Датабиография — страница 5 из 15

Такое ощущение со временем сгладилось не только потому, что моя семья увеличилась здесь, но и потому, что я хоть и с трудом, но все-таки понял простую истину: для меня все происходит там, где я сейчас.




(8) Когда мне исполнилось девятнадцать лет, я целый год просидел (иногда полулежа) на диване в гостиной матери, где тогда жил, замкнувшись там, растекшись среди мебели. Это был период отступления, вообще вне мира, вне его круговорота; по жизненной шкале это эквивалентно дивану, на котором бездельничал Обломов в одноименном романе. Однако моя недвижность не была мечтательной летаргией, идущей от лени или праздности, – нет, это были парализующие размышления, через силу, о смысле жизни, с целью придать его именно моей (множество вопросов, окутывавших смысл словно мантией, создававших завесу густого тумана), и о том, что мне конкретно следует делать в жизни (выбранное мною изучение литературы не выглядело удовлетворительным ответом).

Я отчетливо сознавал, что, дабы вырвать себя из этого состояния, нужно было инициировать движение (выход не мог бы найтись, останься я в том неподвижном состоянии), побороть бездеятельность (как у тех, кто пролежал слишком долго и теперь должен напрячь все мускулы), и больше других вопросов внимание к себе требовал один: получится ли у меня преуспеть в жизни. Я чувствовал себя одним из тех прилипал, какие бросают в оконное стекло, чтобы они приклеились к нему и потом медленными движениями, теряя всякую форму, сползали вниз. Ибо и мой период, по примеру обломовского, переживался не как каникулы и счастливый отдых – нет, но как драма (с вялотекущим процессом дистилляции, без особых мучений). Еще я задавал себе вопрос – насколько весь этот сидячий период соотносился по времени с кругосветным путешествием. Сколько за то время, что я просидел, можно проехать километров, сколько стран посетить или вообще объехать весь мир? При этом не зная, получил бы я больше ответов на свои вопросы, если бы все это проделал в действительности.

В течение дня люди, приходившие в дом, на минутку-другую присаживались напротив меня, чтобы побеседовать, немного отдохнуть, когда уже сделали одно дело и пока еще не перешли к другому; я восседал с видом гуру, а они как будто хотели попробовать ответить на мои вопросы или разделить со мной мое состояние. Ибо как возможно разделить чей-нибудь энтузиазм, так можно разделить с кем-нибудь и его полнейшую безынициативность.








7Семья

(1) Я лежу на диване, просыпаюсь, у меня на груди ребенок: мой первенец, его вместе с Е. привезли из родильного дома. От мысли, что теперь на мне пожизненная ответственность за него, меня охватывает настоящая паника.

(2) Моя четырехлетняя дочка показывает пальцем на улицу, где стоит мотоцикл, и говорит: Вот однажды я влезу на такой и уеду с каким-нибудь незнакомцем. И я вдруг предвижу всю эту сцену из будущего: оба они на пятнадцать лет старше, и она прямо так и поступает (но при этом рассчитывая на то, что отвечаю за нее все-таки я).




(3) На фотографии – я, пятилетний малыш, заснувший в школьном дворике; прикорнув, я обнимаю деревянную собачку. До самого недавнего времени я был уверен, что это фото сделано на тротуаре за пределами школы, и никак не мог понять, кто же меня сфоткал, как этот снимок попал в семейный альбом и как вообще вышло, что меня забыли одного посреди улицы. Теперь я знаю, что все это не так, но, когда я смотрю на фотографию, я думаю только о своей версии, к которой так привык: меня здесь просто забыли.

(4) До десятилетнего возраста я рос вместе с родителями – они, хоть и разошлись, продолжали жить вместе. В то время такое было не очень понятно – ни с логической стороны, ни с эмоциональной. Семья разобщенная, но при этом существующая вместе, оставшаяся такой и после распада (кое-что поменялось) благодаря покладистым характерам каждого из ее членов и обоюдному желанию проявить эмоциональную гибкость. Мой семилетний сын, впервые увидев моих родителей, приветствовавших друг друга словом Здравствуй! с удивлением спросил их: Так вы знакомы?




(5) В гараже – деревянный сарай в глубине сада – отец учит меня химии, это активная связь «отец – сын». Я внимательно слежу, как и в каждое субботнее утро, но мне не хочется сюда приходить. Еще через несколько недель, однажды ночью, весь химический инвентарь будет уничтожен уличными котами (на сей раз в ответе за все именно они). Я тут ни при чем – и все-таки чувствую себя виноватым: ведь это меня устраивает.



(6) Мой отец происходил из семьи, где было семеро детей, родился во время Второй мировой войны, неподалеку от Бордо – там тогда нашли приют мои дедушка с бабушкой, – и обратно в Бельгию его перевезли в корзине, и поэтому он считал, что, по сравнению с братьями и сестрами, ему в первые месяцы жизни всего недодали. Моя мать же полагала, что все было не так драматично, как он себе навоображал, а путешествие в бельевой корзине так и считала просто великолепным. Но, чтобы избежать в будущем зависти между собственными детьми, она решила обходиться со мной и двумя моими сестрами одинаково, начав с того, что установила равный для всех период кормления грудью: два с половиной месяца.




(7) У вас могло быть счастливое детство, или вы можете решить, что у вас было счастливое детство (после того как проанализировали, обсудили с близкими, которые «в теме» насчет того времени, помнят объективные факты). Так же верно и обратное.

А может, у вас было одновременно и счастливое, и не очень счастливое детство, и это ближе к правде: познать элементы счастья и несчастья в совокупности. И пережить это. Подобный опыт может оказаться немаловажным критерием: способность жить дальше, не оказавшись безвозвратно раненным, и наоборот – не чувствуя себя навсегда застрявшим в этом периоде, как будто ничто не способно превзойти его в совершенстве счастья.

(8) У алтаря святилища Камегайке Хатимангу в Сагамихаре, в Японии, ежегодно 4 апреля (День детей) в буддийском храме Сэнсо-дзи к северо-западу от Токио два борца сумо берут каждый по младенцу, которым от роду полгода-год, сжимают в руках и встают напротив друг друга перед публикой фестиваля Накидзумо, старинного – он проводится уже четыре сотни лет. Новички в борьбе сумо, повернувшись лицом к публике, мягко тормошат младенцев, и победителем считается тот, чей ребенок заплачет первым. Если младенцы не хотят плакать или плачут не очень громко, их подбадривает жрец святилища, исполняющий роль судьи: «Наки! Наки! Наки! (Плачь! Плачь! Плачь!)», иногда приближаясь к ним с маской демона на лице. Если оба младенца заплакали одновременно, выигрыш достается тому, чей плачет громче. Дети, родившиеся со здоровыми легкими, могут очень громко реветь, это значит, что они вырастут крепкими, а их плач отгоняет демонов. Считается также, что борцы сумо приносят счастье детям, которых им удается заставить заплакать.

Но в других регионах иначе: выигрывает тот младенец, который начинает плакать последним или не заплакал вовсе. Ни слезинки – а ведь сумотори тормошит его уже отнюдь не так мягко, судья вопит, машет руками перед его глазенками, надев красную маску, а младенец летает по воздуху среди шума и гвалта в руках незнакомца, а родители далеко, там, в толпе зрителей. И никто не способен оценить и понять: такой младенец мог бы быть самураем, жить вдали от суеты мира, возвыситься над всем бренным. А может, он – реинкарнация старой души, знающей, что боли напоказ не бывает, и его сила в инстинктивном личном правиле: никогда не плакать на людях.



(9) Для моей матери ее отец был также и матерью, она очень часто так и говорила. Я никак не мог понять, кем же тогда была ее мать: ее отцом? Второй матерью, тетей? Следующему поколению такая связь не передалась: мой дедушка (по материнской линии) никогда не был моей бабушкой (по материнской линии).

(10) Чтобы позвать дядю или тетю, в нашей семье принято было перед именем произнести Дядя или Тетя. С некоторых пор мой отец, здороваясь с моей матерью, называет ее Тетушка Жанин (Жанин – так зовут мою маму). Мне в этом видится отрицание их прошлой связи «муж-жена». Моей матери это тоже кажется странным – каким-то прозвищем, и даже неуместным. А вот отец считает, что в этом есть что-то ласковое: семья ведь.



(11) Я воображаю, как мои дети могли бы оставить в утробе Е., на внутренней стенке, некий оттиск для следующего ребенка, которому суждено провести там девять месяцев, этакий месседж, похожий на наскальную живопись или рисунок на стене.

(12) И снова я думаю о человеке, с нежностью прижавшем к груди яйцо, – потому что мне рассказывают о ребенке, у которого яйцо стало любимой игрушкой. Он повсюду таскает его с собой, выделяет из других своих игрушек, очень внимательно следя за тем, чтоб ненароком не разбить его. Яйцо всегда при нем – ночью в кровати он спит, подложив его под себя; на столе во время перекуса он кладет его на край тарелки, чтобы на него поглядывать; на прогулке оно в кармане его куртки, иногда он носит его в руке или держит рядом с собой, чтобы поиграть с ним, со своим яйцом, которое поборет и динозавра, и льва.

Его родители каждую неделю варят другое яйцо и, остудив и просушив, заменяют им прежнее, треснувшее или потерявшее за это время кусок скорлупы. Ждут, пока их дитя заснет или яйцо окажется где-то не рядом с ним, и подменяют его. Потому что время пришло – пусть даже никто не знает, сколько в пределах разумного можно хранить крутое яйцо вне холодильника, а уж тем более в теплых руках ребенка, который сжимает его, всюду таская с собой. И все ради того, чтобы игрушка всегда была как новенькая – ведь для них это тоже его игрушка.

Много лет спустя я смотрю перформанс одного художника – и вот он на глазах у публики высиживает сразу целый десяток яиц в кубе из плексигласа во дворце Токио (Абрахам Пуаншеваль, перформанс так и называется «Яйцо»), и спустя три недели ему удается заставить вылупиться одного цыпленка. Я обнаруживаю, что отношение к яйцу может быть связующим звеном между людьми, даже если оно принимает различную форму для каждого (нечто вроде общины яйца).