Скотина, животное сладострастное, павиан похотливый. Посуди, посуди, как мог парнишка, вырастая в такой прогнившей атмосфере, сформироваться нормальным, полезным обществу человеком. Всю, всю до капельки вину брал на себя Леонтий Петрович. Даже ту ее часть, от которой освободил бы его самый против него предвзятый суд чести.
Очень часто подполковничье самобичевание меняло смысловой масштаб и от отдельной, пусть и сложной, судьбы перекидывалось на карту судеб отечества.
Эх, фронтовички, фронтовички, приговаривал он, угрюмо улыбаясь. Перед «Тиграми» и фюрерами не спасовали, перед оскаленной пастью фашистской орды не оплошали, не дрогнули, защитили человечество от коричневой чумы. А что потом? А потом сда-али, сдали мы свои позиции, фронтовички. Вот ты с гранатой под танк броситься не боялся, а теперь трясешься перед бюрократической крысой, ты шагал с гордо поднятой головой по полям поверженной Европы, а теперь доживаешь век согбенным огородником среди дачных укропов. Что за загадка? Что за беда? Опыта не передали, уважение растеряли. Только и осталось, что девятого мая потрясти серебром медалей вслед уносящейся невесть куда заляпанной рекламными щитами птице-тройке.
Эх, фронтовички!
До чего дожили?!
Ни за кого не вступились, никому не помогли и, кажется, до сих пор ничего не поняли. Что останется от нас?! Чему мы были современники?!
Арал — лужа! Урал — свалка. Целина — пустыня! Волга — сточная канава! Чернобыль — могила! Власть — проститутка! Народ… от этого места сама собой начинается река слез.
А ведь мы могли! Какими мы вернулись с фронтов! Дух памяти захватывает от воспоминаний. Какими мы вернулись, сколько мы могли сделать для страны, для людей. Но вернулись мы, как выяснилось, не в нормальную жизнь, а в сплошную водку. Видно, человек, хлебнувший фронта как следует, похмеляется весь остаток дней. И вот теперь мы постарели, и в очередях нас называют «недобитками». Заслужили? Да, да и еще раз да!
24
— Ты?
— Удивительно, что ты так этому удивлена. Неужели ты думала, что я не попытаюсь с тобой поговорить?
— Я надеялась, что ты поймешь — этого делать не надо.
— Настя, прошло уже несколько дней. Мне казалось, что у тебя было время остыть.
— Остыть?!
— Остыть, охолонуть, успокоиться, раскинуть мозгами. Можно, я войду?
— А ты не боишься, что Жора дома?
— Не боюсь. Я специально следил за вашим подъездом и видел, как он отъехал.
— Понятно.
— Можно, я войду?
— Мне не хочется тебя впускать.
— Почему?
— Не хочется, чтобы ты осквернил и этот дом.
Противореча своим словам, Анастасия Платоновна сделала шаг в глубь прихожей. Василий Леонтьевич, инстинктивно оглянувшись, вошел.
— Кстати, — сказал он, снимая с плеча кожаную сумку, — твой жених в курсе? Впрочем, что я спрашиваю. Конечно же, ты не могла ему не рассказать. Интересно другое — как именно ты ему все это преподнесла.
Анастасия Платоновна, сложив руки на груди, прислонилась к стене.
— Как, как. Объективно. Просто описала то, что видела, и больше ничего.
Василий Леонтьевич криво улыбнулся.
— Да-а? И как он к этому отнесся? Держу пари, только в первый момент господин модельер повозмущался. В сущности, ведь эта информация полностью в его пользу.
— Ты угадал, проницательный бывший муж. Жора похихикал и успокоился. До этого он был не слишком уверен в своих позициях. Он для чего-то вбил себе в голову совершенно дикую мысль, будто я к тебе неравнодушна.
— Действительно, дикость.
— Не ерничай, не умеешь.
— Ладно, не буду.
— Но после того, что я ему рассказала, он понял, что скорее всего ошибался. Не могу же я, в самом деле, испытывать какие-то нежные чувства к такому животному, как ты.
Гость задумчиво пожевал губами и почесал шишковатый лоб.
— Знаешь, у меня есть к тебе несколько предложений.
— Заранее отвергаю их. Все.
— Хочу предупредить тебя, Настя, для начала, что на меня любые твои оскорбления никак не действуют и не подействуют. Поэтому не трать зря силы и эмоции. Во-вторых, я предлагаю пройти в комнату и сесть. Разговор нам предстоит довольно продолжительный.
— Ах, ты еще, оказывается, не понял, что я хочу, чтобы ты немедленно убрался?
— И третье — мне нужно сделать укол.
— Только этого не хватало.
— Ну будь благоразумна. Ведь здоровый негодяй доставит меньше хлопот, чем негодяй, бьющийся в судорогах.
Самый лучший способ добиться своего от женщины — это начать с просьбы о врачебной помощи.
— Ванная там, — недовольно махнула рукой Анастасия Платоновна, это был максимум участия, на которое она была способна.
Василий Леонтьевич полез в сумку, достал ампулу, одноразовый шприц и отправился, куда было указано. В ванной он закатал штанину, протер голень одеколоном, найденным на полке, и нанес себе медицинскую процедуру.
Войдя в гостиную, он нашел Анастасию Платоновну в самом дальнем кресле. Надо сказать, что обставлена была гостиная известного кутюрье хоть и роскошно, но уже слегка старомодно. Скорее всего, в соответствии с вкусами умершей лет пять назад супруги. Супруга была мещанкой с претензиями. Такое сведение имелось откуда-то в голове Василия Леонтьевича.
Анастасия Платоновна села таким образом, что до нее невозможно было добраться, не столкнувшись с каким-нибудь мебельным препятствием. Центр баррикады составлял журнальный столик с горой модных журналов. Тяжелый стул с замысловато резной спинкой и огромная ваза с искусственными цветами держали фланги.
— Хочешь кофе? — осторожно спросил Василий Леонтьевич.
— Нет уж, спасибо, сыта по горло. И тебе советую оставить все эти попытки «зацепиться». Коли есть что сказать, говори. Хозяин уехал не слишком надолго.
— Он уехал до завтра.
— Не хочешь ли ты сказать…
— Не хочу. И ничего не попытаюсь извлечь из того факта, что до его возвращения целая ночь.
— Еще бы, — фыркнула Анастасия Платоновна.
Василий Леонтьевич осторожно сел в угол велюрового дивана. Поправил очки.
— Ты знаешь, Настя, я тебя люблю.
Она опять фыркнула.
— Теперь меня это не интересует. Совсем.
— Я не рассчитываю вернуть тебя как женщину…
— Не хватало…
— Но как человеку, с которым мы прожили вместе немало лет, мне бы хотелось что-то объяснить. Хоть что-нибудь.
Она пожала плечами.
— Объясняй.
— Понимаешь, не разжалобить, не растрогать, а именно объяснить. Заметь себе. А ведь это очень тонкий момент. Любишь женщину не тогда, когда хочешь ее как женщину, не тогда, когда хочешь вызвать ее восторг, нравиться ей, и даже не тогда, когда испытываешь потребность ее мучить, терзать, измываться, то есть подчинять. Лишь когда появляется желание — кстати, совершенно напрасное, глупое, свидетельствующее, что ты женщину начал терять, — так вот, когда появляется желание объяснить ей что-то, — значит, ты ее любишь.
— Ты всегда любил пофилософствовать. Когда нужно и когда не нужно.
Василий Леонтьевич поскреб джинсовое колено длинными бледными пальцами.
— А знаешь, почему оно глупое?
— Что именно?
— Желание объяснить женщине что-то важное. Знаешь?
— Я слушаю, говори.
— Потому что женщине, во-первых, ничего нельзя объяснить, и во-вторых, потому, что ей не нужны никакие объяснения. Они ее раздражают и пугают.
— Ты хотел как-нибудь оскорбить меня и поэтому целишь во весь женский пол, господин Вейнингер.
Василий Леонтьевич поморщился мгновенно и болезненно.
— Нет, конечно. Я даже не знаю названия тому, что сейчас делаю. Видимо, я слабый человек, мне для самоуважения важно, делая глупость, хотя бы объявить, что я знаю, что это глупость.
Настя неприязненно поежилась в кресле.
— Многовато слов и сложновато они составлены. Все ведь проще. И намного проще. В свое время, чтобы удовлетворить свои грязноватые, мелковатые плебейские комплексы, ты соблазнил дочку крупного начальника, а потом женился на ней. Причем все обставил так, как будто эта свадьба произошла по прихоти этого начальника. Да, тебе удалось скрутить толстую фигу в адрес этого дуболома-аппаратчика, молодец. Далее ты жил в свое удовольствие, измываясь над девчонкой, обалдевшей от абсурда неестественных отношений. И вот когда ты почувствовал, что эта девчонка к тебе наконец-то полностью, по-настоящему охладела, ты обнаружил в себе некие глубокие чувствища. Что, не так?
Василий Леонтьевич покивал.
— В общем, да. Схему ты нарисовала более-менее правильно, Но схема — она и есть схема. Когда смотришь со стороны, ничего, кроме омерзения, личность, прожившая последние несколько лет так, как я, не заслуживает.
— Это уж точно.
— Но при желании можно посмотреть изнутри…
— Спасибо, не хочется. Было время, когда я страстно желала получить на это право, мне не было позволено. Меня брезгливо, или, вернее, пренебрежительно пнули. Ты же ничего не подозревал о тех сумасшедших ночах, которые… о тех невероятных подозрениях, что являлись мне. Уж не знаю, что бы я тогда отдала, чтобы проникнуть в это «изнутри».
— Я тебя понимаю.
— Молчи, дурак. Если бы тогда дошло до разрыва с отцом, а ты знаешь, что это был за человек, я не сомневалась бы ни единой секунды, кого выбрать. Ты ведь его ненавидел.
— Ненавидел.
— И боялся.
— Боялся.
— Почему ты тогда торчал здесь? Меня презирал, отца ненавидел, и сидел тут сиднем, дикость! Ты хотел ему сделать больно?
— Еще как.
— И у тебя была такая возможность. Не знаю уж, за что ты хотел ему отомстить, потом расскажешь, но способ отомстить у тебя был великолепный.
— Какой?
— Тебе было известно, как отец меня любил. Ты мог сказать ему: забирайте обратно ублюдочное свое сокровище, товарищ член ЦК. Ты бы его этим не то что унизил, ты бы его убил. Растер в порошок! Хочешь, я тебе скажу, почему ты этого не сделал?
— Почему, Настя?
— Сначала я думала, что из страха, что отец помешает твоей карьере, но потом поняла — нет. Ведь карьеры ты никакой не делал. Не способен ты был к деланию ее, даже под таким крылом, как папашино.