На непосильные для Герасима деньги предложил бежать донинский толстосум-скотовод, остановившийся на квартире у Каргина. Хотел было совсем отказаться от бега Герасим, да поддержали его посёльщики, собрали нужный заклад.
– Не трусь, Герасим! Всем миром поддержим, – горланил еще до обедни изрядно подвыпивший Никула Лопатин и совал Герасиму замусоленную пятерку. – На, держи, брат! Я за эту синенькую семь потов пролил, а тебя завсегда поддержу. Пусть богачи не шеперятся, мы им нос утрем… Посёльщики! Помогайте Гараське, тут дело верное. Я-то уж толк в бегунцах знаю…
– Когда это, Никула, ты конных дел мастером стал? – перебил его Елисей Каргин. Он только что подъехал к толпе в щеголеватой кошевке с красной суконной полостью.
Пьяному Никуле был каждый сватом и братом, он смело огрызнулся:
– Чего там «когда»? В степях-то я разве не был? Да ежели ты хочешь знать, так я с твоим отцом, когда в работниках у вас жил, по конному делу всю Монголию исколесил, до самой Урги доезжал. Довелось, паря…
– Ну, тогда не спорю, – криво усмехнулся Каргин и принялся хлопать руками в волчьих рукавицах.
Шумело, переталкивалось людское сборище. Под сотнями ног, стеклянно позванивая, оседал скипевшийся снег. Мунгаловцы спорили, бились об заклад с приезжими, то и дело поглядывая на удалявшихся бегунцов.
Две недели выхаживал к масленой жеребчика Герасим Косых. Каждый день он кормил его на морозной заре, проминал по полуденному пригреву, вязал на выстойку под ущербный месяц. Выходился жеребчик на загляденье всему поселку. И, никому не доверяя, сам повел его Герасим к верстовому столбу в тальнике, где была прочерчена через зимник стартовая черта.
У столба бегунцов развели по обе стороны дороги. Описывая в глубоких суметах широкие дуги, стали сводить. Запрутевшими от напряжения руками, под уздцы, через силу удерживали бегунцов сводящие. Бегунцы дрожали каждым мускулом, готовые круто, на дыбах, рвануться вперед. Герасим сводил жеребчика на спокойном карем мерине. Карий все время ласково трогал губами острое, чутко прядающее ухо жеребчика, словно хотел его успокоить. Сидел на жеребчике Кирька, прильнувший к нему, как клещ. Вместо шапки на голове у Кирьки был розовый шерстяной платок, на ногах только пестрые чулки. Узкие Кирькины плечи заметно вздрагивали. Только успел Герасим сказать ему: «Не трусь, сынок», как карий, неожиданно оступившись, споткнулся. «Не к добру, однако», – сокрушаясь, подумал сразу построжавший Герасим и потуже подобрал поводья.
Все ближе и ближе сходились бегунцы. Только собрались было сводящие, зычно гикнув, пустить их из рук, как из-за сопки вылетело несколько троек с колокольцами. Донеслась оттуда залихватская песня казацких гульбищ:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые,
Решетчатые.
Вышла девка-красота
За резные ворота,
Выпускала сокола
Из правого рукава.
Едва подъехала первая тройка, как из кошевы дружно грянули промороженные голоса:
– Здорово, посёльщики!
– Герасим! Брат… здравствуй!..
Из кошевы ловко прыгнул стройный черноусый казак. На нем была сивая каракулевая папаха и длинная с защитными петлицами шинель. Герасима с коня словно ветром сорвало. В бежавшем к нему казаке узнал он брата Тимофея, взятого на службу еще в девятьсот тринадцатом.
– Эка радость, эка радость!.. – обнимая Тимофея, без конца повторял Герасим, и крупные слезы текли по его щекам.
– Тимофей!.. В крест, в бога… Тащи брата сюда, – требовали из кошевы.
Краснолицый, в распахнутом полушубке, гигант-батареец извлек откуда-то бутылку и алюминиевую кружку. Потрясая бутылкой над головой, он горланил:
– Не стесняйтесь, посёльщики, подходите… Кум Герасим, да подходи же! Надо же нас с приездом поздравить. И седоков сюда давайте. Выпьют они вина и будут сидеть на бегунцах, как привязанные.
Герасим и донинский казак подошли, стали здороваться со всеми за руку. Только здороваясь с батарейцем, Герасим признал в нем Федота Муратова и не удержался, воскликнул:
– Ну, паря, и чертяка же ты стал! Молодцом, молодцом!.. Ну, за счастливое возвращение до дому…
X
Вечером началась гульба. Давно не гуляли так мунгаловцы. На всех улицах и проулках взмывали в мглистое небо тягучие старинные песни, лихо наигрывали тальянки. А гладкую дорогу звучно секли копыта троек. С гиканьем и стрельбой катала разряженных девок казачья молодежь из конца в конец поселка. Видимо-невидимо понабилось гостей к Герасиму Косых. Гости уже заполнили горницу и кухню, а с улицы подваливали еще и еще. Из фронтовиков не пришел к Косых только Арсений Чепалов. Его не пустил на гулянку Сергей Ильич.
– Своей компанией гулеванить будем! – прикрикнул он на Арсения. – Гераська созвал всех рваных и драных, не с руки нам водиться с такими. Да и собралась их такая прорва, что за раз не накормишь. Потом и ложки серебряные от таких гостей прятать надо.
Арсений злобно подумал про отца: «Все такой же хапуга. Удавится за копейку», но смирился и остался дома.
Герасим и Тимофей угощали гостей ханьшином. В горнице на широкой русской печке стояли у них четверти, графины, бутылки. Тускло поблескивал в них вонючий контрабандный ханьшин. Никула Лопатин, втираясь в горницу, радостно изрек:
– Мать моя вся в саже!.. Тут не только напиться, в пору и утопиться.
– Если таких, как ты, прожорливых не будет, – пошутили от столов.
Гости вели себя степенно, глухо переговаривались.
Фронтовик Никита Клыков, чьи синие, косо поставленные глаза полыхали сухим, пронзительным блеском от перенесенной на фронте какой-то болезни, возбужденно рассказывал Каргину:
– Бросили, понимаешь, Елисей Петрович, фронт и поперли. Офицеров, которые по-собачьи себя с нашим братом при старом режиме вели, посекли да постреляли. За все тычки и плюхи сполна расквитались. И теперь бы мы, понимаешь, в окопах вшей кормили, кабы не большевики. Им надо спасибо говорить. Главный у них Ленин, а это – всем головам голова. За простой народ горой стоит и на сто лет вперед все знает.
Каргин покорно поддакивал Клыкову, но ему становилось не по себе. Он быстро понял, что Никита – это кипяток, который может в самый неожиданный момент смертельно обжечь. «Самое лучшее – быть от Никиты подальше, – решил он про себя. – Только как от него отвязаться?» – мучительно размышлял Каргин и надумал.
– Извините меня, Никита Гаврилович, мне, знаете ли, домой сходить надо. Кони у меня не убраны. Я на одну минутку. Мы еще поговорим, Никита Гаврилович, – состроив самое любезное лицо, сказал он и нырнул в толпу от нежелательного собеседника.
К Никите обратился Платон Волокитин:
– Растолкуй-ка ты мне, Гаврилыч, какие такие большевики? Что, ростом они больше или количеством превышают?
– Справедливость на ихней стороне, оттого и прозываются так.
Польщенный вниманием, с которым прислушивались к его словам почтенные старики, Никита заговорил громко, самоуверенно:
– Только вот в дороге мы и с большевиками малость поцапались.
– Да ну?
– Не ну, брат, а да… Они нас, казаков, ненадежными посчитали, обезоружить задумали. Да нас ведь голой рукой не схватишь, колючие мы. Мы, понимаешь ли, целым полком ехали, с батареей. Считали мы себя за большевиков, а разоружаться и не подумали. Никакими нас уговорами пронять не могли.
– Отчего же это?
– Оттого, что быть безоружными нам никак нельзя: вдруг буржуи и белопогонники старые порядки вернуть надумают. Чем их бить будем? Вот и пробивались мы кое-где пулеметами.
За столом напротив Никиты сидел Иннокентий Кустов. Гулять он пошел ради вернувшегося с фронта племяша Ивана Гагарина. Вымочив никлые усы в огуречном рассоле, сидел он, слушая рассказ Никиты, и с трудом ворочал отуманенными глазами. И вдруг, перебив рассказ Никиты, сердито сказал:
– Не то!
– Что не то? – удивился Никита.
– Говоришь не то… Хвастаешься, а хвастаться нечем. Плохие вы казаки, пальцем вас делали да лыком шили. Курицы, а не казаки. Войну провоевали, домой без погон вернулись. Послушались какого-то там Ленина.
– Ты, Кеха, вот что. Ты меня ругай, а Ленина лучше не трогай. Знай меру, – сказал помрачневший Никита и, распаляясь, повышая голос, добавил: – Ленину ты в подметки не годишься, так что лучше пей да помалкивай.
Если бы смолчал Иннокентий, могло бы все этим и кончиться, но он вздумал оборвать Никиту:
– А ты не покрикивай тут, не шеперься. Не тебе, голоштанному, учить меня. Ты ведь казенными штанами грех свой прикрыл, а туда же – я да я.
– Вот как! – поднялся с лавки Никита. – Значит, голоштанный я? – Злая синева переливалась в его уставленных на Иннокентия глазах, малиновыми пятнами покрылось сухое скуластое лицо.
– Дядя, дядя, – зашептал Кустову его племянник-фронтовик Иван Гагарин, – не распекай ты его. Горячий он, у пьяного у него голова без хозяина. Его распалишь, а потом и не сладишь.
Но Иннокентий не утихомирился. Он стукнул по столешнице кулаком, заорал:
– Вместо того чтобы германцев и турцев завоевать, вы домой разбежались. Ждали вас тут, таких-то. Вояка! Со смутьянами снюхались. Уговорили вас, а вы… Куда царя-то умыли? Бубновый туз вам на спину.
Никита кинулся к нему, норовя схватить его за горло.
– Ах ты, буржуй недобитый! Кровосос! Все вы тут сволочь на сволочи. Подождите, скоро узнаете, как у бога бабушку зовут.
– Кто бурзуй? Ты это кого лаешь? – Встал между ним и Иннокентием Платон Волокитин. Он поднял над головой тяжелые, как кузнечные молоты, кулаки и пригрозил: – Кто меня бурзуем назовет, того вот этими кулаками придушу.
Никита нагнулся, выхватил из-за голенища нож. Платон поднял над головой табурет, а Иннокентий, испуганно заголосив, бросился в запечье. Вспыхнул невообразимый гвалт. Крепкий суковатый пол горницы заходил ходуном. Выкручивая руки Платону и Никите, повисли на них разгоряченные люди. Никиту скрутили быстро. Но Платон, напружинив плечи, рванулся, и полетели во все стороны державшие его казаки.