Индийская религия воплощается в танце.
1. Игра в догонялки
Савчук в раздумье остановился у окна студовни12. Снаружи моросил дождь. Знаменитый Страговский монастырь расположен на горе — взнесен высоко над Прагой (Страговский — от слова «стража»). На внутренней стене его, выходящей на лестницу, сбита штукатурка, видны кирпичи. Их — поясняет надпись — уложили еще в XII веке. Вот как стар этот монастырь!
Несколько раз горел он от свечи задремавшего над манускриптом монаха, от смоляных факелов гуситов13, а впоследствии и шведов, бравших монастырь штурмом. Теперь тут одна из самых удивительных достопримечательностей Чехословакии — музей литературных памятников и огромная уникальная библиотека.
Внизу остроконечные крыши Малой Страны14. Под дождем они выглядят из окна студовни словно набегающие на берег валы прибоя.
«Забавные фантазеры обитают под этими крышами, — думал Савчук. — Превыше всего ценя в жизни уют, они ухитрились приручить и одомашнить не только разных зверюшек, но также и нечистую силу. Водяные страдают у них ревматизмами и насморком, привидения, одетые в прозрачную одежду из трепещущих лунных лучей, воруют из озорства белье на чердаках, а в горле у бедняги волшебника вдруг застревает косточка от сливы, и он, до смерти перепуганный, созывает окрестных врачей на консилиум.
Даже в постройке собора святого Вита, гордости Праги, принимал участие, если верить одной из легенд, не кто иной, как черт. Каково? Черт в роли прораба! И надо ему отдать должное: выполнил взятые на себя обязательства — помог архитектору создать купол, который не опирается на стены, а свободно парит над землей. Однако, как водится, архитектор расплатился за это душой. Можно без преувеличения сказать: вложил душу в свою работу!
Кое-что Достоверно в легенде, спору нет. Это — купол. Он действительно выглядит так, будто парит без всякой опоры над Градчанами15 подобно облаку…
Хорошо, а Голем? Любой житель Праги охотно покажет вам дом, где якобы и по сей день обитает Голем, прародитель всех роботов на свете, изготовленный из глины хитроумным механиком и каббалистом в XVI веке — по «спецзаказу» императора Рудольфа.
Дом этот возвышается на берегу Влтавы, по соседству со старым еврейским кладбищем, которое расположено в центре бывшего гетто на крохотной площадке. Худосочные деревца, похожие на водоросли, робко тянутся к солнцу из затененной четырехугольной пропасти. А на дне ее тесно, почти впритык, торчат покосившиеся надгробья — как бурелом. Мертвецы лежат на кладбище в семь накатов.
Так вот, не часто раза два в столетие, в доме рядом с кладбищем в одном из окон появляется серое неподвижное лицо. Это Голем безмолвно напоминает о себе.
А может быть, отчасти завидует славе нынешних, усовершенствованных роботов, магии XX века? Ведь все они — земляки его, родились в Праге, придуманные великим фантазером Карелом Чапеком».
Именно в Праге, набитой всякими волшебными россказнями, предстоит Савчуку разгадать причудливую этнографическую загадку. В ней переплелись легенда и современность, старые суеверия, запреты и живая боль двух юных разлученных сердец…
Подавляя волнение, Савчук сделал два-три шага по тесному читальному залу.
Тотчас несколько пар глаз с молчаливым укором обратились к нему. Бормоча извинения, он отступил на цыпочках к окну.
Кто эти углубившиеся в чтение манускриптов люди? Аспиранты или студенты последних курсов? Прага — город студентов. Знакомя Савчука со столицей Чехословакии, ему объяснили, что перед основанием Пражского университета тут проживало всего около тридцати тысяч человек. Зато уже спустя десять лет население города увеличилось до пятидесяти тысяч, и студенты составили пятую его часть.
Понятно, было это очень давно — в XIV столетии. Но что значит «давно» или «недавно» для историка, и в особенности здесь, посреди узких пражских улиц, где на дверях домов еще можно увидеть эмблемы, заменявшие номера, — изображение оленя, страуса, скрещенных мечей и т. д.?
Большинство жителей Праги проникнуты ощущением истории. Еще в 1945 году Савчук имел случай убедиться в этом.
В прогулках по Праге его сопровождал тогда старичок переводчик пан Франце. Семеня рядом, трещал без умолку, как гостеприимный заботливый кузнечик. Остановясь посреди Карлова моста, он объявил:
— Отсюда кнези католические сбросили нашего Яна Непомука. — И, вздохнув, добавил огорченно: — Ужасные сволочи были эти кнези католические!
А пройдя еще по мосту, пан Франце вдруг развеселился. Он рассказал Савчуку о деревенщине, провинциальных простаках, над которыми пражане потешаются до сих пор. Дело в том, что император Карл распорядился свозить изо всех окрестных сел яйца на строительство моста — на яичном белке замешивали в средние века известь. Крестьяне одной деревни перестарались и пригнали обоз с яйцами, сваренными вкрутую. Спутник Савчука долго смеялся над чудаками XIV века.
Просто удивительно, как в Праге история соседствует с современностью, а будничное переплетается со сказочным.
Порой Савчук жалел, что не побывал здесь в молодости. Быть может, увлекшись готикой, стал бы не этнографом, а историком-медиавистом, специалистом по средневековью. Но тогда он не встретил бы в Таджикистане девочку со сросшимися на переносице бровями, гибкую, пугливую и стремительно-быструю, как ящерица. Имя ее было Нодира, что по-таджикски значит «Редкостная».
Глядя в окно на Прагу, которая то исчезала, то вновь возникала из-за колышущейся водяной завесы, Савчук по контрасту представил себе ослепительно белые, залитые солнцем долины Таджикистана. Осенью там хлопотная хлопковая страда. Под безоблачным небом колхозники, сгибаясь и разгибаясь, медленно продвигаются по полю. Среди них, вероятно, и Нодира, уже не девочка, а девушка неповторимой красоты и очарования. Волосы ее, заплетенные в шестнадцать косичек, раскачиваются над землей, и чуть слышно позвякивают круглые колокольчики на концах кос. О чем говорят ей на ушко эти колокольчики? Смуглое круглое лицо ритмично склоняется над коробочками с ватой, глаз не видно, однако Савчук знает: они печальны…
А ведь несколько лет назад, когда он увидел Нодиру впервые, она смеялась, и до чего же беззаботно! Небольшая головка в тюбетейке была запрокинута, шестнадцать косичек черной тучей стлались по ветру — так быстро убегала она от догонявшего ее мальчишки. Тот что-то азартно выкрикивал и уже протягивал нетерпеливую руку, чтобы схватить девочку за косы. Но каждый раз она изгибалась и со смехом ускользала от преследователя.
Что же выкрикивал мальчишка?
Вслушавшись, Савчук заглянул в маленький словарик, с которым не расставался. «Бутпароста» — значит по-русски «язычница». Вот как! Язычница? Но почему же язычница?
Этнограф в недоумении привстал с камня.
Иногда дети бывают безотчетно жестоки в своих играх, это известно. Стало быть, слово «язычница» брошено как оскорбление?
В раскаленном полдневном воздухе, среди взрывов беспечного ребячьего хохота искрой мелькнула этнографическая загадка.
Произошло все это семь лет назад — осенью 1946 года. Савчука, тогда доцента, пригласили прочесть цикл лекций в Сталинабадском университете. Вскоре отряд студентов был направлен в близлежащий колхоз помочь в уборке хлопка, и Савчук отправился вместе с ними.
Однажды в жаркий полдень студенты расположились на отдых неподалеку от сельской школы. Была большая перемена. В тени огромной шелковицы школьники с увлечением играли в догонялки на плотно утрамбованной спортивной площадке.
Коренастому мальчику лет одиннадцати — он водил — решительно не везло, и он сердился. Особенно раздражала его бойкая девчушка лет девяти-десяти. Она носилась вокруг него, подразнивая, увертываясь, то и дело нагибаясь и распрямляясь, ловко проскальзывая под занесенной рукой, неуловимая, как тайна. Да, живой образ тайны!
Савчука поразила непринужденная грация ее движений. Убегая от мальчишки, она словно бы танцевала. Лицо ее в разных ракурсах проносилось перед Савчуком — оживленное, раскрасневшееся, с полуоткрытым смеющимся ртом. И чем громче она смеялась, тем больше сердился ее неуклюжий, запыхавшийся преследователь. Тогда-то в пылу погони он и выкрикнул: «Язычница!»
2. Монстры
…За спиной Савчука раздался осторожный шепот:
— Прошу извинения, пан профессор…
Он обернулся. Сзади подошел к нему хранитель рукописей — весь предупредительность и внимание.
— Немного еще надо подождать, — прошептал он. — Но совсем немного. Хвилин16, я думаю, двадцать небо17 двадцать пять.
Поклонившись, хранитель пропустил Савчука перед собой и с осторожностью прикрыл за ним дверь.
— Чтобы не мешать читателям, — пояснил он уже громче.
— Задерживается ваш переводчик?
— Только что телефоновал: уже выезжает из университета. Просит покорно извинить! Вы погуляйте пока по музею… Хотя вы же осматривали его в сорок пятом!
— Вспомнили меня? У вас превосходная память на лица.
— Не превосходная, нет. Просто работаю здесь двадцать с лишним лет, а вы есть первый посетитель, который второй раз спрашивает манускрипт на пальмовых листах.
— Как-то прошлый раз не вчитался, — сказал Савчук. — Не вдумался в его сокровенный смысл. Признаться, глаза разбежались тогда. Слишком много интересного у вас в музее.
— О да, — с гордостью подтвердил хранитель. — У нас много интересного в музее… Но так, пан профессор, еще крапля18 терпения! — И с этими словами он удалился.
Заметил ли он, как волнуется Савчук, ожидая выполнения своего заказа? Наверное. Но сделал вид, что не заметил, — проявил присущий ему такт.
Почему-то принято считать, что ученые по природе своей сухари, которым чужды эмоции, связанные с их профессией. Чушь! Наука насквозь эмоциональна. Обыватель не знает этого только потому, что мало интересуется наукой.
За примером недалеко ходить.
На редкость эмоционально все, что связано с тайной Нодиры, с разгадкой этой тайны, которая, что вполне вероятно, сохраняется много лет в рукописи на пальмовый листах. О! Знал бы предупредительный хранитель, какое разочарование постигнет двух влюбленных, разлученных друг с другом, если поиск, предпринятый Савчуком в Праге, не увенчается успехом!
Этнограф сердито взглянул на часы. Терпение, терпение! В конце концов, ждал дольше — целых семь лет!
Чтобы скоротать время, он не торопясь направился вдоль амфилады залов. Что из того, что уже бывал в музее? Разве здесь пересмотришь всё за один раз?
Он свернул из студовни налево, в монастырскую кунсткамеру.
В ней на протяжении веков заботливо собирали диковинки со всего света. Простодуйных монахов поражала фантазия господа бога, который между делом, вроде бы и ни к чему, смастерил таких монстров, как, например, крокодил, меч-рыба, осьминог или гигантская галапагосская черепаха. А чего стоит нетопырь! Это же модель черта, не тем он будь помянут, да, да, черта, повисшего вниз головой на турнике!
Осьминогами и нетопырями бог, надо думать, занялся не иначе как будучи в дурном расположении духа или в тот момент просто не был в ударе, потому что ничего хорошего у него, как видите, не получилось.
Остановившись перед чучелами, выставленными под стеклом, Савчук подумал, что в мире существуют не только монстры-животные, но и монстры-обычаи, запреты, чудовищные окаменелости, которые преграждают людям дорогу к счастью. Кому, как не этнографам, знать это! И долг их убрать окаменелости с дороги людей.
Прогуливаясь по Праге, Савчук встретил у монастыря святой Лоретты процессию монашек. Держась на расстоянии вытянутой руки друг от друга, они коротенькими робкими шажками пересекали улицу. Лица у всех, кроме пожилой монахини-поводыря, были занавешены покрывалами. Запрещалось даже беглый взгляд кинуть на окружающий греховный мир, чтобы не поддаться и в мыслях искушению.
Конечно, возникала ассоциация — и не с женщинами Востока в парандже, а со слепыми в знаменитой картине Брейгеля. Так же гуськом бредут они по крутому берегу реки — прямехонько в воду. Но ведь то были бедные обездоленные слепые. А пражские монахини не были слепыми. Они сами запрещали себе видеть.
То же происходит сейчас и с родичами Нодиры. Подобно обрекшим себя на добровольную слепоту монашкам святой Лоретты, они с тупым, безжалостным упорством противодействуют счастью бедной девушки. Воздвигли перед нею непробиваемую стену — запрет-табу, смысл которого уже давным-давно утерян ими.
3. «Железки слов случайно обнаруживая…»
Выходя из комнаты, где выставлены были чучела, Савчук столкнулся в дверях с каким-то суетливым посетителем музея.
— Проминьте! — сказали одновременно оба и улыбнулись, уступая друг другу дорогу.
Чехи — один из самых вежливых народов на свете. «Даже в такой тесноте и толкотне», — подумал Савчук.
По-чешски он знал всего несколько обиходных трамвайно-ресторанных слов, но «проминьте» — «извините» и «дякую вам» — «спасибо» выучил прежде всех остальных.
Здесь, в музее, чужая речь, как стена, отгородила чехов-посетителей от Савчука. И все же изредка в этой стене появлялись щели, трещины, небольшие просветы. Возникали даже целые фразы, которые Савчук понимал, вернее, интуитивно улавливал их смысл по блеснувшему нежданно знакомому слову в сочетании с интонацией.
Чудилось: стоит ему очень захотеть, сделать небольшое умственное усилие — и рухнет стена непонимания между ним и этими людьми, спешащими вдоль стендов и витрин, взволнованно восклицающими, смеющимися, оживленно щебечущими, растягивающими долгие чешские гласные, почти поющими.
Такое же ощущение возникло у Савчука семь лет назад в Таджикистане на школьной площадке под шелковицей. Услышав хлестнувшее его по нервам слово «язычница», он поспешил подозвать девочку в тюбетейке и запыхавшегося, так и не догнавшего ее мальчишку. Нет, действовал, конечно, не в лоб, не стал расспрашивать насчет «язычницы» — был опытным этнографом, побоялся спугнуть. По своему обыкновению, он начал издалека. Вытащил из кармана словарик и начал перелистывать его перед столпившимися вокруг любопытными школьниками.
— Это кто, как называется? — спрашивал он, показывая на изображение мальчика.
— Бача, — охотно, хором, отвечали они.
— А это кто?..
И снова дружный веселый ответ.
Нодира (тогда еще он не знал, что ее зовут Нодира) послушно стояла рядом с Савчуком, но безмолвно. Глаз девочки он не видел: держала их скромно потупленными. Савчук видел только прямой пробор в иссиня-черных волосах. А мальчишка-приставала держался в стороне, насупившись, враждебно поблескивая глазенками, недовольный тем, что ему не дали доиграть в догонялки.
Чтобы расположить к себе ребятишек, Савчук пошутил:
— Примите меня в игру, буду с вами играть! — И, согнувшись, усиленно заработал локтями, показывая, как он будет догонять Нодиру.
Дети заулыбались. Такой большой, толстый — и хочет догнать маленькую, неуловимую! Нодира быстро вскинула на Савчука глаза и засмеялась.
Ободренный, он приготовился продолжать расспросы. Но тут на площадку вышел таджик средних лет, угрюмого вида, в халате. Он что-то коротко сказал присмиревшей девочке, потом, не глядя на Савчука, бросил:
— Матерь зовет домой ее.
Этнограф встал с камня, не понимая, почему таджик неприветлив с ним.
— Я приезжий, ученый из Москвы, — пояснил он, приветливо улыбаясь. — Собираю для науки разные редкие слова. Только что услышал странное слово — «язычница». Так при мне назвали эту милую девчушку. Ваша дочь, наверное?
Таджик кивнул, но насупился еще больше.
— Матерь зовет ее, — повторил он отрывисто и, взяв девочку за руку, увел за собой.
Все же она улучила момент, склонив набок голову, посмотрела украдкой на обескураженного этнографа.
Школьники, словно вспугнутые воробьи, брызнули в разные стороны, чтобы возобновить прерванную игру.
Шагая со студентами на хлопковую плантацию, Савчук долго еще слышал за спиной визгливый голос мальчишки, который за неимением Нодиры гонялся теперь за ее подружками…
Так вот оно что! Слово «язычница», оказывается, не было отнюдь тем «сезамом» (правильнее — «зем-земом»), перед которым раскрываются настежь заколдованные двери. Наоборот! Стоило неосторожно произнести «будпароста», как двери тотчас же захлопнулись с печальным скрипом. Захлопнулись… Почему?
Но не будем отчаиваться! Что бы там ни было, первое знакомство с отцом Нодиры состоялось.
А еще через несколько дней Савчуку посчастливилось познакомиться с другими представителями ее рода.
Помог случай.
До возвращения в Москву оставалось меньше недели. Однажды вечером Савчук брел по тенистой улице в Душанбе, опустив голову, задумавшись. Покоя не давала ему тайна слова.
Мальчишка назвал Нодиру язычницей. Язычница… Таджики исламинизированы много веков назад — после арабского нашествия. Если предки Нодиры были не мусульмане, а язычники, то, надо думать, пришли сравнительно недавно из какой-то сопредельной с Таджикистаном страны. Какой же? Афганистан был мусульманским. Стало быть, остается Индия? Неужели Индия?
Допустим. Когда же произошло это переселение? Хотя родичи Нодиры успели уже основательно ассимилироваться с таджиками — аборигенами страны, но память о том, что они были когда-то язычниками, еще не успела изгладиться. Свидетельство — случай на школьной спортивной площадке.
Вместе с тем они и не цыгане, Савчук справлялся об этом. Цыгане в Таджикистане есть кочевые и оседлые. Все они мусульмане. По одной из гипотез, были цыгане у себя в Индии якобы служителями храма, усвоили там приемы «колдовского» искусства, почему-то были изгнаны и двинулись сначала на запад, миновали Египет (не случайно называли их фараоновым племенем), прошли Северную Африку, далее, переправившись в Испанию, повернули на восток и распространились по Европе, а также по Азии. Одежда цыганок — одежда женщин Раджпутаны.
Но это очень-очень давняя миграция19. Родичи Нодиры мигрировали, по-видимому, с юга в пределах примерно двух-трех веков. Это была, так сказать, вторая волна.
Значит, преодолены Гималаи, высочайшая горная система на земле?.. На минуту Савчук усомнился в своей догадке. Потом поспешил успокоить себя. Ведь существуют же караванные тропы, хоженые-перехоженые. Хотя, конечно, преодолеть Гималаи — дело далеко не легкое. На это потребовалось, наверное, несколько лет, не меньше…
Погруженный в размышления, Савчук вдруг столкнулся с каким-то человеком, стоявшим посреди тротуара. Поднял глаза. Перед ним был отец Нодиры!
Тут же стояли на тротуаре еще несколько таджиков в праздничных халатах. Они взволнованно переговаривались о чем-то и, задрав головы, с усиленным вниманием рассматривали номера на домах.
— Улица Ленина? — обратился один из таджиков к Савчуку.
— Да, это улица Ленина.
Спрашивавший обескураженно хлопнул себя по полам халата.
— А что случилось? — вежливо спросил Савчук. — Не могу ли я помочь?
Выяснилось, что люди приехали в Душанбе по запутанному тяжебному делу, прием у следователя завтра, а им негде ночевать — дом приезжих переполнен, с бульвара же настойчиво прогоняет милиционер. Правда, председатель колхоза перед отъездом дал адрес одного своего городского родственника, который проживает на улице Ленина. Можно было бы остановиться у него, но бестолковый Ныяз умудрился потерять драгоценную бумажку с адресом. (Отец Нодиры виновато потупился при этих словах — он-то, оказывается, и был этим бестолковым Ныязом.)
— О! Беде легко помочь! — воскликнул Савчук. — Милости просим ко мне! Живу в номере один. Номер очень просторный. Поместимся! А если возникнут возражения со стороны администрации, берусь их уладить. Ну, как? Гостиница рядом!
Приезжие с сомнением переглянулись. Незнакомый человек! Русский! Но с другой стороны, услуга предложена от всей души, да и положение создалось безвыходное, не ночевать же в самом деле на улице. Поколебавшись немного, они согласились.
И Савчук повел их к себе.
Тяжебное дело было запутанным, кляузным. Колхозники пробыли в Душанбе трое суток, и все это время Савчук принимал в своих квартирантах живейшее участие. Когда был свободен от лекций в университете, то сопровождал их в юридическую консультацию, а также к следователю, уговаривал его не тянуть с разрешением вопроса, упирая на горячую хлопковую страду, — в общем, всячески старался быть полезным. По вечерам охотно показывал столицу Таджикистана, в которой гости его, как ни странно, были впервые, хотя кишлак их, по названию Унджи, располагался поблизости. Вместе побывали они в кино, в цирке, походили и по магазинам, выполняя разнообразные поручения домочадцев и односельчан. Этнограф терпеть не мог таскаться по магазинам, для него это было чем-то вроде наказания. Наконец, скромно отклоняя изъявления благодарности, он усадил своих постояльцев в автобус и пожелал им счастливого пути.
Через два дня Ныяз приволок в подарок ему несколько благоуханных дынь, а главное, пригласил посетить колхоз. Вот как! Видно, односельчане Нодиры сохраняли благодарность за оказанную им услугу.
Понятно, Савчук не замедлил воспользоваться приглашением.
Кишлак был как кишлак. И дом Ныяза ничем не отличался от других таджикских домов.
Среди ребятишек, теснившихся на улице, Савчук не увидел того крикуна-приставалу, который преследовал Нодиру на школьном дворе.
Этнограф спросил о нем у Ныяза.
— А, Фатих!20 — сказал он. — Фатих живет не здесь, а в соседнем кишлаке. Он не из нашего рода…
Тогда Савчук пропустил мимо ушей интонацию, с какой это было сказано. Но впоследствии он немало поломал голову над фразой: «Не из нашего рода»…
В честь почетного гостя был устроен пир. Все осенние дары преизбыточно щедрой флоры, отчасти и фауны Таджикистана выставлены были на стол.
Как водится, и соседи по мере сил участвовали в этой церемонии своими приношениями. Кто приволок курицу, кто арбуз, кто дыню.
Впрочем, соседи также были родичами Ныяза. Насколько уловил Савчук, все в этом кишлаке были связаны родственными узами между собой. В колхозе имени Октябрьской революции жили богато. Досталось это богатство, однако, нелегко — не только трудовым потом, пролитым на хлопковых плантациях, но и кровью, пролитой на полях сражений. До сих пор оплакивали в кишлаке мужчин, не вернувшихся домой после Победы, а дядя Нодиры Абдалло, сидя рядом с Савчуком за праздничным столом, гордо расправлял грудь, на которой бряцали два ордена Славы и пять или шесть медалей. Ко всеобщему удовольствию, выяснилось, что он и гость из Москвы, в конце Великой Отечественной войны, вместе освободили от гитлеровцев столицу Чехословакии Прагу.
Наученный горьким опытом, Савчук не упоминал больше запретное слово «будпароста», да и во всем прочем остерегался проявлять любопытство.
И все-таки помимо своей воли этнограф не мог не делать замет в уме. Иначе не был бы этнографом, не правда ли?
Слух его был настроен за столом на все то же слово — «будпароста». Оно не произносилось. Так, впрочем, и должно было быть.
«Я собиратель редкостных слов», — отрекомендовался Савчук отцу Нодиры на школьной площадке. Но это было не точно, он не лингвист. Его наука — этнография — изучает образ жизни народа, историю его происхождения, его обычаев и т. д. Редкостные слова служат для этнографа лишь подсобным материалом. Увы, нельзя в данном случае выложить какой-нибудь мозаичный узор из слов. Известно лишь одно-единственное слово. Для «узора» явно недостаточно.
Антропологический тип гостеприимных жителей Унджи, бесспорно, не монголоидный. Удлиненный овал лица (за редким исключением), скулы умеренные, лицевой угол прямой, разрез глаз отнюдь не раскосый. А ведь индийцы, так же как и таджики, принадлежат к европеидной расе.
Итак, каких-либо антропологических особенностей у родичей Нодиры нет. Зато есть некоторые этнографические особенности, которые становятся видны лишь при ближайшем рассмотрении.
Это касается прежде всего положения женщин в кишлаке Унджи. Они не прячутся за занавеской, мелькая, как бесшумные тени, в недрах дома21. Не только готовят и подают к столу пищу, но и разделяют ее одновременно с мужчинами. Более того, за пиршественным столом женщины сидят на почетном месте и занимают гостя разговором.
В глаза бросалась гордая, величественная осанка женщин из рода Нодиры. Плавные движения, неторопливая походка, строго рассчитанные жесты исполнены подчеркнутого, Савчук сказал бы даже, несколько театрального изящества. Присуще это не только взрослым женщинам, но и девочкам.
Этнограф залюбовался Нодирой, когда та, потупив глаза и двигаясь мелкими шажками, поднесла ему на вытянутых руках блюдо с ароматным пловом.
Из разговора за столом он узнал, что женщины занимаются здесь не только уборкой хлопка и домашним хозяйством, но имеют также свою особую профессию, которая сделала их известными за пределами родного кишлака. Они лекарки. Из поколения в поколение передаются (заметьте: лишь по женской линии!) некие действенные методы народной медицины. В ходу разнообразные лекарственные настои из трав и листьев, также абрикосы, приготовленные в разных видах. Надо полагать, применяются дополнительно и заклинания, с помощью которых желают усилить воздействие лекарств на организм больного. Значит, не только лекарки, но и знахарки?
Именно это обстоятельство, видимо, помешало врачам из Душанбе изучить опыт женщин из рода Нодиры.
Абдалло, с достоинством поглаживая бороду, пояснил Савчуку, что в Душанбе даже собирались послать в кишлак бригаду врачей, для того чтобы изучить на месте рецепты и действие чудодейственных настоев.
— Почему же это не осуществилось?
Абдалло пожал плечами:
— Один глупый сказал, другой — глупый поверил.
— А что сказал первый глупый?
— Ну что глупый мог сказать? «Слушай, колдуньи они, — сказал. — Незачем нашей советской медицине перенимать опыт у колдуний!» А какие колдуньи, это вы, уважаемый, сами посмотрите на них!
Широким жестом он обвел застолье, кипящее весельем. Навстречу Савчуку сверкали отовсюду искрящиеся смехом черные глаза и ослепительные, приветливые белозубые улыбки. Нет, здесь можно говорить о колдовстве только в одном-единственном смысле — пленительного женского очарования.
И еще о втором примечательном этнографическом своеобразии узнал Савчук в тот вечер. Девушки из рода Нодиры могли выходить замуж лишь за юношей из своего кишлака. Правило это соблюдалось очень строго.
Значит, род — экзогамный, то есть замкнутый?
Что-то почти неуловимое, как полувыветрившийся запах пряных экзотических духов, подсказывало этнографу, что все тут далеко не просто. По мельчайшим признакам угадывалось: под верхним слоем ислама скрывается второй пласт, глубинный, и не исключено, что язычества. Савчук ничуть не удивился бы, что время от времени родичи Нодиры выполняют какие-то ритуалы, смысл которых уже давным-давно утерян ими.
Итак, вопросов к родичам Нодиры — миллион!
Но Савчук не успел ни поставить этих вопросов, ни получить на них ответ. На следующее утро после пиршества его доставили обратно в Душанбе, а еще через день он улетел в Москву.
Перед отъездом Савчук поделился сделанными наблюдениями с одним из провожавших его работников университета, своим собратом по профессии.
Тот не замедлил вылить на него ушат холодной воды.
— Экзогамных групп, изолятов, — сказал он, — довольно много в Таджикистане. Горные долины, закрытые от внешних влияний, сами понимаете, создают известную этнографическую обособленность. Существуют у нас и махаля — кварталы в городах, населенные почти исключительно родственниками.
Что касается положения женщин в семье, то здесь наблюдается интересное явление — родство исключительно по женской линии. Знаете ли вы, что жена до недавнего времени не имела права на наследование семейного имущества? Она сохраняла право лишь на свое приданое. Скажем, приходя в семью, приводила с собой десяток овец и, уходя, столько же уводила. Кстати, хоронят женщин обязательно на кладбище их рода, а не на кладбище мужа.
Встречаются в Таджикистане и женщины-врачеватели, женщины-знахарки. Мне довелось присутствовать при одном обряде. Волшебную траву клали на лопату и держали над костром. А знахарка, выкрикивая заклинания, неутомимо скакала вокруг костра и махала подолом — гнала на больного целебный дым.
Я сам несколько лет назад воспользовался чудодейственной травкой под названием испанд, и с той поры у нас в семье забыли о гриппе. Во время эпидемии кладем пучок этой травки на сковороду, держим над горелкой газовой плиты и окуриваемся дважды в день, утром и вечером. Если придет гость, радушно окуриваем и гостя.
Говорю это к тому, — назидательно закончил он, — чтобы вы поняли: ваш кишлак ни в коей мере не исключение.
Савчук улетел из Душанбе. В Москве нахлынули срочные дела, и за ними он на целых семь лет забыл о женщинах из рода Нодиры.
К стыду своему, так и не вник в этнографическую тайну, которая, как шар перекати-поле, буквально подкатилась ему под ноги. Род Нодиры был таким перекати-полем.
Слабым оправданием могло служить то, что Савчук не занимался непосредственно изучением народов Средней Азии. Перед войной он сделал научное открытие на Таймыре, обнаружив в горах Бырранга два отколовшихся рода из племени авамских нганасан, называвших себя «детьми солнца»22.
Оправдания? Нет, он не заслуживал оправданий. Если бы коллеги узнали, как непростительно небрежен, невнимателен он был, то, конечно, осудили бы его. И поделом! Ведь за год до первого своего посещения кишлака Унджи он стоял в студовне бывшего Страговского монастыря и держал в руках драгоценную рукопись на пальмовых листах. Но не вчитался в нее, не вдумался! А как раз на этих листах, видимо, и содержалась разгадка рода Нодиры. Казнись теперь, разиня!
Зато сегодня он уже не промахнется! Будет предельно внимателен, даже придирчив. Заставит переводчика по нескольку раз читать отдельные фразы из рукописи, в которых, надо надеяться, таится кончик путеводной нити…
4. Rara rarissima — редкость редчайшая
Сердито взглянув на часы — переводчика все еще нет, — Савчук двинулся дальше по сверкающим яркими красками залам музея.
Почему там столько посетителей? А, на овальном столике лежит книга, в которой расписываются знаменитости, оказавшие честь музею своим посещением!
Через чье-то плечо Савчук увидел изящную завитушку росчерка, сделанного князем Меттернихом, — в его время любили замысловато подписываться. Чуть выше завитушки стоит прямое, без затей: «Нельсон», рядом небрежное: «Эмма Гамильтон». Две эти фамилии вызывают обостренный интерес — экскурсанты смакуют скандальную сенсацию полуторастолетней давности.
Им невдомек, что у них под ногами, в подвале бывшего монастыря, хранится нечто во сто крат более примечательное — два больших изогнутых в форме крыла пальмовых листа, на поверхности которых вкратце изложена история одного загадочного странствия.
Но вправе ли Савчук осуждать экскурсантов-ротозеев? Сам был в 1945 году таким ротозеем. Бродил по залам в какой-то растерянности, в сладостном упоении. И ведь в то время не знал еще о существовании рукописи на пальмовых листах. Увидел ее лишь перед самым уходом из музея.
В мае 1945 года Савчук участвовал в освобождении Праги — вступил в нее одним из первых во главе своей роты. Незабываемая весна! Выкрикивая наперебой восторженные приветствия, чехи и чешки, стоя на тротуаре, забрасывали цветами проходивших мимо русских солдат.
Здесь, в центре Европы, весной 1945 года, завершилась военная карьера Савчука. А началась она осенью 1941-го на полях Подмосковья. Тогда молодой доцент университета, кандидат наук, пошел в народное ополчение, как и многие другие советские люди, освоил обращение с винтовкой образца 1893 года и приемы окапывания, сражался под Наро-Фоминском, был тяжело ранен, но после госпиталя вернулся в строй. Затем его, как имеющего высшее образование, командировали на курсы младших командиров. Три месяца — и он лейтенант! А дальше разведки боем, перебежки под огнем, ночные марши, дневки, недолгий отдых во втором эшелоне, снова ранение и госпиталь — в общем, то, о чем бывалые солдаты уважительно говорят: «Всю войну сломал на своем хребте».
«Полководца не получилось из меня, — шутил Савчук, — и все же демобилизуюсь не раньше, чем добьем бесноватого!»
Злата Прага явилась неожиданной дополнительной наградой для историка — за труд войны, за пролитые на ее полях кровь и пот. Удивительный город, чудом сохранивший весь стиль средневековья, неповторимый свой готический четкий профиль, — вот он!
Но только на четвертый день пребывания в столице Чехословакии Савчук нашел время отправиться в Страговский монастырь, о библиотеке которого был много наслышан.
Прежде всего, конечно, кинулся к книгам. Здесь полно было редких книг. Под стеклом витрин пестрела рукописная каббала шестого и седьмого столетий рядом с Библией четырнадцатого, далее учебник по зоологии, наивнейшие иллюстрации которого вызывали ныне улыбку, а рядом с учебником — сборник заклинаний, украшенный виньетками и миниатюрами, написанный швабским готическим шрифтом, вдобавок разноцветным — черным и красным. Тут лежала и распечатанная колода старинных карт, на которых вместо тузов, королей, дам и валетов изображены были цветы и желуди.
Полюбовавшись инкунабулами — первыми образцами книгопечатания, Савчук увидел стенд, где были выставлены отченашки, молитвенники величиной в спичечную коробку или даже в игральную кость. Чуть поодаль лежали кораны такого же размера. (Пережив бурное время религиозных войн, чехи проявляли теперь разумную веротерпимость. Табличка поясняла, что город Вимпера специализировался на изготовлении этих коранов — подобно тому, как другой чешский город стал монополистом по выработке фесок для мусульманских стран.)
Савчук, не задерживаясь, миновал стенды с отченашками. Это уже был прозаический XIX век. Зато долго стоял у полок, уставленных великолепно сохранившимися эльзевирами23. Как соблазнительно выглядели они, эти тома ин октаво, ин кварто, ин фолио24, одетые в очень плотные кожаные переплеты, снабженные металлическими застежками, а иногда даже изящными миниатюрными замочками.
Подержать бы в руках один из красавцев томов! Отстегнуть его застежки! Осторожно перелистать!
С безмолвной мольбой Савчук обернулся к сопровождавшему его сотруднику музея. Тот понял и, улыбаясь, кивнул.
Сняв с полки огромный фолиант, этнограф некоторое время держал его в руках — очень бережно, как святыню, — потом понюхал.
— Запах старой книги! — произнес он. — Вслед за обонянием раздражает мозг — подобно тому, как аромат выдержанного вина распаляет у подлинных ценителей жажду. Вы согласны со мной?
— О да. Очень. Вполне.
— Отчасти имею возможность сравнивать, — продолжал Савчук. — Держал в руках и пергамент, и папирус, и таблички из обожженной глины.
— Вот как! Пан официр — ученый?
Савчук не стал отрицать этого.
— А как, простите, ваша фамилия?
Савчук назвался.
— Савчук! Савчук! — задумчиво повторил сотрудник, припоминая. — До войны я читал в одном вашем журнале исследование о причинах внезапной гибели всех рукописей майя. Оно было подписано фамилией Савчук. Ваше?
— Только не исследование, — возразил Савчук скромно. — Всего лишь небольшой психологический этюд. Культура майя — не моя специальность. Я просто пытался проанализировать личность епископа Диего де Ланды. Как известно, он приказал сжечь на костре ценнейшую библиотеку майя, потому что, по его словам, рукописи «не содержали ничего, кроме суеверий и дьявольской лжи». Однако, надо полагать, предварительно он со всем тщанием изучил эти приговоренные к казни рукописи и всю последующую свою жизнь продолжал изучать обычаи и верования народа, населявшего его епархию — Юкатан. Не было ли это хитроумным маневром ученого-честолюбца? Одним взмахом руки он лишил нас исторических источников и заранее избавился от конкурентов. Ланда и поныне монополист в своей области. Его манускрипт «Сообщение о делах в Юкатане» остается главным основополагающим трудом по культуре майя.
— Очень остроумная догадка. Я вижу, пан профессор — знаток. И все же он, наверное, никогда не держал в руках рукопись на пальмовых листах?
— Листах? Нет.
— Тогда попрошу пана профессора проследовать в студовню.
(В дальнейшем в музее именовали Савчука уже не «пан официр», как раньше, а лишь с утонченной вежливостью, свойственной чехам, — «пан профессор», хотя тогда он не был еще профессором, был только доцентом.)
В студовне, куда предупредительно препроводили его, все располагало к сосредоточенной умственной работе. Потолок был невысокий, сводчатый. Посреди комнаты темнели тяжелые дубовые стены и скамьи. Савчуку очень понравились старомодные вращающиеся пюпитры с несколькими полками. На них сразу (укладывают по многу раскрытых книг или рукописей, развернутых во всю ширину листа. Движение руки, скрип поворачиваемого пюпитра — и нужная книга перед глазами читателя.
А в углу между побеленными стенами вделана была черная чугунная печь. Топилась она почти беспрерывно. Ведь рукописям, доставляемым сюда из хранилища, чрезвычайно вредна сырость.
Стараясь не шуметь, Савчук присел в уголке студовни.
Ему не пришлось долго ждать. Почти сразу появились в дверях сопровождавший ранее Савчука сотрудник музея, а за ним еще двое: очень высокий пожилой чех, любезно улыбающийся (он оказался хранителем рукописей), и другой, коротенький, тоже не молодой и улыбающийся (оказался лингвистом — переводчиком с хинди).
Савчук глянул на них мельком. Внимание его было привлечено предметом, который торжественно, на вытянутых руках, нес перед собой хранитель. Что такое? Издали напоминает два бело-красных винта пропеллера. Когда хранитель приблизился, стало видно, что это не пропеллер, а два больших пальмовых листа. На гладкой белой, очищенной от кожуры поверхности алеют рядки мельчайших знаков-букв. Они выцарапаны чем-то острым, а потом аккуратно заполнены красной тушью.
— Главная достопримечательность музея! — с пафосом объявил хранитель. — Манускрипт на пальмовых листах. О! Rara rarissima!25 — Преисполненный гордости, он поднял указательный палец. Церемониал знакомства: — Пан профессор Савчук из Москвы!.. Пан доктор Соукуп, наш хранитель манускриптов!.. Пан доктор Водичка, наш лингвист!.. Вам повезло, пан профессор, — любезно улыбаясь, говорит хранитель. — Пан доктор Водичка случайно заехал к нам в музей, а он, несомненно, один из лучших в Чехии специалистов по хинди.
Коротенький пан Водичка делает протестующий жест.
— Он будет рад оказать вам помощь, — продолжает хранитель. — Так прошу всех в мой кабинет!
Стало быть, его, Савчука, угощают напоследок рукописью на пальмовых листах! Очень любезно со стороны администрации! Послушаем же, что это за рукопись, о которой почтительно говорят здесь: Rara rarissima.
Савчук предполагал, что она, эта Rara, будет пахнуть чем-то пряным и вместе с тем прохладным — подобно веерам из сандалового дерева. Нечто вроде сконденсированной тени благоуханных тропических зарослей!
Но рукопись, к его удивлению, не пахла ничем. Наверное, пальмовые листья вымачивали для сохранности в каких-то химических растворах. От этого рукопись утратила в известной степени свою индивидуальность.
Усевшись в крохотном кабинете хранителя, приступили к чтению рукописи и переводу ее — двойному: с хинди на чешский, с чешского на русский.
Нужно отметить: Савчука сразу же сбило с толку, что рукопись на двух пальмовых листах не представляет собой «двухтомника», как можно было бы ожидать. На одном листе записаны были рецепты различных мазей, порошков, притираний, предохраняющих от лихорадки, от желудочных спазм, от сглаза, а также якобы способствующих сохранению вечной молодости. На другом листе вкратце излагалась история долгого странствия, нечто вроде индийской «Одиссеи». Общего ничего, казалось, между ними нет.
Вскользь упоминалось и о каком-то сокровище храма, похищенном или спасенном от похищения, — этого нельзя было понять. Беглецы унесли его с собой и старательно сберегали в пути.
Что за сокровище? Статуэтка ли бога (богини) — индуистский пантеон насчитывает десятки богов разного ранга, — усыпанная ли алмазами диадема, золотой ли светильник, иная ли реликвия, предмет культового ритуала? Тут приходилось только гадать.
Спасение (или похищение) сокровища произошло в предгорьях гор (Гималаев?) при драматических обстоятельствах. Было в рукописи что-то о злых врагах, подступивших к стенам храма и угрожавших ему разграблением. Описывалась грозовая ночь, во время которой совершено было бегство. «На север в горы, — сказано в манускрипте, — ибо с юга подступили безжалостные и неукротимые завоеватели, осквернители святынь».
Отправная точка странствия была таким образом известна — предгорья (Гималаев?). Однако конечная точка его осталась неизвестной.
— Сказочный сюжет? — недоумевая, спросил Савчук.
— О нет! Видимо, это не сказка. Подробности слишком реальны.
Лингвист-хиндовед полагал, что под «безжалостными и неукротимыми завоевателями, осквернителями святынь» подразумеваются полчища Аурангзеба, одного из Великих Моголов, фанатичного мусульманина, который подверг разграблению и разрушению множество индуистских храмов в Индии. В этом случае события, описанные в манускрипте, относились к концу XVII или к началу XVIII века.
Хранитель рукописей не разделял точки зрения своего ученого собрата.
— В рассматриваемом манускрипте, — сказал он, — упоминается река, окрасившаяся в красный цвет, несущая на своей спине тысячи трупов. Это, как известно, образ, которым пользовались, описывая кровавое подавление восстания сипаев в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом и восьмом годах. Тогда события придвигаются к нам на два столетия.
— Иначе говоря, вы считаете, что загадочное бегство произошло во время восстания сипаев? — спросил заинтересованный Савчук, — А что дал химический и физический анализ рукописи? Каково мнение специалистов на этот счет?
— О, тут они единодушны, — сказал пан Соукуп. — По их заключению, манускрипт написан не позже как в шестидесятые годы прошлого столетия.
— Вот как! Стало быть, пан Соукуп прав?
— Однако события, описанные в манускрипте, — поспешил возразить пан Водичка, — могли произойти и раньше! Не сомневаюсь в том, что манускрипт, лежащий перед нами, переписан с другого, более древнего манускрипта. Об этом свидетельствуют ошибки, стилистические и орфографические.
— Но каким ветром занесло в музеи эти листья?
— Их купил на рынке в Мадрасе богатый чех-коллекционер. Произошло это в тысяча девятьсот тридцать втором году. Вскоре он преподнес манускрипт в дар музею.
Савчук нагнулся над загадочной рукописью, вглядываясь в диковинные красные буковки, убегающие рядками друг за другом по листьям.
— Вот ведь и застежек нет, и замочков разных хитроумных, — пошутил этнограф, — а книга не раскрывается! Упрямится, дразнится, словно бы потешается над нами!
Пан Соукуп и пан Водичка вежливо улыбнулись.
Так, на шутке, закончилось изучение, нет, беглый — чересчур беглый — осмотр рукописи на пальмовых листах.
Впоследствии Савчук много раз ругал себя за то, что при первом прочтении не проявил должного внимания. Торопился — слишком многое надо было еще осмотреть в Праге. А пан Водичка, чуткий человек, угадывал это. Переводил впопыхах, стараясь дать лишь общее представление о сути текста, делал пропуски, в общем, читал «по диагонали». И сокровенный смысл рукописи ускользнул тогда от Савчука. Ускользнул целиком по его вине.
К рукописи на пальмовых листах он отнесся всего лишь как к очередному раритету, достойно завершающему вереницу увиденного им в музее. Проявил себя, увы, экскурсантом, но не ученым.
Правда, весной 1945 года он ничего не знал еще о жителях кишлака Унджи, загадочных родичах Нодиры-Редкостной. Встретился с ними лишь осенью в 1946-м, а по-настоящему, всерьез, как подобает ученому, заинтересовался их судьбой еще через семь лет, уже в 1953-м.
Но тут, конечно, имели значение и эмоции, не связанные с наукой, — внезапно вспыхнувшая любовь, увы, слишком поздняя любовь к девушке, которая двигается словно бы танцуя, которая вся как быстрое пламя, как воплощение неразгаданной тайны…
Словно бы вдруг возникло нечто вроде озарения. Мгновенно перед умственным взором Савчука осветился и стал виден во всех подробностях путь беглецов, невообразимо трудный, долгий, напрямик с юга на север, через три высоких горных хребта!
Начальная отправная точка его — индуистский храм в предгорьях Гималаев, конечная — кишлак в одной из долин Таджикистана…
5. Полусны-полуявь
Теперь, спустя семь лет, предстоит вторичное, более придирчивое прочтение рукописи на пальмовых листах. Для этого Савчук и прилетел в Прагу.
Приветливые пан доктор Соукуп и пан доктор Водичка по-прежнему к его услугам. Заранее извещены телеграммами о прибытии пана доктора Савчука (ныне и он доктор). Но непредвиденные дела задержали пана Водичку в университете. По телефону с тысячью извинений, он обещал приехать не позже чем через полчаса. Но как долго, нескончаемо долго тянутся для Савчука эти полчаса…
Приткнувшись в сторонке подле стенда, чтобы не мешать экскурсантам, он загляделся на один из витражей. Красные, зеленые, голубые стекла образовали в окне причудливый мозаичный рисунок: рыцарь, сняв шлем со страусовыми перьями, преклонил колени перед прекрасной дамой. Сюжет весьма распространенный в средневековье.
Но через это высокое разноцветное окно Савчуку по-прежнему видится не готический строгий силуэт Праги, а покрытая яркими тюльпанами долина в предгорьях.
В 1953 году этнограф побывал еще раз в Таджикистане — на этот раз весной.
Незадолго перед тем он с блеском защитил докторскую диссертацию. Однако она обошлась ему недешево. Готовясь к защите, Савчук надорвался — устал прямо-таки безмерно. Чувствовал себя семидесятилетним стариком, хотя ему было всего тридцать девять.
Друзья заставили его показаться врачам. С глубокомысленным видом, насупясь, те поставили диагноз: истощение нервной системы. Отдых, отдых! Немедленно же изменить обстановку, переключиться, отвлечься!
От санатория Савчук отказался: «Никогда не бывал в этих ваших санаториях и надеюсь не бывать еще лет тридцать!.. Прогулка на теплоходе по Каме, по Волге? Ну, это для малокровных, я не малокровный».
Он, может быть, долго бы еще капризничал, впервые в жизни ощутив себя на положении больного, если бы не подоспело очень кстати — письмо из Душанбе. Ректор университета обращался к «многоуважаемому Владимиру Осиповичу» с просьбой «найти время для того, чтобы прочесть цикл лекций — буде возможно, этой весной».
Душанбе! Гм! Дело другое. Тем более весной. В Таджикистане все, наверное, цветет и благоухает. И там, кстати, ждет его разгадка слова «будпароста».
Короче, он согласился.
Но, видимо, санаторий был бы все-таки полезнее. Прилетев в Душанбе и разместившись в заказанном для него номере гостиницы, Савчук, к своему огорчению, совсем расклеился. Что за удивительное, непривычное состояние? Хандра. Слабость. В голове какой-то сумбур. Мысли бегут словно бы спотыкаясь, наталкиваясь друг на друга. Раздражительная слабость и в то же время безотчетная странная тревога. Клонит в сон, но не спится. В общем, чушь, черт знает что!
Понятно, лекции в университете пришлось отложить. Прибежали милые сотрудницы университета, притащили цветы, уставили букетами весь номер.
Врач-таджичка назначила Савчуку кучу витаминов и предписала ему постельный режим.
— Не вылежу, доктор, ей-богу, не вылежу! — запротестовал Савчук. — Перед началом лекций собирался навестить своих приятелей в колхозе. Писал им из Москвы, что приеду.
— Что это за колхоз?
— Имени Октябрьской революции, кишлак Унджи.
— А, знаю! Мой родной кишлак располагается неподалеку. Но мы почти не общаемся с ними. Жители Унджи живут очень замкнуто. Браки, например, заключаются у них только между односельчанами.
— Почему?
— А вот этого я не знаю. Вообще ходят странные слухи о них. Мать моей матери… — Доктор поправилась: — Моя бабка рассказывала мне, будто бы они сберегают какое-то сокровище, языческого идола, что ли, не то похищенного, не то спасенного ими. В общем, как говорится, вокруг них роятся легенды.
Савчук вяло улыбнулся — уже устал от разговора Сокровища… Кто только не рассказывал ему о богатейших кладах Таджикистана, о золотой женщине (богине плодородия?), спрятанной между скал, об идоле (Бурхи, повелитель дождя?) с раскрытой пастью, усеянной вместо зубов алмазами. Некоторые сокровища, объясняли Савчуку, лежали в земле еще со времен поздних кочевников Но он-то, Савчук, был не кладоискателем, он шел по следу одного-единственного ударившего его по нервам слова — «будпароста».
Когда доктор ушла, этнограф впал в тяжелую дремоту.
Находился в этом состоянии и все последующие дни, неохотно принимал назначенные ему лекарства, краем уха выслушивал советы врача, вяло благодарил за выражения сочувствия и пожелания выздоровления, с коими являлись к нему представители университета. Мыслями же был вне Душанбе.
Волны полузабытья уносили его дальше и дальше от этого роскошного номера-апартамента, уставленного цветами, как будуар. Закрыв глаза, он умственным взором наблюдал великое переселение народов. Вздымая клубы пыли, слитной массой надвигались на него кочевые орды и, обтекая, исчезали за спиной. В ушах немолчно звучал плач детей, которые покачивались в корзинах, переброшенных через спины верблюдов. Плач этот заглушался воплями и диким визгом всадников, которые настойчиво расталкивали стада жалобно блеявших овец, мешавших их передвижению. Звякали стремена, скрипели колеса повозок. Савчуку даже казалось по временам, что он обоняет запахи выдубленной кожи, людского и конского пота, а также пыли, поднимаемой множеством копыт.
Кочевые народы, гоня перед собой табуны лошадей и стада овец, шли и шли с востока на запад по бескрайней степи. Некоторые растворялись среди других народов, обрастая новыми обычаями и верованиями, иные упрямо сохраняли свою самобытность и свой язык. Так, на новых тучных пастбищах осели мадьяры, которых Маркс назвал «народом, заблудившимся в Европе».
А бурлящий вулкан где-то на востоке Азии продолжал толчками выбрасывать на поверхность потоки человеческой лавы. Из-под земли. Из преисподней… Раскосые всадники на косматых лошадях по представлениям средневековых географов могли явиться только из преисподней.
Однако одно из первых великих переселений произошло на несколько тысячелетий раньше — и не с востока на запад, а с запада на восток. В поисках новых охотничьих угодий с места стронулись аборигены Сибири, палеазиаты-монголоиды. Прошли вереницей по перешейку, соединявшему два материка (пролива в этом месте еще не было), и постепенно расселились по Америке, став предками индейцев.
Но, неотрывно следя за проходящими мимо толпами, разноязычными, поющими, громко вопящими, Савчук слышит одновременно и тихий голос пана Водички. Лингвист размеренно читает над ухом его куски из рукописи на пальмовых листах.
Таинственные язычники-беглецы, несколько десятков мужчин и женщин, да, вероятно, числом не более сотни, бредут вереницей по узким горным тропам над пропастями, упрямо берут перевал за перевалом, то исчезают в ущельях, то вновь появляются на вершинах, обдуваемые злым ветром. Камни и песок осыпаются из-под ног. Какая крутизна! Савчуку страшно за беглецов, голова его начинает кружиться…
И вместе с тем действительность постоянно вторгалась в эти бредовые видения. Из-за стены доносилась перебранка соседей, а с улицы гудки машин и крикливые голоса продавцов мороженого…
За дверью вдруг послышался разговор на высоких нотах, кто-то кого-то не пускал в номер, потом дверь рывком распахнулась и на пороге появился Ныяз, отец Надиры. Этнограф сразу узнал его, хотя со времени первой их встречи прошло несколько лет. За ним стоял кавалер двух орденов Славы толстый дядя Абдалло.
— Ну, здравствуй! — сказал Ныяз. — Женщина в коридоре не хотела пускать к тебе. Сказала: нельзя! Почему нельзя? Я думаю, друзьям можно, да?
Он присел на край кровати. Дядя Абдалло, благодушно улыбаясь, устроился на стуле рядом.
Но вслед за непрошеными гостями, трепеща от негодования, в номер ворвалась коридорная.
— Нельзя, нельзя! — кричала она. — Доктор сказала: нельзя! Доктору пожалуюсь на тебя!
— Хоть самому главному доктору, — невозмутимо ответил Ныяз, не удостоив ее взглядом. — Бери ручку, бумагу, садись, пиши жалобу на меня, заверю подпись твою!
И он вынул из кармана внушительных размеров печать — видимо, своего колхоза. Коридорная удивилась и замолчала. Ныяз мигнул дяде Абдалло. Тот, не мешкая, завернул рукава халата, нагнулся над Савчуком, подсунул под него руки и, подняв вместе с одеялом, подушкой и простыней, сделал несколько шагов к двери.
— Что делаешь, безумный! — завопила коридорная, преграждая ему дорогу. — Людей из гостиницы крадешь? Одеяло, простынь положи! Казенные! Положи обратно, говорю тебе! Не положишь, директора позову!
Она метнулась к дверям, но столкнулась на пороге с врачом, которая вошла, помахивая своим чемоданчиком.
— Что здесь происходит? — строго спросила доктор, останавливаясь посреди комнаты и осматриваясь.
Ныяз смутился.
— Вот Володью, друга нашего, хотим в кишлак к себе. Воздух очень хороший у нас. Сушеных абрикосов много. Хорошо поправится.
Казалось бы, самоуправцам, которые среди дня крадут людей из гостиницы, немедленно же дадут грандиозную, заслуженную выволочку — к полному удовлетворению коридорной. Но доктору предложение Ныяза неожиданно понравилось.
— Посмотрим, — сказала она, подсаживаясь к кровати и раскрывая свой чемоданчик. — Смеряю давление больному, прослушаю его пульс… В общем, я не возражаю, товарищи. Воздух и витамины — самое важное для него сейчас. И тишина. А эта улица слишком шумная. Уход будет обеспечен ему?
— О, самый лучший уход!
— Давление приличное. Пульс, правда, частит. А на чем собрались перевозить его? На арбе?
— Зачем, доктор, на арбе! На грузовике. Пригнали сюда грузовик из колхоза. Траву положили в кузов, очень много травы. Как на матраце поедет друг наш Володья.
— Хорошо. Разрешаю. Но с одним условием: буду навещать его раз в неделю, чтобы контролировать лечение.
— Контролируй, контролируй, — пробурчал себе под нос Ныяз, помогая дяде Абдалло завернуть безропотного Савчука в привезенный из колхоза ковер. — Лечить не можешь, так хоть контролируй, пожалуйста!
По счастью, доктор не услышала этой непочтительной воркотни. Услышал ее только Савчук, которому было сейчас все равно.
Дядя Абдалло осторожно спустился по лестнице, держа на руках больного, закутанного в ковер. Следом Ныяз нес коробку с лекарствами, и по тому, с какой гримасой нес, ясно было, что едва отъедет от гостиницы, так сразу же выбросит за борт за ненадобностью. Шествие замыкали врач и коридорная, от изумления потерявшая дар речи.
Савчука устроили в кузове на охапках травы, подле него сел заботливый Ныяз, дядя Абдалло поместился в кабине.
— Осторожнее вези! — предупредил Ныяз водителя. — Понимай, кого везешь! Володью, друга нашего, везешь! А он — бедный больной. Не гони, не тряхни! Ухабы и ямки объезжай!
Грузовик тронулся. Врач и коридорная замахали руками вслед Савчуку…
На траве было и впрямь удобно лежать. Водитель очень старался — вел машину со всей осторожностью. Над собой Савчук видел только небо, ритмично покачивающееся. Было оно ярко-голубое, весеннее, не успевшее еще выцвести от яростного летнего зноя.
Дурманящее благоухание исходило от недавно скошенной травы. Все начало покачиваться вокруг Савчука, поплыло, поплыло, но по-другому, не так, как недавно в гостинице. И мало-помалу его потянуло в сон — уже без снов, значит, в самый глубокий, освежающий и исцеляющий сон…
6. Целебная магия танца
Очнулся Савчук в кишлаке. С лязгом откинули борт грузовика и с негромкими предостерегающими возгласами внесли больного на руках в дом.
Первые дни пребывания у Ныяза Савчук помнит недостаточно отчетливо. Ему почти не давали есть, зато заставляли пить невообразимо горькие настои. Перед ним надоедливо мелькали низенькие (или сгорбленные?) тени, бормоча при этом что-то с интонациями тревоги и озабоченности. Видимо, то были старухи, родственницы хозяина дома, которые приняли на себя обязанности лекарок и сиделок.
А быть может, тени эти были по-прежнему лишь порождением измученного, истощенного усталостью мозга? На этот вопрос Савчук не в силах был ответить с полной убежденностью. Ведь шествие кочевых народов мимо его ложа возобновлялось по временам.
Наконец состоялся консилиум старух. Усевшись на полу, они перебранивались с большой энергией, но шепотом, похожим на шорох ящериц, которые взапуски бегали по стене. Кого напоминали Савчуку эти проворные, гибкие ящерицы?
Спор у ложа его то разгорался, то затихал. Все чаще повторялось имя Нодира. Кто это — Нодира? Он не мог вспомнить, как ни старался.
Наконец консилиум пришел к какому-то решению. В комнате загорелись курильницы, запахло благовониями, потом стали слышны удары бубна, глухие и редкие. Такой, наверное, пульс у великана.
Внезапно посреди комнаты Савчук увидел тоненькую девичью фигурку. Она выросла будто из-под земли и некоторое время стояла неподвижно, выпрямившись, широко раскинув руки, будто собираясь взлететь.
Так прошли две или три томительные минуты.
Пульс великана убыстрялся. Повинуясь ритмичному его аккомпанементу, руки танцовщицы задвигались — чуть заметно. Начиная от кончиков пальцев на руках, оживало с медлительной постепенностью все тело, словно бы просыпаясь. Качнулись плечи, заколебалось туловище, потом дрожь прошла сверху вниз по бедрам, затрепетали колени и послушно зашевелились пальцы маленьких босых ног.
На фоне глухих ударов бубна Савчук стал различать едва слышное монотонное пение. Оно стлалось по комнате подобно клубам дыма. Это пели женщины, сидевшие у постели, раскачиваясь вперед-назад, как бы торопя магию танца и сами невольно поддаваясь этой магии.
К щиколоткам танцовщицы прикреплены были погремушки, по четыре на каждой ноге. Переступая ногами то быстро, то медленно, она рассыпала вокруг чуть слышный мелодичный перезвон, нарастающий или замирающий.
Иногда руки танцовщицы двигались так быстро, что Савчук не мог уследить за ними, как ни старался. Ему чудилось, что у девушки выросла вторая пара рук. А порой возникало впечатление, что танцовщиц перед ним не одна, а множество. Они до этого прятались в нишах в стене и вдруг выбежали все вместе и задвигались в тесной комнате, то кружась в ослепительном вихре, то вновь окаменевая.
Когда же пение и бубен замолкали, то было слышно лишь шарканье по полу босых ног, позвякивание погремушек на ногах и бряцание браслетов на руках. Это околдовывало. Что-то словно бы надвигалось и предвещало. Что? Хорошее или плохое? Наверное, хорошее.
Да, все вместе — танец, пение, вздохи бубна — создавало некий необычный, исподволь околдовывающий эффект. По временам Савчуку казалось: это он сам танцует с девушкой, покорно повторяя ее движения.
Непонятно сместились ощущения: Савчук сознавал, что лежит пластом на тахте, и вместе с тем танцевал — в своем воображении. Мускулы напрягались, расслаблялись, снова напрягались. И это давало неизъяснимое облегчение мозгу. Докучный стук у висков исчез, дыхание сделалось ритмичнее, глубже. Кровь не пробивалась с усилием через преграды, как горная река, а плавно струилась в просторном равнинном русле.
Для исполняемого танца были характерны эти внезапные переходы. Только что танцовщица быстро вращалась на пятках — и вдруг застывала в скульптурной позе, изогнув над головой руки, вопросительно скосив глаза на Савчука. А иногда замирала, положив пальцы одной руки на кисть другой. Несомненно, все жесты ее имели символическое значение. С помощью жестов девушка разговаривала с Савчуком, старалась его в чем-то убедить, (или разубедить?). Но он не мог ее понять.
Вот она стремительным движением опустилась на колени, ввернув ладошки, выкрашенные в красный цвет. Подхватилась внезапно, завертелась на месте, бренча, звеня погремушками и браслетами. Снова замерла, будто кто-то ее окликнул, повернув голову так, что Савчуку стал виден только профиль.
Неутомимыми (но не суетливыми!) были ее руки, загорелые, грациозно округленные. Они взлетали порывисто над головой, простирались вперед, застывали на мгновение или вздрагивали, будто колеблемые ветром.
Однако танцевали не только руки. Танцевали также глаза и губы девушки.
Почти все время сохраняла она сосредоточенное, даже отчужденное выражение на лице — лишь румянец мало-помалу разгорался под смуглой тонкой кожей. Взгляд из-под дугообразных бровей, сросшихся на переносице, был диковатый и вместе с тем очень ласковый. И все чаще на полных губах ее появлялась улыбка — распускалась на лице, как пунцовый цветок. Что-то лукаво поддразнивающее было в этой улыбке, одновременно по-женски чувственной и по-детски шаловливой. Радость жизни вырывалась, пробивалась наружу.
И Савчук наконец понял смысл танца, предназначенного ему и только ему!
«Она верно говорит (да, да, именно говорит!) и как красноречиво, убедительно, — думал он, не отрывая взгляда от танцовщицы, — верно, верно, закопался я в книги свои, чуть не задохся было в их пыли. Едва лишь кончилась война, засел в читальне невылазно, стал превращаться в книжного червя. А жизнь — вот она, вот — мелькает, кружится вихрем передо мной, улыбается, манит куда-то и проносится безвозвратно мимо…
Смена покоя и движения, усилий и отдыха, — продолжал думать Савчук, мало-помалу погружаясь в блаженное оцепенение, — это ведь, по сути, и есть жизнь. Танец учит меня жить. Годы и годы я жил неправильно, жил плохо, однообразно, монотонно. Мне не хватало простых радостей, сильных душевных переживаний, физической разрядки… Нельзя жить только умом! Отныне я стану жить по-другому, гармонической жизнью, не давая засыхать, отмирать душе…»
Вдруг все изменилось: девушка с пунцовым ртом исчезла, словно ее не было здесь, сдуло будто ветром, смолк бубен. Комната опустела.
Неужели все почудилось Савчуку? Неужели юная танцовщица лишь привиделась ему, подобно прорысившим в облаках пыли воинам Чингиз-хана или угрюмо шагавшим безмолвным палеазиатам?
Нет, над полом еще стлался благовонный голубоватый дымок. Значит, было?..
Так или иначе, но именно с этого дня произошел перелом в болезни Савчука — началось медленное его выздоровление.
7. «Вам это приснилось!»
Целебный танец… Понятно, Савчук был осведомлен в ритуальных танцах разных народов. Наблюдал, даже фотографировал пляски шаманов, прочел уйму книг, в которых подробно описывались вертящиеся дервиши, хлысты и прочие секты молящихся трясогузок. Но там однообразными, все убыстрявшимися движениями фанатики доводили себя до религиозного экстаза, до исступления, почти до безумия. Здесь, в кишлаке Унджи, было иначе. Впервые удалось Савчуку увидеть исцеляющий танец, более того, испытать на себе благотворное его воздействие.
Это был как бы торжествующий гимн природе, возвращение к природе, воссоединение с природой.
И снова подумал Савчук о том, что в жизни все подчинено извечному ритму. Вдох следует за выдохом. Волна нагоняет волну. День приходит на смену ночи, а выздоровление на смену болезни. А когда по неразумию своему человек выпадает из этого чередования, превращая ночь в день или вдыхая дым вместо воздуха гор и садов, то тем самым накликает на себя болезни, неудачи, горе.
Тривиальная мысль? Но очень важно до нутра проникнуться этой «тривиальностью». И вместе с пониманием, с просветлением пришло к Савчуку успокоение. А вслед за ним и твердая уверенность в том, что он выздоровеет.
Каждым нервом своим, каждой клеточкой мозга ощущал выздоравливающий, что зловещее тесное ущелье, грозившее ему смертью, уже позади, что он преодолел перевал и благополучно выбрался на простор…
Не раз принимался Савчук расспрашивать своих хозяев о таинственной танцовщице, и всегда безуспешно. Старухи-хлопотуньи, Ныяз, дядюшка Абдалло лишь пожимали плечами, отделывались недоумевающими улыбками либо вежливыми недомолвками.
Но дело не ограничилось танцем. Савчука поили горькими отварами из трав, кормили сушеными абрикосами. Ему ежедневно массировали руки и ноги, подолгу тщательно перебирая палец за пальцем, стараясь улучшить кровообращение, постепенно возвращая с кончиков пальцев в тело жизнь.
Но главным образом Савчук лечился тем, что дышал. Целые дни проводил теперь на айване — просторной открытой террасе. Одним боком своим она нависала над пропастью, другим — над улицей кишлака, где резвились дети и теснились ишаки.
Закутанный в одеяло, Савчук лежал на мягкой курпаче26, наслаждаясь покоем, чистейшим прохладным воздухом и зрелищем гор, которые толпились вокруг, сверкая на солнце конусообразными белыми шапками.
Горы! Вот чего не хватало так долго Савчуку!
Вид гор был суров, но доброжелателен. Казалось, скупо, по-мужски ободряют Савчука. «Будь как мы! — словно бы повторяли они. — Верь в себя, сохраняй спокойствие — и будешь счастлив!»
Недаром в старинном изречении говорится: «Кто идет в горы, тот возвращается к лону своей матери!»
Доктор, которая, выполняя свое обещание, регулярно посещала Савчука, как-то сказала: «Невропатологи, определяя тип нервной деятельности пациента, иногда задают ему вопрос: что любит больше — море или горы?»
Савчук, по-видимому, был феномен — любил и море и горы. Но под теперешнее его настроение горы были все же лучше: они одновременно успокаивали и сосредоточивали.
Дома кишлака спускались со склона террасами. Часто плоская крыша нижестоящего дома служила двором для дома вышестоящего.
А когда Савчук менял положение и поворачивался на курпаче, то видел вдали темное пятно прохода в горах. Если в давние времена жители Унджи пришли из Индии, то прошли как раз через этот проход. (Кстати, дядя Абдалло перевел Савчуку название кишлака. «Унджи» означало «там», просто «там».)
Беглецы добирались сюда, конечно, с огромным трудом, оставляя многочисленные могилы по пути, но добрались, наконец! Вряд ли они стремились именно в эту долину, странствие их не было целеустремленным. Но, прибыв, осмотрелись, здесь им понравилось, и вот путь через три горных хребта закончен.
Выздоравливая, Савчук вспомнил слова доктора об утаенном сокровище.
Он вообразил, как, сгибаясь под тяжестью загадочной ноши, предки нынешних обитателей кишлака выходят из ущелья и останавливаются, пораженные открывшейся перед ними красотой долины. Вся она залита солнечным светом, а снежные горы толпятся вокруг, будто надежные стражи, оберегающие ее покой.
И тогда со вздохом облегчения беглецы сваливают наземь свою ношу и распрямляются…
Что это за ноша?
Неужели здесь, в кишлаке, а быть может, где-то поблизости от кишлака, спрятано нечто представляющее ценность для науки, ценность, которую даже не выразить в рублях?
Так ли это?
Хотя чего не бывает в жизни…
По смутной ассоциации мысли Савчука перекинулись от гор Таджикистана к другим, чешским горам, где он побывал под конец войны. Горы эти были, правда, куда уютнее Гиссарских, хотя можно ли сказать так — уютнее — о горах?
И все же какая-то мистическая тайна, подобно облаку, осеняла и пологие лесистые холмы Чехии.
Савчуку рассказали, что в XV веке исступленные проповедники предрекали с амвонов и на рыночных площадях близкую гибель мира. Он, этот погрязший в грехах мир, канет мгновенно в небытие, развеется, как утренний туман. Уцелеют только пять городов, которые расположены на вершинах гор, то есть ближе к небу, к богу (а быть может, ожидался новый всемирный потоп?).
Благодаря любезности своих чешских хозяев этнограф посетил эти избранные города.
Они были избраны богом, однако не избавлены им от напастей и бед.
В Седлеце этнографа поразил тамошний собор, вернее, внутреннее его убранство. Это, собственно, был могильник, вывернутое наружу нутро могильника. Все люстры, канделябры и прочие украшения на алтаре, стенах и потолке сделаны были искусно из человеческих костей, главным образом черепов. Зловещий — с оскалом — орнамент!
Сопровождавший Савчука переводчик пояснил, что человеческие кости взяты с кладбища, где погребены были 30000 горожан, умерших во время эпидемии чумы Переводчик недоумевал, зачем понадобилось потрошить могилы. Но Савчуку, как этнографу, все было ясно. Жертва Чуме (с большой буквы!) — проявление традиционной симпатической магии! Черепами чумных жители Седлеца заслонились от новых губительных эпидемий.
А с городом Кутна Гора связан был рассказ о необычном подвиге Яна Жижки, непобедимого одноглазого полководца гуситов.
Он подступил с войском под стены Кутной Горы, где жили католики. К врагам своей веры гуситы не знали жалости.
И вдруг навстречу угрюмым воинам, на груди которых алело изображение священной чаши, символа равенства всех людей, вышли из города дети, только дети, множество приветливо улыбающихся детей, неся в руках букеты цветов и корзиночки с ягодами черешни (тогда было начало лета, все вокруг цвело и благоухало).
И Жижка, неукротимый воитель во имя господне, простил — ради детей — город, обреченный пожарам и разграблению, и приказал своим воинам обойти Кутну Гору стороной…
Вспомнив о пяти избранных чешских городах, Савчук вернулся мыслями к жителям приютившего его кишлака. Нельзя ли обнаружить тут некоей аналогии? Не жили ли ранее предки их где-то в предгорьях Гималаев, а потом ушли в горы, в высокие, увенчанные сверкающими белыми коронами горы, спасаясь от надвигающегося светопреставления (допустим, предсказанного потопа)?
Но тогда при чем тут россказни о каком-то сокровище?
Сокровище, сокровище… Золотистые блестки, нити, бахрома, как солнечные блики в листве, неотвязно мерцают перед глазами этнографа.
Неужели в кишлаке никто не помнит об этом исходе из Индии? Не может быть, чтобы 0!нем не передавалось — пусть в иносказательной форме — из уст в уста, от отца к сыну, от матери к дочери. Должно же сохраниться в памяти рода хоть что-нибудь, кроме коротенького слова «бутпароста»?
Но казалось, ни Ныяз, ни жена его Фатима, ни дядя Абдалло и не слыхивали ничего о спасенном (или утаенном) сокровище.
Девчушка со школьной спортивной площадки, убегавшая от озорника, крикнувшего вслед ей: «Язычница» (Савчук вспомнил ее имя — Нодира), тоже, понятно, ничего не смогла бы объяснить этнографу.
В часы, когда ребятишки отправлялись в соседний кишлак, где находилась школа, и когда они возвращались оттуда, Савчук нетерпеливо высматривал Нодиру, перегибаясь со своей террасы, нависшей над улицей. Тщетно! Множество разноцветных тюбетеек, с которых свешивались моткулы — двадцатипятисантиметровые кисточки, кишело внизу, но ни под одной из них не видел он запомнившегося ему ласкового смуглого личика.
Савчук спросил о Нодире у Ныяза.
— А, Нодира! — небрежно сказал тот, думая о чем-то другом. — Пугливая она. Дичится тебя, понимаешь? Большая стала уже. Семнадцать лет. Замуж пора давно. Осенью уберем хлопок, свадьбу станем играть.
— А за кого выдаете замуж?
— Есть тут один. Кладовщик в нашем колхозе. Музаффар. Родич наш. Вдовец. Почтенный человек.
Савчука словно бы кольнуло. Вдовец! Стало быть, уже не молодой? Жаль. Девчушка со школьной спортивной площадки заслуживает, несомненно, другого мужа, молодого, себе под стать. Уже в ту осень, семь лет назад, она обещала стать красавицей…
Но вот наступила новая фаза лечения Савчука. Изрядно проморив его голодом (на травяных отварах), его принялись откармливать.
Особенно понравились ему сушеные яблоки, молотые на мельнице или толченные в каменной ступе, которые смешивают с сушеной тутой и жареной пшеницей. Получается вкусная и сытная мука.
Осенью все крыши завалены здесь абрикосами, яблоками, сливами. Получается сухой компот, который едят круглый год.
Кишлак окружали массивы тутовника (шелковицы). Было время, по рассказам Ныяза, когда шелковица являлась чуть ли не основным предметом питания в кишлаке. Время это прошло. «Друга Володью» угощали лишь отборной тутой духтарчин, которую собирают и сушат девушки.
Наконец Савчук сказал:
— Теперь я хочу мяса!
И тогда даже осторожная и недоверчивая Фатима согласилась с другими женщинами кишлака:
— Наш Володья выздоровел!
Это признала и доктор из Душанбе. Пациенту разрешили понемногу «расхаживаться» — пока в пределах дома и внутреннего дворика.
Теперь он, естественно, не мог не встретиться с Нодирой. И он встретился с ней. Произошло это так.
Как-то под вечер выздоравливающий прогуливался взад и вперед по двору. Мимо, с кувшином на плече, стремглав промчалась девушка. Что-то в смуглом оживленном лице ее показалось Савчуку знакомым. Он остановился, провожая девушку взглядом. Неужели?..
Из глубины двора донеслось пронзительное:
— Нодира, эй!
Он не поверил своим глазам. Это и есть та самая девчушка, так звонко, беззаботно смеявшаяся, убегая от своего неуклюжего преследователя? Невероятно!
Она вдруг предстала перед Савчуком в блеске победоносной юности, во всем благоуханном, ярком цветении своих счастливых семнадцати лет. А он-то пытался, видите ли, узнать ее среди детишек, сновавших, как муравьи, под его террасой!
Преображенная Нодира сняла с плеча кувшин и остановилась перед Савчуком в выжидательной позе.
— Как ты выросла, Нодира, как похорошела! — с восхищением воскликнул Савчук. — Ты не забыла меня?
Она отрицательно покачала головой, прикрывшись рукавом. Но над ним с насмешливым выражением поблескивал карий, удлиненный, очень красивый глаз.
— Нодира-а! — снова раздраженно окликнули девушку.
Она метнулась было в сторону, но Савчук придержал ее за рукав:
— Мы же старые знакомые с тобой! Ну как живешь? Я слышал от твоего отца: осенью выходишь замуж?
Нодира, опустив руку и открыв лицо, промолчала, но брови ее сердито сдвинулись — видимо, вопрос был неприятен ей. В нетерпении она быстро переступала по земле маленькими босыми пятками. И колокольчики на кончиках кос позванивали в такт.
Савчука осенило. Ведь это она танцевала перед ним, прикованным к постели! Танцевала под звон погремушек на ногах, под вздохи бубна и едва слышное пение сидящих на полу старух! Конечно, это была Нодира, она, никто иной! Те же быстрые, гибкие руки! Тот же своенравный поворот шеи! Тот же лукавый, пленительный, околдовывающий взгляд искоса!
— Ну, спасибо тебе! — сказал Савчук. — Хорошо танцевала тогда. Мне сразу стало лучше.
— Танцевала? Я? — переспросила она. — Я не танцевала. Вам это приснилось, наверное.
Неужели приснилось? А может, это и вправду ему при снилось? Но губы Нодиры дрожали, непроизвольно изгибались, растягивались в улыбке, которая противоречила только что сказанному ею.
— Ты могла бы танцевать при дворе какого-нибудь магараджи, — продолжал Савчук, испытующе глядя на нее. — В волосах у тебя были бы драгоценные украшения.
Слово «магараджа» не произвело на Нодиру никакого впечатления. Но украшения в волосах ей понравились.
Улыбаясь, она кивнула головой.
— Я думаю, мне пошли бы драгоценные украшения, — сказала она. И, грациозным движением подхватив кувшин с земли, убежала со смехом.
А Савчук остался стоять посреди двора, смотря ей вслед, ошеломленный, ослепленный…
8. Нелепая поздняя любовь
Да, он влюбился. Увы, приходится признать это. Каково? Будучи уже немолодым человеком, рассудительным, уравновешенным, всецело поглощенным любимой своей наукой — этнографией!
И вот нежданно-негаданно с ним стряслось такое.
Говорят, любовь иногда обрушивается на человека, как теплый весенний ливень. Савчука любовь поразила подобно удару молнии. Обрушилась на него вдруг, как тяжкое несчастье, как бедствие, катастрофа.
Он принимался стыдить и ругать себя. Опомнись! Как угораздило тебя влюбиться в девушку, которая годится тебе в дочери? Ей семнадцать, а тебе через несколько дней исполнится тридцать девять! Ты старше ее на двадцать два года, подумать только! Двадцать два — почти четверть века!
Ну, а наружность? Она — красавица, имя ее не случайно значит Редкостная! А что из себя представляешь ты? Смолоду был неуклюж, застенчив, громоздок, а с возрастом еще больше отяжелел, раздался вширь, и лицо имеешь невыразительное, толстое. Недаром девушка, которая дружила с тобой в студенческие годы, называла тебя Пьером Безуховым.
Да, но ведь она говорила это ласково? И Наташа Ростова все-таки полюбила под конец Безухова, пренебрегла его некрасивой наружностью. А ведь он также был старше ее. Намного ли старше? Помнится, на пять или на шесть лет.
Савчук вздыхал. На пять или на шесть… Но не на двадцать же два!
С другой стороны, если перебрать в памяти встречи его с женщинами — опыт Савчука в этом отношении был невелик, — то все же это как-то обнадеживало. Не дракон же он, в самом деле, не Змей Горыныч! Есть, стало быть, что-то, что привлекало к нему женщин.
Почему, например, так привязалась к нему на фронте милая медсестричка Галя? Своим вниманием ее донимали поголовно все молодые (да и не только молодые) офицеры у них в батальоне. Но она, на удивление, предпочла им Савчука! И нет сомнений, любила его по-настоящему — преданно, заботливо. «Ты — мой хороший! — говорила она ему. — Ты такой добрый. И ты надежный, а это очень важно для женщины». Строились уже планы дальнейшей совместной жизни после войны. Но в боях под Секешфехерваром Савчук был ранен. А когда он вернулся в батальон из госпиталя (что считалось редкой удачей во время наступления), то узнал, что Галя убита при штурме Будапешта.
До сих пор он бережно хранит благодарную память о ней…
Однако любил ли он ее? Наверное, да, любил. Но спокойно любил, если можно так выразиться о любви. Скорее, позволял любить себя.
Нет, ни в какое сравнение не идет это с тем, что переживает сейчас! Сам поражается силе и мучительной остроте своего чувства. Какой-то сладостный бред наяву, наваждение, иначе не скажешь, именно наваждение!
Те часы, когда он не видит Нодиры, кажутся ему пустыми, тоскливыми, бессолнечными.
Первую половину дня девушка находилась в соседнем селении в школе (заканчивала десятый класс), а он томился у себя на айване, смотря уже не на горы, обступившие толпой кишлак, а лишь неотрывно в одном направлении — вдоль улицы. В конце ее вот-вот должна появиться стремительная тоненькая фигурка со школьным портфельчиком в руке.
О, появилась, наконец! Савчук торопливо переходил на другую сторону айвана, откуда виден был внутренний дворик.
Переодевшись, Нодира приступала к выполнению многочисленных обязанностей по дому. В нем полным-полно было младших сестренок и братишек, мать не управлялась с ними. Задорный веселый голосок то и дело доносился до Савчука, узенькие розовые пятки так и мелькали перед глазами.
Пестрым вихрем носилась Нодира взад и вперед по дому. По временам Савчуку представлялось, что девушка живет танцуя. Двигается, как поют птицы по утрам в саду — ликуя, безотчетно радуясь солнцу, теплу, ветру.
Повторялось, хоть и в более слабой, степени, то, что происходило с ним во время исполнения памятного целебного танца, когда старухи лекарки, раскачиваясь, негромко пели на полу, а над курильницами поднимался кольцами голубоватый дурманящий дымок. И теперь, не отрывая глаз от Нодиры, взбегавшей или сбегавшей по лестнице, Савчук с удивлением ощущал, как все быстрее, все радостнее струится кровь по его жилам. Ему очень хотелось жить! От прежней душевной депрессии не осталось и следа.
Нодира живет танцуя… Да, именно так! И Савчук имел случай убедиться в этом.
Однажды он пережидал полдневный зной в садике, в тени шелковицы, отделенной от садовой дорожки кустами. Мимо пробежала Нодира, держа на голове таз с бельем. Не заметив Савчука, она вдруг остановилась и поставила таз на землю. Потом, раскинув руки, будто готовясь взлететь, сделала несколько быстрых танцевальных движений. Был ли то отрывок из танца или внезапная импровизация? Просто очень радостно и легко сделалось на душе, радость искала выхода, немедленного, и вот — танец! Танец на бегу!
Савчук притаил дыхание, боясь, что его могут обвинить в подсматривании, хотя все получилось случайно, он никогда не осмелился бы подсматривать.
А ветерок с гор покачивал ветви и кусты, и солнечные пятна перебегали взад и вперед по садовой дорожке. Они создавали причудливую игру света и тени — дополнительный фон для танца.
Все длилось две-три минуты, не больше. Короткий смешок, Нодира нагнулась, проворно подхватила таз с бельем и умчалась по своим делам.
А в другой раз он подслушал невзначай ее пение — негромкое, для себя.
Она медленно пересекала дворик, опустив в задумчивости голову. И вдруг до Савчука, сидевшего на террасе, донеслась незамысловатая мелодия и слова песни, к сожалению, непонятные.
На следующий день он спросил ее об этой песне.
Нодира как будто смутилась, даже закрылась на мгновение рукавом, потом, смотря Савчуку прямо в глаза, сказала:
— Это свадебная песня. Ее у нас поют девушки, когда выходят замуж. Хотите, я переведу вам слова?
И, не дожидаясь ответа, продолжала с паузами:
Князь мой выехал на охоту,
Пыль за ним кружится столбом.
Как мне рассказать тебе, чтобы было не длинно, не коротко?
Я умираю от желания обнять и поцеловать тебя,
Я умираю от тоски по твоим коралловым губам,
Я умираю от томного взгляда твоих нарциссов-глаз…
Вид у Савчука был, наверное, нелепо-растерянный, потому что Нодира коротко засмеялась, помахала ему на прощание рукой и, согнувшись, нырнула в приоткрытые двери кухни.
Что все это значило?
Но и плененный любовью Савчук ни на минуту не забывал о том, что должен обязательно разгадать тайну слова «язычница». Разгадав ее, он приблизится заодно и к пониманию самой Нодиры.
Слух о каком-то сокровище, якобы утаенном родичами Нодиры, сделался новым витком в причудливом этнографическом узоре.
Доктор милостиво разрешила Савчуку, наконец, вернуться в город и приступить к чтению лекций в университете.
Но и живя в городе, Савчук каждый субботний вечер добирался на автобусе или на попутной машине до кишлака Унджи и проводил там весь воскресный день.
Расспросы в Душанбе об утаенном сокровище не дали ничего. И родичи Нодиры упорно отмалчивались или выражали свое изумление, когда он подступал к ним с осторожными вопросами о сокровище. А может, и впрямь не знали о нем ничего? Да и было ли оно?
Савчук наблюдал в быту жителей Унджи отдельные суеверия, вернее, рудименты суеверий. Так, например, подавая лепешки к столу, запрещалось переворачивать их той стороной, которой они пеклись. Хлеб считался священным, с ним надлежало обращаться с особым почтением. Также нельзя было стряхивать брызги с рук после мытья. Это могло якобы накликать в дом злых духов.
Но с подобными остаточными суевериями, по свидетельству душанбинских этнографов, можно было встретиться и в других таджикских колхозах. К тайне родичей Нодиры это не имело никакого отношения. Все это не шло в счет, было лишь шелухой, не более того.
Савчук спросил Нодиру, верит ли она в злых духов.
— Как я могу верить в духов, — ответила она с достоинством, — я же комсомолка! — И, помолчав, добавила: — Фатих тоже комсомолец. Нас приняли недавно в комсомол.
Фатих — это был тот самый мальчишка, который когда-то гонялся за Нодирой по школьной площадке и кричал ей вслед: «Язычница!» С тех пор он вытянулся, вырос, возмужал, превратился в плечистого, коренастого юношу, немного, правда, сумрачного, смотрящего исподлобья. Как было сказано, жил в соседнем кишлаке, где находилась школа-десятилетка, был соучеником Нодиры.
Уже с четверга или с пятницы Савчук начинал томиться от нетерпения. В субботу он поедет в гости в Унджи, чтобы провести там субботний вечер и весь день воскресенья. Может быть, ему удастся переброситься с Нодирой несколькими словами…
Важно в данном случае не упустить из виду одну деталь. Конечно, Нодире, уже просватанной, признанной официально невестой Музаффара (ждали только ее восемнадцатилетия), вроде бы не полагалось проводить время в разговорах с мужчиной не из ее семьи. Но Савчук был чужеземец, стало быть, по принятым в Унджи представлениям, не мог рассматриваться как возможный претендент на руку Нодиры. Кроме того, он был ученым человеком, который приехал из Москвы в Таджикистан, чтобы изучить здешние нравы и обычаи.
Вот почему и Ныяз, и Фатима со спокойной совестью давали возможность своей дочери иной раз поболтать с уважаемым гостем.
Нодира была умненькая, с живым воображением и довольно начитанная. Савчук беседовал с нею о Толстом, о Чехове, о Шолохове.
— Осенью буду держать экзамен в университет, — объявила она.
— Вот как? И на какой факультет?
— На филологический.
— А муж тебя отпустит? Я слышал: осенью ты выходишь замуж.
Нодира промолчала и нахмурилась.
— Тебе нравится Музаффар? — Савчук не удержался от бестактного вопроса.
Нодира пробормотала что-то сквозь зубы, дернула плечиком, круто повернулась и убежала. Жених был ей явно не по вкусу.
Савчук видел его и разговаривал с ним. Это был очень добродушный, круглолицый, бородатый человек лет пятидесяти, вдовец. От первого брака у него осталось пятеро детей, за которыми некому было присматривать.
Нет, ни по возрасту, ни по культурному своему уровню он никак не годился в мужья Нодире.
Смешно, конечно, но в связи с этим у Савчука возникли неясные надежды.
Несомненно, Нодира хорошо относилась к нему, была предупредительна, даже ласкова с ним. Охотно останавливалась посреди двора поболтать, когда ей позволяли заботы по дому.
— Почему ты не выступишь в школьной самодеятельности? — спросил как-то Савчук. — Потом тебя могли бы направить в Москву на олимпиаду танца.
— Танец! Опять танец! — Нодира сделала вид, что рассердилась. — Все время вспоминаете про какой-то приснившийся вам танец! — Но яркие губы ее опять раздвинулась в ослепительной улыбке.
Гуляя по садам, оглушенный радостным пением птиц, Савчук повторял поэтическое арабское изречение: «Птицы, каждая на своем языке, славят одно и то же — любовь». Кроме того, ему очень нравились таджикские стихи, где была строка: «Я ранен стрелой, которую ты метнула в меня из лука твоих бровей».
Кто из коллег Савчука мог бы подумать, что он, сдержанный, суховатый, всецело погруженный в свои ученые изыскания, способен мечтать, да что там мечтать — просто бредить наяву?
Бог знает что лезло в его одурманенную голову!
Однажды в разговоре с Нодирой Савчук сказал, что такого-то числа день его рождения.
— О! Я сделаю вам подарок! — пообещала Нодира.
И в день его рождения она возвратилась из школы домой, таща огромную, искусно сплетенную гирлянду из цветов жасмина. Савчук увидел ее со своей террасы и стал поспешно спускаться по лестнице.
Перехватив его на полдороге, Нодира торжественно водрузила гирлянду ему на шею.
— Нагните голову! Нагните! — требовала она, смеясь. — Вы слишком высокий для меня!
Взволнованный, растроганный, Савчук стоял, послушно склонив голову. Широкие рукава халата спадали, и гибкие девичьи руки, покрытые золотистым пушком, мелькали перед его глазами. Нодира придирчиво примеряла на нем гирлянду, поправляя, расправляя цветы.
Савчука била дрожь. На лице своем ощущал он благоуханное дыхание, немного прерывистое, — девушка запыхалась, взбегая по лестнице.
— Ты наряжаешь меня, — сказал Савчук хриплым голосом, — как наряжают к празднику слонов в Индии.
С детской непосредственностью она захлопала в ладоши.
— Вы правильно сказали. Слон! Мой большой, очень сильный, очень добрый слон!
Что это? Она сказала «мой»?
Он порывисто простер руки и положил их на плечи Нодире. Нежные слова, тысячи нежных слов трепетали на языке, готовые вот-вот сорваться…
Но счастье Савчука длилось всего лишь мгновение. Глаза Нодиры наполнились слезами, потом в традиционном жесте мольбы она сложила ладони.
— Помогите нам, добрый слон!
— Вам? Кому это вам?
— Ну вы же знаете! Вы все знаете! Мне и Фатиху…
— Тебе и Фатиху? Почему?
— Я не хочу за Музаффара. Я хочу за Фатиха.
Руки Савчука бессильно упали с ее теплых круглых плеч.
— Вас так уважают у нас! Вас послушаются моя мать и другие женщины в кишлаке! Только вы можете помочь нам с Фатихом!
Так, стало быть, Фатих и Нодира любят друг друга! Вполне естественно, в порядке вещей! Как же он, разиня, не заметил, не понял этого раньше? У-у, так и стукнул бы себя кулаком по бестолковой башке!
— Хорошо. Я помогу тебе с Фатихом, — сказал Савчук бесцветным голосом. — Буду очень стараться.
На этом разговор на лестнице прервался. Снизу, из внутренних комнат, донесся детский крик и плач. Нодиру нетерпеливо позвали.
— Иду-у! — крикнула она и умчалась.
А Савчук с гирляндой из цветов, висящей на шее, остался стоять на лестнице.
Неплохо справил день рождения, неправда ли?..
Однако молодые люди напрасно возлагали на него надежды. Со всей возможной убедительностью он поговорил с женой Ныяза Фатимой (мнение ее было решающим), с самим Ныязом, с дядей Абдалло и с другими пожилыми родичами Нодиры. Ответ на все доводы его был один: «Фатих не из нашего кишлака!»
С этим Савчук и уехал в Душанбе, прочел в университете последнюю свою лекцию, а затем, напутствуемый сердечными пожеланиями, улетел в Москву.
На аэродроме провожали его Ныяз, дядя Абдалло и Нодира. Последнее, что увидел он в окно самолета, были молящие глаза девушки. Несмотря ни на что, она свято верила, что ее «добрый слон» сумеет помочь ей с Фатихом…
9. Ради счастья Нодиры
В самолете Савчук вспомнил о рукописи на пальмовых листах, бегло прочитанной им в Праге семь лет назад. Кажется, там говорилось о горном храме и о сокровище храма, а также описывалось начало трудного путешествия в горах? Было ли это всего лишь совпадением? А быть может, именно в этой рукописи и содержался ключ к разгадке?
По возвращении в Москву Савчук немедленно же принялся хлопотать о заграничной научной командировке в Прагу. Дело по тем временам было непростое и заняло много времени. А пока этнограф с головой зарылся в книги.
Будучи педантом, он расчленил тайну на три части. Первый вопрос: индийцами ли были предки Нодиры? Второй вопрос: что это за сокровище, которое не то спасли, не то похитили? Третий вопрос: при каких обстоятельствах покинули беглецы Индию и как добрались до Таджикистана?
За лето (оформление командировки затянулось) Савчук успел не только прочесть много книг — читал необыкновенно быстро, — но и проконсультироваться с несколькими индологами.
И вот что он узнал от них.
До самого последнего времени браки в Индии разрешались только строго в пределах той или иной касты27.
Это вытекало из религиозных представлении индуистов о последовательном, ступенчатом переселении душ после смерти. Кастовую обособленность свою больше всего оберегали брахманы. (Много упоминаний об этом содержится не только в специальной научной литературе, но и в беллестристике, например у Рабиндраната Тагора.)
Стало быть, род Нодиры не род вовсе, а обломок касты?
Вначале Савчук склонялся, правда, к тому, что по религиозным воззрениям своим предки Нодиры были когда-то сикхами, то есть членами распространенной секты, которая возникла в Пенджабе (северо-западная окраина Индии). В отличие от индуистов сикхи гораздо прогрессивнее, верят в единого бога, признают равенство мужчин и женщин, в частности отказались от старинного жестокого обычая — сожжения вдов.
Его разубедили.
Одно, но сокрушительное возражение выставлено было против этой догадки. Сикхи смело ликвидировали у себя все кастовые разграничения. Значит, и браки совершаются у них свободно, безо всяких запретов. А это никак не соответствовало тому, что наблюдал Савчук в кишлаке Унджи. «Фатих не из нашего кишлака!» — единодушно заявляли родичи Нодиры. «Не из нашего кишлака» — читай: не нашей касты!
(Причем существенно то, что жители кишлака, видимо, сами не догадывались о подспудной причине этого категорического запрета.) Выходит, индуисты?
В пользу этого предположения, как ни странно, говорил прежде всего целебный танец. («Вы очень точно описали его», — похвалили Савчука индологи.)
Индуистская религия находит свое воплощение в танце.
При англичанах древние академические танцы стали постепенно исчезать. Но знаменитая русская балерина Анна Павлова в бытность свою в Индии увидела обрывки академических танцев, заинтересовалась ими и занялась их возрождением, их пропагандой. Индийцы до сих пор хранят благодарную память об Анне Павловой28.
От европейского индийский танец отличается тем, что в нем танцуют главным образом руки. Одних мудра — движений рук — насчитывается свыше шестисот. Да, живая азбука. С помощью жестов танцовщица говорит о любви, о ненависти, о покорности, об отвращении и о многом другом. Знак отказа — обе ладони подняты, сцеплены указательные пальцы, потом сгибаются пальцы левой руки, оставляя выпрямленным большой палец. Оглядываясь назад и застывая в этой позе, повторяют движение испуганной лани. Три фазы расцвета лотоса изображаются последовательными движениями ладоней. Обязательные приседания с согнутыми коленями обозначают тягу к земле, к земной жизни.
Предельно красноречива и мимика индийских танцовщиц. Одних положений глаз насчитывается несколько десятков.
Так же разнообразен и своеобразен аккомпанемент барабана. Он имеет сотни вариаций, недоступных для слуха европейца.
Священные танцы спасены от забвения и запечатлены навеки в барельефах, покрывающих стены многочисленных индуистских храмов.
Нужно при этом различать давадаси и апсар. Давадаси — это искусные танцовщицы, жрицы храма. Апсары же — богини низшего ранга. Иногда они становятся возлюбленными героев в награду за их доблесть.
В индийских преданиях существует также священное дерево Ашоки. Особенность его в том, что оно покрывается листвой и расцветает от прикосновения влюбленной девушки.
Итак, неопровержимое подтверждение догадки — танец! Предки Нодиры были индуистами по религии — отнюдь не буддистами и не сикхами.
Но кем были при этом: вишнуитами или шиваитами? От этого зависел ответ на второй вопрос — о сокровище, похищенном или утаенном.
— Речь может, скорее всего, идти, — задумчиво сказали индологи, — об одной из странствующих статуэток Шивы. С одиннадцатого по восемнадцатый век их во множестве отливали из бронзы, и они совершали длинное путешествие с юга на север страны. Не исключено, что та статуэтка, которая вас интересует, была из чистого золота.
Савчук знал, что Шива является одной из ипостасей Тримурти — индуистской Троицы, составляя ее вместе с Брахмой и Виашу.
В течение столетий образ Шивы претерпел ряд изменений. В ранних скульптурах из камня подчеркнута именно физическая энергия бога, его экспрессивность радость излучаемой им творческой силы. Прототипом его можно считать Рудру, владыку песен и покровителя врачей, самого щедрого из богов ведийского пантеона.
С течением времени почитание Брахмы — творца Все ленной прекратилось почти повсеместно. Индуизм рас палея на две ветви: почитателей Вишну — вишнуитов и почитателей Шивы — шиваитов. Последние расселены преимущественно на юге Индии, но есть они и на севере, в предгорьях Гималаев.
Шиваиты считают, что творческая силы Шивы, проявляющаяся в танцах, есть источник движения Вселенной. Поэтому Шиву так часто изображают в виде танцора Натараджи, царя танца. По верованию шиваитов, в процессе танца он создает и улучшает мир.
— Возможно, ваше спасенное или похищенное сокровище храма выглядит вот так, — сказал индолог, доктор искусствоведческих наук и лауреат премии имени Джавахарлала Неру. И он снял со своего письменного стола и показал Савчуку золоченое изображение пляшущего человека с четырьмя руками, стоящего на одной ноге, подняв другую.
Медленно поворачивая на поднятой руке статуэтку четверорукого бога, индолог обращал внимание Савчука на отдельные ее особенности.
— Всмотритесь: в одном ухе у бога мужская серьга, в другом — женская. В правой руке он держит барабан, звуками которого пробуждает мысль. Ногой попирает демона невежества, пьедесталом ему служит священный лотос.
— А что это у него в волосах?
— Богиня Ганга. Когда Ганг, по представлениям индуистов, упал на землю, заботливый Шива бережно принял его на голову, так сказать, самортизировал удар, чтобы обезопасить людей от землетрясения. Шива, однако, не только созидатель, он и разрушитель. У него, заметьте, три глаза, которыми он может испепелить мир. Но этого он, конечно, не сделает. Недаром имя «Шива» значит на санскрите «благосклонный», «дружественный».
— Что ж, в общем, добрый малый, — сказал Савчук, улыбаясь. — Если бы я смолоду не был атеистом и меня заставили бы выбирать себе бога, я остановился бы, пожалуй, именно на этом улыбающемся плясуне…
Получен, таким образом, ответ и на второй вопрос — о сокровище.
Остался последний, третий вопрос — при каких обстоятельствах служители и служительницы храма бежали из предгорьев в горы и как удалось им преодолеть три грозных хребта?
Дату бегства нужно, по-видимому, отнести к концу XVII века (если история предков Нодиры совпадает с историей путешествия, записанной красной тушью на белых пальмовых листах).
Хранитель рукописей пан Соукуп высказал предположение, что бегство произошло в 1857 или в 1858 году, во время подавления восстания сипаев. В противовес этому утверждению пан Водичка, лингвист, заявил, что толчок к бегству дан не англичанами, а одним из Великих Моголов — Аурангзебом, обращавшим в мусульманство покоренные им народы Индии, а также беспощадно разрушавший индуистские храмы.
Савчук склонялся к мнению пана Водички. Дело в том, что с 1858 года по нынешний, 1953-й, прошло менее ста лет — срок явно недостаточный для тех перемен, которые произошли с предполагаемыми беглецами. Все-таки они основательно отаджичились, настолько основательно, что только профессионально обостренный взгляд смог обнаружить некий еще неразгаданный этнографический пласт под первым, верхним пластом.
Кроме того, не нужно забывать, что индуисты сменили в горах Таджикистана свою веру. На это, конечно, тоже необходимо время.
Если же дату предполагаемого «исхода» отнести к царствованию Аурангзеба, то срок для ассимиляции удлинится соответственно на два с половиной столетия.
Видится Савчуку вереница усталых, изголодавшихся, продрогших на ледяном ветру путников, которые бредут по горам, преодолевая перевал за перевалом. В руках у них посохи, за плечами мешки. И есть у путников одна особо оберегаемая ими ноша. Что-то тщательно запеленуто в ткани и с этим «что-то» обращаются очень бережно, более того — благоговейно. Со стороны взглянуть — несут маленького ребенка. На самом Деле это статуэтка пляшущего бога, и она для путников живее живых — вся из золота, с рубинами вместо глаз, единственно ценное, что в спешке бегства удалось выхватить из пламени.
— Согласен, — сказал Савчук. — И все же никак не могу представить себе, как эти люди выдержали лютый холод Гималаев.
— Ну, об этом существует целая литература, — ответили ему индологи. — Вы и не подозреваете, какие скрытые возможности сопротивления заложены в человеческом организме. Вспомните картину Рериха, на которой мудрец в набедренной повязке сидит на снегу, а за спиной у него вздымаются белые вершины Гималаев. Есть также фотографии, на которых запечатлены тибетские жрецы, совершенно нагие, стоящие босыми ногами на снегу. И тибетцы, и индийцы умеют с помощью силы воли управлять терморегуляцией своего тела.
— Но почему беглецы так стремились в горы?
— А это проще простого. Вспомните некоторые названия. Например, Джомолунгма — Мать Гор. К кому прибегают в беде? К матери, не правда ли? Есть в Гималаях также пик Недоступной Красоты. Глубоко поэтично, вы согласны? Но главная гора — это гора под названием Кайлаш. По верованиям шиваитов, она является обителью Шивы. Понимаете? Ваши беглецы шли к своему богу, искали в обители его спасение.
— Да, все сходится. Кстати, мне объяснили в Таджикистане, что название кишлака Унджи означает «там», просто «там». Тоже своеобразный шифр: где-то там в горах!
— Значение гор в религиях разных народов вообще очень велико. Возьмите хотя бы: Шань-Шуй — священная гора у китайцев, Фудзи-Яма — у японцев, по-японски «яма» — «гора». А у буддистов это Шамбхала — священная страна, расположенная в глубине гор. Шамбху — одно из имен Шивы, «ла» — «перевал». Значит — «страна Шивы за перевалом».
— Видимо, не случайно в нашем русском эпосе один из богатырей носит имя Святогора?
Конечно. А что касается Гималаев, то влияние их на климат Индии трудно переоценить. Они заслоняют страну от северных ветров. И все реки Индии берут свое начало в Гималаях. Недаром говорят в Кашмире: «У нас есть все, что нужно для человека: чистая горная вода, зеленая трава и прекрасные женщины».
— И вы полагаете, что мои беглецы, как вы называете их, смогли добраться до Таджикистана?
— Бесспорно. В Гималаях есть караванные тропы. Вероятно, после нескольких лет странствия путники вышли в район Фейзабада, переправились через реку, и вот она — цветущая, вся в садах, долина Унджи! «Там» стало «здесь».
Индологи, понятно, не представляли себе, что эти изыскания и глубокомысленные рассуждения предприняты ради счастья смуглой девушки с печальными удлиненными глазами — ради счастья Нодиры…
Савчука тихонько окликнули: «Пан профессор!» В дверях студовни стояли пан Соукуп и пан Водичка…
10. Сокровище горного храма
Так далеко ушел этнограф мыслями в прошлое, что не сразу понял, где находится.
А, он в монастырской студовне! Машинально прибрел сюда, побывав предварительно во всех залах музея.
Да, студовня, Прага, осень 1953 года. Дождь по-прежнему моросит…
Кто-то из читателей покашливает приглушенно в углу, переворачиваются с тихим шелестом страницы, и, вращаясь, поскрипывают старомодные пюпитры. Они очень похожи на тибетские молитвенные барабаны. Молитвы написаны на свитках, которые обмотаны вокруг вала. Стоит крутануть вал, прозвенит звоночек — и моление вознеслось к Будде. Очень удобно!
Но перед глазами Савчука по-прежнему все те же нежно округленные, точеные, с золотистым пушком девичьи руки. Они беспрестанно в движении, то отдаляются, то приближаются, поправляя цветы на гирлянде, и вдруг складываются в трогательной мольбе. Увы, покоя нет от них ни во сне ни наяву…
Понятно, видение это особенно неуместно здесь, в бывшей монастырской читальне.
Савчук встряхнулся.
— Я надеюсь, — сказал он подошедшим к нему пану Водичке и пану Соукупу, — что на этот раз рукопись даст нам исчерпывающие ответы на все наши вопросы.
И впрямь, с первых же строк, начертанных на пальмовых листах, стало ясно, что там речь идет именно о предках Нодиры.
Теперь рукопись читали и переводили не «по диагонали», как в первый раз, а неторопливо, со всем тщанием, вдумываясь в каждое слово, обсуждая каждую фразу.
Итак…
Где-то в предгорьях Гималаев (вероятно, в районе нынешнего Кулу) находился храм, посвященный Шиве. К нему стекались многочисленные толпы паломников.
Они надеялись на исцеление. Шива был самым добрым из всех индуистских богов. Заботился не только о душах верующих в него, но также и о телесном их здоровье. Он научил своих жрецов и жриц свыше шести тысячам ритуальных танцев, которые были, по существу, не чем иным, как тщательно регламентированной лечебной гимнастикой.
С первыми лучами солнца на утрамбованную множеством ног площадку перед храмом выходили жрицы Шивы в своих ритуальных желтых одеждах (желтый цвет — цвет Шивы). Над переносицей у них белели три полоски (знак обета).
Верующие встречали жриц молитвенными возгласами. Затем больных осматривали и оделяли наставлениями и целебными травами. Но главное наступало после этого. Паломников лечили движением, точнее, сменой движений и абсолютного покоя по строго разработанной системе.
Напоминает утреннюю зарядку в санатории? Что ж, сходство есть. Но на все наброшен был покров мистической таинственности. Вера в Шиву, в действенную его помощь была проявлением своеобразной психотерапии того времени.
Уходили и приходили правители страны, сменялись одна за другой династии. Храм Шивы продолжал стоять в предгорьях Гималаев и привлекать к себе новых и новых паломников, жаждавших исцеления.
Но вот на престол Великих Моголов взошел Аурангзеб, жестокий фанатик-изувер, огнем и мечом утверждавший среди язычников в подвластных ему владениях мусульманство.
Многие выдающиеся художники, скульпторы, архитекторы, находившиеся при его пышном дворе, ушли к раджпутанским князьям, сохранившим независимость, и перенесли туда свое неповторимое искусство.
Настал наконец час, когда Аурангзеб дошел со своим войском до Кулу. Сопротивление было бесполезно. В одну ненастную ночь («В грозу и бурю» — так сказано в рукописи) под хлещущими струями ливня жрицы бежали в горы в сопровождении храмовой стражи. С ними были и девочки — ученицы танцовщиц29.
Они бежали в священную обитель Шивы. Наверное, им чудилось, что беспощадный гонитель шиваитов преследует их по пятам. Беглецов подстерегали на пути зияющие пропасти. Люди падали от истощения на узких горных тропах. Грохот обвалов сопровождал их. Мелкие горные реки замерзали ночью и начинали снова течь лишь в середине дня.
Но не все так плохо было в горах. В рукописи есть намеки на то, что местные жители оказывали беглецам помощь продовольствием и теплой одеждой. Видимо, им отплачивали за это врачеванием.
Все странствие длилось, наверное, года два, во всяком случае, не меньше двух лет. Можно только гадать о сроках, потому что на каком-то этапе пути автор рукописи отстал от своих и вынужден был возвратиться в Кулу. Что вынудило его — болезнь ли, ранение ли, престарелый ли возраст? Это остается неизвестным.
Вернувшись в предгорья, он запечатлел историю удивительного бегства. На чем? На пальмовых листах? Возможно, что вначале на пергаменте. Рукопись потом переписывалась много раз и в таком виде странствовала по всей Индии, пока — в последнем своем «издании» — не попала, наконец, в Прагу и не легла на стол в кабинете хранителя рукописей.
Но какое же сокровище храма унесли с собой беглецы?
Троекратный вздох изумления раздался в тесном кабинете, когда Савчук, Водичка и Соукуп добрались до того места, где говорилось об этом сокровище. Оказывается, в первый раз место это было прочтено неправильно.
Впоследствии, рассказывая об этом коллегам, Савчук вспоминал об аналогичном случае с прочтением широко известной фразы в Евангелии. Долгое время читалось так: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу попасть в царство небесное». Но в этом была явная несообразность! Что общего между игольным ушком и верблюдом? Комментаторы, знатоки Священного писания, разводили руками: цветистая восточная метафора! Лишь недавно обращено было внимание на то, что написание слов: «верблюд» и «канат» сходно. Читать надо, несомненно, не «верблюд», а «канат». Тогда фраза будет выглядеть по-иному: «Легче протянуть канат сквозь игольное ушко, чем богачу попасть в царство небесное»30. Одно ключевое слово, а сразу меняется весь смысл!
Тоже произошло и при повторном прочтении рукописи на пальмовых листах. Выяснилось, что один из ее переписчиков допустил по небрежности искажение текста. Скомпановал фразу так, что можно было предположить: речь в ней идет о предмете (отсюда варианты: чаша, подсвечник, статуэтка). В действительности же в виду имелось нечто неосязаемое — сам священный танец, вернее, душа танца. Это и была та святыня храма, которую нужно было во что бы то ни стало спасти от безжалостного Аурангзеба.
Стало быть, беглецы пробирались горными тропами, не сгибаясь под тяжестью своей ноши, как предполагалось. Они шли, гордо выпрямившись. Несли сокровище храма в себе — в собственной своей памяти!
Пан Соукуп, хранитель рукописей, с уважением посмотрел на Савчука.
— Все этнографы будут завидовать вам, пан профессор, — сказал он торжественно. — На наших глазах вы сделали выдающееся открытие.
Савчук поспешно возразил.
— Мы сделали его! — сказал он, ударяя на слове «мы». — Это наше совместное с вами советско-чешское открытие! Так и доложу в Москве.
Затем все трое ученых, вежливо пропуская друг друга вперед, двинулись к выходу.
Задержавшись на минуту в одном из центральных залов, Савчук прощальным взглядом окинул потолок. Он был куполообразный и ярко-голубой, как небо в ветреную погоду. Такое, наверное, сейчас над Таджикистаном. Поздняя осень. Уборка хлопка закончена. Нодира, опустив голову, возвращается домой с поля. Выше голову, Нодира! Скоро ты снова будешь улыбаться!
— Пан профессор пробудет еще в Праге?
— Нет, к сожалению. Очень тороплюсь. Сегодня же выезжаю.
— Так пан Водичка довезет вас на своей машине до готела. Где остановился пан профессор? В «Третьем Интернационале»? Очень хорошо.
Пан Водичка с готовностью распахнул дверцу машины…
…Стоя в вагоне у раскрытого окна и провожая глазами Злату Прагу, чудесно освещенную пологими лучами заходящего солнца, Савчук с укором сказал себе: «Ты должен быть счастлив сейчас не только тем, что с помощью Соукупа и Водички разгадал тайну рода Нодиры (не род, а обломок касты!), но и тем, что являешься быстрым гонцом, посланцем счастья. В Москве задержишься всего на день, на два и без промедления отправишься в Душанбе!
Не сразу, конечно, поверят ему Ныяз, и жена его Фатима, и дядя Абдалло, и Музаффар, и другие жители кишлака под странным, ныне расшифрованным названием «Там». Немало недоверчивых взглядов увидит он, Савчук, и скептических возражений услышит, когда, усевшись перед забывшими историю своего рода потомками давидаси и воинов храмовой стражи, примется рассказывать о том, что написано красной тушью на белоснежных пальмовых листах. А Нодира будет сидеть в сторонке, не сводя с него блестящих глаз, в волнении подавшись вперед.
Что ж! Он благодарен Нодире. Правда, счастлив был всего лишь одно мгновение, когда, нагнувшись, с гирляндой из цветов жасмина на шее, растерянный, неловкий, вдруг в безумии своем вообразил, что любим… И все же он сохранит память об этом мгновении до конца дней своих…
Да, защищая счастье Нодиры, он, Савчук, будет терпелив и настойчив. Мало-помалу ему, бесспорно, удастся убедить несговорчивых и недоверчивых. А если понадобится, то он прибегнет и к помощи собратьев по профессии, местных, таджикских этнографов.
И когда исчезнут наконец все возражения против брака Нодиры-Редкостной и Фатиха-Победителя, с лязгом к ногам их упадут заржавевшие оковы древнего запрета.
Савчук представил себе пышную свадьбу, традиционное факельное шествие по улицам и огромный костер перед домом жениха. Через костер этот станут со смехом прыгать юноши и девушки. А потом участники свадьбы, весело переговариваясь, сядут за богатый пиршественный стол.
Только Савчука не увидят за этим столом. Как ни станут упрашивать остаться на свадьбу, как ни будет его умолять Нодира, сложив традиционным жестом ладони, он не согласится. Сошлется на неотложные дела и улетит в Москву.
Остаться на бракосочетание Нодиры и Фатиха, которое он, можно сказать, устроил своими руками? Нет, это будет уже выше его сил…