— Ваша фамилия Петриченко, я прочитала.
— Ну, а…
— Таня.
— Замечательно. Знаете, Таня…
— Хотите еще кофе?
— Кофе я, может быть, и хочу, да нельзя мне больше. Полнота, нагрузка на сердце.
Лицо собеседницы сделалось глубоко озабоченным.
— Знаете, что мы с вами лучше сделаем?
— Что? — почти испуганно спросила хозяйка, и в глубинах ее сознания мелькнула совершенно дикая мысль.
— Осмотрим дом.
— Дом? Зачем?
— Сейчас объясню. Очерк я буду писать о бывшем советском вельможе. Легко сейчас такого человека оболгать, в том смысле, что у него на даче были золотые унитазы и всякое такое прочее. Помните, как было с маршалом Ахромеевым?
— Не помню.
— Ну, неважно. Я хочу быть максимально объективным, объективным до конца. Я хочу достоверно узнать, сколько было комнат в загородном доме человека, ворочавшего почти всею нашей металлургией. Понимаете?
Таня кивнула.
— Ну так пошли, хозяюшка.
И они стали подниматься по лестнице наверх. Петриченко что-то острил, вспоминая, например, что раньше было такое советское статистическое развлечение — исчислять количество чугуна и стали, приходящееся на душу населения. Так вот, теперь душа каждого свободного россиянина хочет посмотреть в упор на жизнь человека, столь отягощавшего ее прежде.
— И мы ей, душе то есть, сейчас в этом поможем.
Таня и слушала эти рассуждения и ничего не понимала. Она была занята другим. Пыталась определить, в какой именно комнате этот дородный вальяжный красавец с блестящими залысинами набросится на нее. О том, как ей вести себя в том случае, если это произойдет, думать она была не в состоянии.
Вот они уже преодолели подсознательную лестницу и окунулись в горячий раствор: запах нагретого солнцем дерева и застарелой диванной пыли. Вот они начинают обходить одну за другой небольшие комнатки. Сердце Тани до предела наполняется холодом, когда они оказываются вблизи какого-нибудь спального места. Где-то за границами сознания — журналистская болтовня.
Так ничего и не случилось.
Таня с облегчением вздохнула, когда они стали спускаться вниз. Но она не смогла бы ответить, радоваться ей этому облегчению или нет.
Теперь комнаты этажа первого.
Кухня-столовая. Странно обставленная гостиная.
Вторая, необжитая, веранда. Дверь, кажется, заколочена.
— А это что?
— Просто темная комната.
Узкое глухое пространство без окон. Почему-то Евмена Исаевича оно заинтересовало особенно сильно. Он тщательно осмотрел и даже ощупал косяки, вошел внутрь, подозрительно принюхиваясь. Заглянул в пустые ящики из-под телевизора и пылесоса.
— Ну, понятно. Темная, значит, комната.
— Да. Темная, — равнодушно ответила Таня. Этой комнаты она не боялась. Гость выглядел таким чистоплотным и лощеным, вряд ли он затеет что-то в этой пыли и на этих ящиках.
Петриченко задумчиво отвернулся от неглубокой прямоугольной норы. Потеребил свои ограниченные усы.
— А во дворе?
— Что во дворе? А, сараи, — Таня вздохнула и замялась, — и сторожка.
— Пойдемте, Танечка, пойдемте.
Это «Танечка» подхлестнуло воображение хозяйки. Она опять незаметно покраснела.
Они вышли в жаркие, хотя уже и несколько поредевшие заросли. Сарай был осмотрен, Петриченко остался доволен состоянием навесных замков. Гараж он тоже, кажется, одобрил. Пусто, душно, пахнет промасленной ветошью. Материалы для очерка о командире советской стали оставалось дополнить осмотром сторожки.
— Почему вы так смущены, Таня?
— Я не смущена, — смущенно ответила хозяйка.
— Меня невозможно обмануть, — отчасти строго, отчасти фатовски сказал Петриченко, глядя ей в зрачки.
— Нет, нет, я правда…
— Что там за этой дверью, Таня? Согласитесь, смешно это скрывать теперь.
— Я ничего не скрываю.
Глаза опущены, плечи дрожат.
— Я ведь все равно посмотрю.
— Хорошо, — бессильно согласилась Таня, — смотрите. Там моя мама.
— Ваша мама?
— Да.
— Жена Леонтия Петровича Мухина?
В голосе журналиста не было ни торжества, ни удивления.
Сделанное открытие открытием для него не являлось. Таню же оно буквально потрясло, она смотрела на Евмена Исаевича полными восхищенного удивления глазами.
22
— Добрый день, Вера.
— Добрый. А кто это?
— Это я.
— Кто «я»?
— У меня до такой степени изменился голос?
— A-а, господин аспирант?
— Послушай…
— И ты мне звонишь?! И ты мне еще звонишь?!
— Погоди, я все понимаю, я был не прав. То есть, ну ты понимаешь.
— После всего ты мне еще и звонишь?!
— Прости меня, Вера, я знаю, что сволочь, сам себе омерзителен.
— Ты накачал меня какой-то наркотой, представил своей шлюхой. Поссорил с моей лучшей подругой, а теперь…
— Ну, вот по этому поводу я тебе и звоню. Где она сейчас, твоя лучшая подруга? Она мне очень нужна.
— Гадина!
— Кто?
— Ты, ты гадина, ты!
— Пусть так.
— Мелкая гнойная гадина, вот ты кто такой.
— Согласен, но скажи, где живет этот ее модельер. Что ты молчишь?
— Тихо с ума схожу. Все-таки никак не могу поверить, что на свете бывают такие твари.
— Бывают.
— А мне плевать, что ты знаешь себе цену, понял?!
— Она мне очень нужна, позарез.
— Даже если бы я знала, где сейчас Настька, не сказала бы. Ты что, не понимаешь, что ты меня с нею поссорил?!
— Я думал, ей все равно.
— Врешь!
— Нет, я специально все это… эти все гнусности, скажем так, производил. Чтобы как-то ее зацепить.
— Ой-ей-ей, какая психология. Умеешь разлюбопытствовать женщину. Сейчас я расплавлюсь и под твои мрачненькие тайны что-то тебе выложу. На это рассчитываешь, ублюдок?!
— Да.
— Как мы честно вздыхаем! Только не повезло тебе, не повезло. Во-первых, ни за что я не стала бы помогать такой жабе, как ты. Ты мне отвратителен. Не морально, на это плевать. Ты мне противен… Я потом неделю спринцевалась после той истории. Любовник хренов.
— А во-вторых?
— А во-вторых, ты глуп. Раз я с Настькой в ссоре, в настоящей ссоре, откуда мне знать, где она? Я последняя буду, кому она позвонит, хоть это ты понимаешь, козел?!
— Я ее люблю.
— Пошел ты…
23
Леонтий Петрович в двадцать пятый раз перечитал письмо извращенца. Подполковник сидел дома один уже несколько дней. Журналист Петриченко куда-то исчез, и это подполковника почему-то пугало. Он не перестал ему не доверять, но не мог теперь без него обходиться. Разумеется, этот неприятный пронырливый толстяк ведет какую-то свою игру. Пусть ведет, пусть даже не вводит в курс своего наверняка нечистоплотного расследования. Но желательно, чтобы находился он где-нибудь поблизости. Даже со всей своей моральной неоднозначностью.
Пропал, собака. Исчез.
О том, чтобы связаться, например, со Светланой, с ее психиатром или с сыном, не могло быть и речи. Леонтий Петрович вспоминал свои пьяные к ним звонки, и ему становилось стыдно до тошноты. Раньше он никогда не переживал по таким ничтожным поводам. Что-то внутри случилось, и подполковник боялся выяснять, что именно.
Стояли невероятно душные, неавгустовские дни. «Самая высокая температура за весь период наблюдений», — передразнивал Леонтий Петрович глумливый голос теледиктора.
Даже Раиса пропадала с утра до вечера на берегах мутного пригородного пруда.
Облаченный в полосатую пижаму, чувствуя себя арестантом собственного отчаяния, бродил Леонтий Петрович по комнате от галеры до галеры и уныло копался мыслью в куче нравственных отбросов, коей стала постепенно операция по спасению Романа из кровавых лап ненормального педагога. Леонтий Петрович сразу поверил Грише Аннушкину, что письмо ему вручил именно Роман Миронов. Не истерзанный, не обожженный, не обезумевший от страданий Ромка Миронов. По крайней мере, ничего подобного Гриша Аннушкин не отметил. И врать ему незачем. Леонтий помнил этого своего ученика как парня если и слегка дегенеративного, то вполне честного.
В таком случае — что все это могло значить?! Самолично сочинить подобное послание Роман был не в состоянии, военрук готов был дать руку на отсечение. Можно, скажем, током вылечить от заикания, но нельзя никакими пытками тупого, дубинноголового негодяя сделать негодяем философствующим. Это Леонтий Петрович понимал четко. Остается что? Остается сговор. Ромушка, орясина, зачем-то сговорился с этим самым маньяком. Но на какой предмет?! То, что мучитель существует, Леонтий Петрович сомнению не подвергал. Сомневался он теперь лишь в том, является ли мучитель мучителем. С какого переполоха в обезызвиленном мозгу акселератического громилы могла появиться мысль о подобном союзе?! Это все равно как если бы девушка с веслом захотела в аспирантуру.
Надо сказать, что внутренний строй мыслей подполковника был не столь однозначен, как здесь невольно изложилось. Особой внятностью протекание внутреннего монолога не отличалось. Приходится, излагая, спрямлять, чтобы не сгинуть в извивах. Об одном оттенке не упомянуть нельзя. Разочаровываясь по поводу искренности страданий Романа, Леонтий Петрович не переставал во многом обвинять себя. И как отдельную личность, и как представителя поколения. Виноватым он считал и «меня» и «нас». Проглядели, проморгали, отнеслись формально и начетнически к нуждам и чаяниям поколений подрастающих. Пусть у них сейчас карманы полны кулачищ и баксов, были ведь они когда-то отдельными покладистыми детишками, и славной ребятней были. Бери и лепи нового, честного человека твердой, но любящей рукой.
Бездушие, бездушие и еще раз бездушие! — стучал жилистым кулаком по подоконнику подполковник, потом падал на кулаки шелушащимся лицом, и из узко посаженных глаз текли горькие стариковские слезы.
Надо сказать, плакал часто, почти каждый час. Вспомнит свое поведение по отношению к Зинаиде, ныне алкоголезависимой, и откинется на стуле, запрокинет голову и екает небом, глотая соленую влагу.