, основывать профессиональные журналы и другие издания – короче говоря, сделали это и многое другое, с чем мы ассоциируем деятельную зрелую науку (Кейн, 1994). Но, проводя эксперименты исследования, выдвигая теории, они в то же время работали не покладая рук, чтобы устранить из своей науки те культурные аспекты, которые делали эволюцию столь привлекательной для викторианцев.
Этот отход от популярной, массовой культуры не всегда был легким, ибо эти люди – в частности, Добжански и его соратники – разделяли с современниками многие викторианские ценности относительно прогресса и всего прочего. Они высоко ценили труды внука Томаса Генри Гексли, Джулиана Гексли, который был полон решимости сформулировать прогрессивистский секулярный гуманизм, основанный на принципах эволюции. Хотя работа Джулиана «Религия без откровения» была встречена с пониманием и восторгом, она откровенно дистанцировалась от нового профессионального эволюционизма. Обычный компромисс, к которому прибегают в подобных случаях, – это написать две книги: одну профессиональную, а другую популярную, причем из последней изымается вся математика (не великий труд!), добавляется культура, а сама книга снабжается биркой (для читателя), что это популярное издание. В этом отношении палеонтолог Джордж Симпсон был просто мастером: его труд «Темпы и формы эволюции» (1944) был профессиональным; «Значение эволюции» (1949) – популярным, с акцентом на прогресс, демократию и ценности интеллектуальной жизни; а затем все по-новому: труд «Основные признаки эволюции» (1953) опять профессиональный.
И все же, несмотря на все эти труды, временами я чувствую, что наследие (Томаса Генри) Гексли дает о себе знать. Ребенок навсегда прощается с родителем, но иногда в полусвете кажется, будто время остановилось. Взгляд, или жест, или тон вызывает лавину воспоминаний. Нет сомнений в том, что эволюционизм сегодня представляет собой нечто гораздо большее, чем просто профессиональную лабораторную науку. Вспомним, сколь популярны фильмы, подобные «Парку юрского периода», которые свидетельствуют о том, что мы, люди, живущие в конце XX столетия, восхищаемся, пленяемся и пугаемся динозавров не меньше, чем наши прапрапрабабушки и прапрапрадедушки. Вспомним, что наука по-прежнему натыкается на противодействие религии или входит с ней в конфликт, и происходит это во многом благодаря усилиям таких антиэволюционистов, как библейские буквалисты, фундаменталисты или креационисты, усилиям, которые, например, привели к принятию в США законов, требующих преподавания в школах Книги Бытия наравне с теорией эволюции, причем это случилось вскоре после первой публикации «Дарвиновской революции» (Рьюз, 1988).
По-прежнему остается страх, что эволюционизм в глазах многих людей выглядит даже не как профессиональная лабораторная наука, а как нечто еще менее значительное. Каждый, кому пришлось проходить курс биологии в колледже, слишком хорошо знает, что всегда после этого курса следует курс по биохимии: он считается необходимым для поступления в медицинский институт, а потому вытесняет курс по общей эволюции, который считается необязательным. Знаменателен тот факт, что в сегодняшней Америке факультетов молекулярной биологии в десять раз больше, чем факультетов истории эволюции (которую обычно связывают с экологией). И дело не только в малом количестве грантов по этой дисциплине, но и в отсутствии должного уважения к ней: в глазах многих ученых старой закалки эволюция по-прежнему слишком «философична», если употреблять этот термин в научно-популярном смысле «второсортности», и пригодна лишь для неполноценных людей или стариков.
Но мы начали понемногу выходить за рамки нашего повествования, поэтому позвольте мне завершить его ссылкой на последний тревожащий меня фактор. Оставляя в стороне нынешнее время, не кажется ли вам, что я, документально подтверждая неудачную попытку Дарвина превратить эволюционизм, с его опорой на естественный отбор, в первоклассную науку, несколько принизил важность и значение дарвиновской революции и ее достижений? Сам я так не считаю, но, в конечном счете, последнее слово за читателем, ибо он – самый непогрешимый судья. Однако прежде чем вы вынесете свое решение, давайте для затравки сравним Чарльза Дарвина с Николаем Коперником, самым знаменитым и почитаемым натурфилософом (ученым-естественником) всех времен. Этот польский каноник XVI века был далеко не первым теоретиком-гелиоцентристом на земле: эта честь по праву принадлежит Аристарху Самосскому, жившему в III веке до Рождества Христова. Если брать частности, то Коперник допустил множество неточностей, которые затем исправили его преемники – Тихо Браге (начертивший точную карту звездного неба), Иоганн Кеплер (доказавший, что планеты вращаются по эллиптическим орбитам) и Галилео Галилей (изготовивший первый телескоп). И наконец, причинно-следственный механизм, лежащий в основе гелиоцентрической теории, выявил не знаменитый автор труда «О вращении небесных сфер» (De Revolutionibus Orbium Coelestium), а Исаак Ньютон, открывший закон всемирного тяготения. Весь этот процесс занял свыше ста лет (Кун, 1957). Однако мы с полным на то основанием чтим Коперника как величайшего ученого своего времени, создавшего труды, значение которых выходит далеко за рамки сферы его исследований. То же самое относится и к Чарльзу Дарвину, который во многом был подобен Копернику, а благодаря отрытому им механизму естественного отбора стал заодно и Ньютоном – по отношению к самому себе. Мы тоже должны почитать Дарвина как величайшего ученого, создавшего труды, значение которых выходит за рамки непосредственной сферы его исследований, подходя к нему пусть и критически, но с должным уважением. Именно к этому я и призываю всех, кто будет читать мою книгу.