— Действительно, образно, — сказал Евмен Исаевич.
— Что же ты, коль запомнил все отчетливо, не вел себя соответственно, Гриша? — горестно спросил Леонтий Петрович. Было видно, что ответственность и за эту судьбу он берет на свою совесть. Гриша, еще секунду назад искренне веселившийся, бросил лицо в ладони и зарыдал. Он что-то бормотал жалобное и лживое.
— Погоди, — хлопнул его по плечу Евмен Исаевич, — потом ты нам сплачешь. Раз уж получилось, что вы с Леонтием Петровичем хорошие старые знакомые, помоги ему, и мы войдем в твое положение, не станем «шить» тебе соучастие.
— Никакого соучастия тут не может быть, — резко вскинулся Аннушкин, — а помочь готов.
— Раз готов, расскажи поподробней о том, кто дал тебе эти бумаги.
— Да я же… все уж и рассказал: громила, хотя и молодой совсем. Из новых, мы их «отморозками» и «пачками» зовем.
— Кто это «мы»?
— Ну-у, мы и мы.
— Ладно, продолжай.
— Что продолжай? Здоровый, это я уже говорил. Пальцем проткнет. Кучерявый, глаза голубые.
— Ты его видел когда-нибудь раньше, ведь он местный, — глаза у Евмена Исаевича посверкивали, как лампочки на детекторе лжи. Если на детекторе есть лампочки.
— Нет, — задумчиво и медленно сказал Гриша, — не видел прежде. Я-то не совсем тут живу. Я за «строителями», за комбинатом еще живу. Вернее, жил.
— Так ты бомж?
— Мы — бичи.
— Но это же…
— Постой! — прервал диалог Леонтий Петрович, — так ты говоришь, здоровый, курчавый, глаза голубые?
— Сто раз уж говорил.
Подполковник повернулся к журналисту.
— Вы знаете, что я вам скажу?
— Догадываюсь, — усмехнулся тот.
— Этот передатель — Роман Миронов!
20
— Куда ты?
Василий одновременно защелкнул обе застежки на дипломате и через плечо поглядел на сестру. Она стояла посреди кухни, опустив худые бледные руки по швам застиранного ситцевого сарафана. Бледная немочь, с неожиданной нежностью подумал брат. Никому-то ты не нужна со своими реденькими пегими волосами, бесцветными глазками, бескровными губами. Черты лица не вызывали возражений, но где найдется идиот, согласный за счет собственного воображения наполнять их жизнью. Гладильная доска, а не сестра, подумал Василий и отвернулся, потому что в углу правого глаза зашевелилась слеза. Тридцать два года, и ни разу не схвачена за задницу, не заслужила ни одного непристойного предложения, не говоря уж о матримониальных, никто похабно не свистнул ей вслед. С нормальной женщины сняли слепок сестры милосердия и немилосердно отправили жить. Она, видите ли, при брате. Сготовить, прибрать… Василий зло тряхнул головой, так что чуть не слетели очки.
Надо что-то делать. Барахлит, наверное, щитовидка, стал плаксив. Нельзя, чтобы по поводу каждой ерундовой, хотя и родственной картины в груди вздымалось такое.
— У меня, Тань, дело в городе. Важное.
— Надолго?
Василий побарабанил по крышке кейса. Было ясно, что скажет он сейчас не всю правду и примеривается, сколько именно.
— Не знаю, Тань. Может быть, сегодня и не вернусь.
Сестра тихонько вздохнула.
— Может, мы с мамой пока поедем в город? Неудобно здесь оставаться. Дача ведь не наша.
— Дача эта ничья. В том смысле, что государственная. И как только она государству понадобится, мы ее вернем.
— Понятно, — покорно сказала Татьяна, — маме нужен свежий воздух.
— Вот именно, она, мне кажется, заслужила право хотя бы временно не жить в Капотне.
— Конечно, конечно, — быстро согласилась сестра, видя, что брат начинает заводиться.
Василий взял кейс в руки и замер, припоминая, все ли захватил, что нужно.
— Может, поешь?
— Нет, не хочется.
— Ну ладно, езжай.
— Пошел.
— Ты взял лекарство?
— Конечно.
Он спустился с крыльца на кирпичную дорожку, когда Таня его окликнула слабым извиняющимся голосом. Если бы он не ждал этого вопроса, он бы наверняка его не услышал.
— А Настя?
— Что Настя?
— Вдруг она приедет?
Василий неопределенно помотал головой и, ничего не ответив, пошел к калитке.
21
Татьяна сидела в плетеном кресле на кухне, свет из окна падал на нее сквозь огромный букет, стоящий в керамической вазе на подоконнике. Букет этот давно превратился в гербарий и мог рассыпаться от неосторожного взгляда. Эта жалобная и вдохновенная декорация добавляла облику совершенно бесцветной женщины почти все, что ей недоставало в глазах экзальтированного брата. Татьяна сидела абсолютно неподвижно, едва заметно улыбаясь и прислушиваясь к сложному беззвучию солнечного утра. Причем с таким видом, будто знает границы своего слуха и ждет, что на границах его вот-вот появится кто-то предназначенный ей.
Внешность напоенной солнцем природы — наиболее обманчивое явление жизни. Из своей глубины эта природа высылает навстречу неизбывному ожиданию не стук каблуков долгожданного кавалера, а сдавленный вопль обезумевшей матери.
Таня вскочила, утрачивая романтическую окраску, открыла железную коробку с прокипяченными шприцами, насадила на стеклянный прибор цепким пинцетом алмазно блеснувшую иглу. И начала надпиливать ампулу. И вскоре уже шла сквозь теплые заросли с занесенным таинственно поблескивающим шприцем.
Когда началось действие лекарства, Таня вернулась на кухню, зажгла газ, чтобы прокипятить побывавшие в теле иглы. И тут кто-то позвонил в калитку. Требовательно и четко. Через пару секунд звонок повторился. Таня внутренне сжалась. Она была уверена, что это приехали выселять их семейство с дачи. Может быть, затаиться? Бессмысленно, этот человек звонит так, будто уверен, что на даче кто-то есть.
Вытирая растерянные руки передником, отправилась Таня отпирать ворота. В проеме калитки увидела она крупного, даже толстого человека в очках и светлом парусиновом костюме. Под носом прямоугольные усики, на лице вежливая гримаса.
— Здравствуйте.
Таня молча кивнула. Тут же перед нею распахнулась бывалая книжица с надписью потертым золотом: «Пресса».
— Моя фамилия Петриченко. Я из «Ленинской смены», слышали, наверное. Мы задумали сделать материал о Платоне Григорьевиче Петрове, об одном из, так сказать, командиров советской промышленности.
— Он умер, — едва слышно прошептала Таня.
— Это-то мы знаем. Направляясь сюда, я рассчитывал максимум на то, что мне удастся встретиться с кем-нибудь из родственников. Можно войти? Может быть, посмотреть семейные альбомы и тому подобное.
Петриченко уже полностью вошел на территорию госдачи и, не спрашивая дальнейшего разрешения, двинулся по кирпичной тропинке к дому, собирая информацию опытным репортерским оком.
— Вы родственница? — бросил он за спину.
— Очень дальняя.
— Вот как?
— И бывшая.
— То есть?
Таню пугал сангвинический напор этого человека, она понимала, что ей не стоило бы с ним откровенничать, и даже быть просто честной с ним не стоило. Но ничего поделать с собой не могла. Профессиональный журналист чем-то сродни цыганке-гадалке, он знает, где расположены клавиши, пробуждающие доверие в человеке, даже если этого человека совершенно не знает.
— Мой брат Вася был женат на дочери Платона Григорьевича.
— Был? Так что, они развелись?
— В общем, да.
— А где он сам, брат Вася?
Уже поднялись на крыльцо. Петриченко перестал растрачивать свое внимание на взгляды по сторонам, надо было собраться для встречи с историком.
— Он сейчас в городе.
— Он вернется сегодня?
— Не знаю. Он так сказал, что не знаю, что и думать. Вы проходите.
Плетеное кресло удивленно пискнуло, принимая в себя парусиновое тело.
— Кофе?
— Давайте кофе.
— Мой брат очень любит заваривать сам. И меня немного научил. Разбирается он очень. В сортах.
Внимая этому бессодержательному лепету, Петриченко успел отметить: на газу кипятятся шприцы. Эта деталь почти наверняка чертовски важна. Что-то тут, на этой дачке, происходит интересное. Разберемся.
Подав гостю кофе, Таня села на свое место во вдохновенной тени полевого букета. Журналист отхлебнул горячего напитка и не смог сдержать сдержанного восторга.
— Это я такой кофеек нечасто пью.
Под бледной кожей на щеках хозяйки на мгновение появились розовые тени.
Петриченко, рассмотрев к этому моменту все, что можно было увидеть на кухне, решил, что пора обратить взор на хозяйку. Как человек опытный, наблюдательный и уже не пользующийся успехом у женщин, он поспешил с уничижительным выводом: «типичный огонь, мерцающий в сосуде». Он был профессионал, что выше неоднократно отмечалось, и поэтому решил воспользоваться тем, что понял. То есть начал оказывать знаки внимания некрасивой женщине. Сколь вдохновенны и грациозны были сидячие ухаживания потного толстяка, можно себе представить. Но на братобоязненную затворницу они подействовали. Натужные и пространные комплименты, в которых Петриченко пытался связать воедино внезапность их встречи, качество испиваемого кофе и таинственное молчание хозяйки, блеклую сестру милосердия просто одурманили. Она сидела, как свеча, беспокоящаяся за состояние своего воска, достигшего грани таяния.
Журналист нравился себе. Оказывается, не полностью вышел в тираж, курилка! Вон как полыхают бледные ланиты. В тени галантного трепа вел он свое подловатое расследование, цель которого и сам представлял смутно.
— Так ваш братец живет здесь постоянно?
— Несколько уже лет. Он устроился сторожем к Платону Григорьевичу.
— А стал зятем?
— Они полюбили друг друга.
— Но брак оказался недолговечным?
Таня пожала худыми плечами. Ей не слишком нравились эти вопросы, но задавались они таким серьезным, значительным тоном, что спрашивающего невозможно было заподозрить в праздном интересе.
— Любовь не вечна.
— У вас, я вижу, глубокие познания в этой области, — мягко и дружелюбно улыбнулся Петриченко, — как вас, кстати, зовут? Пора нам познакомиться.