— Говори, говори, — прошептал психиатр.
— Плакать перестал. И схватил утюг и говорит: если я кому-нибудь проболтаюсь, — а утюг над моей головой, глаза белые, — если кому-нибудь хоть слово, то он меня отравит. Знаете, смешно так, говорит, что отравит, а у самого утюг в руках. Я хохочу, дура. Тут он как шарахнет утюгом в зеркало. И ушел. Я не стала ничего никому рассказывать. Хотя не очень-то испугалась. Вернее, испугалась не угроз, а того, как он изменился. Белые глаза и прочее. Ничего особенного я в этой истории не видела. Дура была. Вот почти и все. Дальше мы жили как обычно, даже забываться эта история стала понемногу. Жили мы, конечно, как кошка с собакой. Я иногда, очень-очень редко, отпускала шуточки по этому поводу. Такие, знаете, только нам двоим понятные. Понимаю, что он жил, как под дамокловым мечом, копил на меня злобу. И в конце концов отомстил.
Светлана шумно вздохнула, как бы вслед огромному камню, сброшенному с души.
— И совсем последнее. Когда я Эдуарду это рассказала, а он ведь врач по психике, он мне объяснил, что Роман с ненормальными наклонностями. История с зеркалом и платьем загнала все его переживания далеко вглубь. Какая-то страшная работа у него шла с тех пор внутри. Теперь он, по вашему утверждению, попал в руки к маньяку, так вот, я вам скажу, что это не случайно. Он все время вился поблизости от группы риска, рано или поздно они должны были его завлечь. А я, получается, — Светлана тяжело вздохнула, — еще тогда его подтолкнула на эту дорожку. И пусть он самым подлым способом рассчитался со мной, считаю своим долгом открыть всю картину, может быть, она поможет вашему следствию. Наверное, надо и в милицию сообщить. В заявлении моем этого ничего нет.
Леонтий Петрович молчал, даже полуотвернулся. За окном уже была настоящая ночь.
Евмен Исаевич тяжело прохаживался по паркету, тот подагрически хрустел.
— Я человек посторонний, но совет дам хороший: не рассказывайте в милиции эту историю.
— Почему?
— Во-первых, они ничего не поймут, во-вторых, посмеются над вами. А в-третьих, в вашем публичном самобичевании нет потребности. Насколько мы тут разобрались с Леонтием Петровичем, вашему брату не так уж плохо приходится в лапах этого маньяка.
28
— Что с тобой, бывший муж?
Чашка Василия Леонтьевича испуганно звякнула о блюдце.
— Это не кофе, а бурда, ты утратил квалификацию.
— Да?
— Да. Он отчетливо отдает мочой. Как твой рассказ.
— Потерпи, уже немного осталось.
— Насколько я поняла, этот парень оказался…
— В каком-то смысле моим братом.
— Передержка.
— Небольшая. Позволив себе это допущение, я возрадовался. Взорлил.
— Ну-ну.
— Настя, ты ведь искусственно подкармливаешь неприязнь ко мне. Кляча твоей иронии вот-вот издохнет. Я же вижу, тебя страшно занимает мой рассказ.
— Он пугает, а мне противно.
— Ты слишком начитанна для манекенщицы. Итак, я обрадовался. Почти мгновенно в моей голове родился план. Обоюдоострый. Это было какое-то озарение. В этот момент я почувствовал себя творцом. Почти во всех подробностях.
— Что значит обоюдоострый?
— Это значит, направленный в обе стороны телесной клетки. И против отца, и против сына.
Настя хмыкнула в чашку.
— Уж да уж.
Василий Леонтьевич встал и начал прохаживаться по ковру с видом зоопаркового хищника.
— Я разузнал все что мог о нем, о Романе. Подхожу как-то раз и предлагаю сделку. Я сказал, что мне нужен телохранитель. Работа не пыльная и не мокрая, никто мне особенно не угрожает. Телохранитель мне нужен для престижа, Аванс немедленно. Роман почти не думал. Согласился. Когда я привез его на дачу, он окончательно уверился в том, что поступил правильно. Мне кажется, что в тот момент ему и самому желалось оставить на какое-то время городскую обстановку. И потянулись длинные летние вечера. Заполненные чем?
— Кофе.
— И разговорами. Ты же сама прошла через это. На меня снизошло вдохновение. Я ведь никогда не обладал сколько-нибудь бойким пером, мне легче прочитать лекцию на три часа, чем написать страницу. А какой я лектор, ты знаешь.
— Знаю.
— Парнишка сначала показался мне типичным стандартным кирпичом из мощной телесной стены, подпирающей с тылу кучку страдающих сорокалетних неудачников. Несчастных интеллигентов, уже сообразивших, что их существование кончено и бессмысленно. Они торопливо листают жалкие книжки и кипятят бесполезные шприцы в густеющей тени, отбрасываемой этой стеною. Ты ведь его видела, Настя.
— В весьма своеобразном ракурсе.
— Это ничего не меняет. Какое животное, а?! Экземплярище. Жалко, он тебе не показал свои фокусы с монетами, он их запросто сворачивал в трубку. Были бы на даче лошади, он бы разгибал подковы. При этом писал с ошибками. Причем даже не знал, что пишет с ними. И без знаков препинания, как поэт-модернист. Крайности, как известно, сходятся. Дебил с поэтом стоят спиной к спине.
Сначала мне его зверская неграмотность показалась избыточной деталью, это все равно как если бы Яго был изображен прокаженным и кривым, но потом я с этим смирился. Пусть, раз уж так сложилось. Со временем в ходе подготовительно-общеобразовательных бесед я обнаружил, что Рома Миронов, как это ни дико, тянется к знаниям. Так, кажется, писали в школьных характеристиках. Пытливый мордоворот, это сочетание меня весьма забавляло. При этом я держал в уме оскорбительный его пинок мне в задницу. Я человек злопамятный и мстительный, как все неудачники моего поколения, тем более что я еще и калека.
— Я помню это.
— Но шевеление элементарной и робкой мысли на дне грязной пещеры, которой являлась голова этого туалетного весельчака, меня забавляло и подхлестывало. Разумеется, я никогда не верил ни в каких Макаренок, по сути придумавших лишь способ штамповки кадров для карательных органов, но признаю возникновение педагогического азарта во мне. Азарт разгорался по мере того, как в этом «отморозке» все более выявлялся инструмент для осуществления моего обоюдоострого плана. Я сделал открытие на фронте собеседований с ненужным мне телохранителем.
— Хочешь меня спросить, не любопытно ли мне, какое именно?
— Даже если ты не спросишь, все равно расскажу, ибо для этого пришел. Открытие трогательное и какое-то неоригинальное. Сначала что-то вроде брезгливой жалости… но потом нет! нет! нет! — сказал я себе. Это еще не победа, это разведка добрым словом, всего лишь. А понял я вот что: его, Романа Миронова, громилу под метр девяносто с гирями вместо кулаков, с «положением» в преступном мире, с двумя, тремя десятками баб за спиной, с деньгами шальными, — никто не любит! И, что характерно, это его зверски мучает. Он оброс носорожьей кожей, и обычное прямое оскорбление не способно оставить на ней порез. Но внутренне он уязвим, он страдает.
— Ничего особенного в этом открытии твоем нет. Хоть вон Маяковский — трибун, главарь, а душа нежна. И в ранах.
— Да, да, я ведь и сам вначале себе сказал, что открытьишко — тьфу! Тут интересность в другом. Ему, Роману, нужно было любви, а мне, человеку, догадавшемуся об этом, желалось совсем другого. Рассчитаться, отомстить. И лично ему, Роману Миронову, и всему его поколению. Кстати, попутно я сделал и второе открытие, правда, легко выводящееся из первого. Их всех, мясистых акселератов-костоломов, никто не любит. Всю «стену». И бесятся они в основном от недостатка любви. Мне плевать было на одного, стало быть, и на всех скопом тоже было плевать. Слюна, обращенная в сторону толпы, еще холоднее.
Настя поставила чашку на журнальный столик и потянулась к пачке сигарет — пуста.
— Я принесу, на кухне, на столе, я видел целую.
Василий Леонтьевич пришел под воздействием своего рассказа в состояние довольно сильного возбуждения. Он удалился быстрым шагом в сторону кухни и говорить продолжил, еще не полностью вернувшись.
— Ты, конечно, уже догадалась, что именно я решил сделать. Влюбить его в себя.
— Не подходи ко мне, мразь!
Пачка сигарет шлепнулась на лакированный стол.
— Но для того, чтобы влюбить в себя человека — не важно: мужчину, женщину, — надо как можно достовернее сделать вид, что ты сам влюбился. Вначале я не был уверен в своих силах. Раньше мне удавалось влюблять в себя женщин, и даже красивых, но это не то же самое, что овладеть чувствами молодого бандита. Оказалось — волновался зря. Для охмурения дитяти-бандита хватило всего лишь слов. Правда, очень большого количества и очень обдуманно расставленных. Не понадобилось никаких материальных доказательств приязни и привязанности. Если с человеком никто никогда не разговаривал по душам…
— Длинные летние вечера…
— Именно. И знаешь, мне почти не приходилось выходить за пределы специальности: история человечества — вот что, оказывается, более всего интересует нынешних молодых преступников. Все эти Цезари, Чандрагупты, Александры Македонские, Ганнибалы, Нельсоны и иже с ними. Для него история была как цветущий альпийский луг для человека, у которого удалили сразу пару катаракт. Он, слушая, доходил до состояния экстаза, и когда, картинно вскочив со своего стула, кричал: «Я здесь стою и не могу иначе!», «Гвардия умирает, но не сдается!», «Кто любит меня, за мной!» — у него, по его собственному признанию, происходило непроизвольное семяизвержение.
— Умоляю тебя.
— Именно «умоляю тебя!» твердил мне испорченный современной демократической Москвою ребенок, прося рассказать еще что-нибудь.
— И однажды ты поведал ему о платоновской академии и просветил насчет того, как мало болтливые античные извращенцы ценили общество женщин и до какой степени предпочитали общество мальчиков, умеющих слушать.
— Не хвали себя за проницательность, хотя ты и права. Я уже два часа сотрясаю воздух, чтобы эхом ответило именно это ущелье. Действительно, был и Платон, и «Пир», и все что положено у голубых соблазнителей. Особенно легко мне стало скользить в этом направлении, когда оказалась очевидной предрасположенность слушателя к сексуальным контактам подобного рода. Странно, что никто не обратил на эти его особенности внимания раньше. Впрочем, надо признать, Роман маскировался: мускулатура, звериное поведение. Так вот, удалив маскировочный налет, я увидел, что мне не сопротивляются. Труднее было самому собраться с силами для подобного… — Василий Леонтьевич брезгливо пожевал губами и вздул ноздри.