— Вот что я вам скажу, гражданин. Идите-ка к директору. Он в третьем номере. Есть у нас один, правительственный. Так он завсегда свободен. Просите. Умоляйте. Кирилл Петрович тоже человек. Только уж меня не выдавайте.
Едва проснувшийся человек, в белье и с натянутым на плечи пальтецом, яростно твердил:
— Пожар, что ли? А по какому праву спать не даете? Хулиганство, и ничего больше.
— Кирилл Петрович, вы поймите: из Ленинграда. Трое ребят. Один грудной и старушка… Только на одну ночь. Он же у вас свободный. У вас-то есть дети?
— При чем тут дети? Он забронирован. Нет у меня права им распоряжаться. — Но, видно, понял, что Дмитрий готов простоять перед ним целую ночь и будет убеждать, доказывать, просить…
Что-то человеческое просветилось в его еще диких, затуманенных сном глазах.
— Эх, на мою голову! Берите номер. Ровно на сутки. И чтоб сразу же и без пререканий…
Правительственный. Что за роскошь! Две широкие кровати с пружинными матрасами. Диванчик, круглый стол. И даже раковина с двумя кранами. Горячей нет, но зато холодной хоть залейся. А дежурная, верная в своих симпатиях, приволокла вместительный, пышущий паром, весело напевающий что-то самовар.
Заварили чай, разложили запасы. И все вместе, все за круглым столом, накрытым чистой скатеркой. Ну как в сказке! Накормили и Кэмрада, хотя он долго отказывался, уверяя, что сыт по горло. А когда Семен ушел и Тася стала мыть посуду, Дмитрий спросил:
— Как Ленинград?
Тася легонько вздохнула и посмотрела на Дмитрия отстраненно и строго:
— Готовится стоять насмерть.
Глава третьяВ ЛЕНИНГРАДЕ
Как ни тихо собиралась Софья Александровна в утренний рейд за молоком и хлебом, Тася все же проснулась. Окно было залито солнцем, красные блики горели на поверхности туалета и небольшого письменного стола, за которым когда-то сочинял свои международные обзоры и фельетоны Дмитрий.
Танюшка крепко спала в своей высокой деревянной кроватке, похожей на клетку для небольшого зверька. К обеду должны были прийти мать и отец Таси. Она стала придумывать обеденное меню, но, добравшись до бифштекса с жареной картошкой, к которому был неравнодушен отец, исчерпала на этом свою кулинарную фантазию и перескочила на мысли о скором своем отъезде. В последнем письме Митя сообщил, что с Рязанью всё улажено и что ему там обещана доцентура в педагогическом институте. Устроится, снимет комнату, и хватит жить в разлуке. Только неизбывная тревога за Таню, после трагической смерти Верочки, заставила ее расстаться с Туркменией, с ее раскаленным белесо-голубым небом, убаюкивающим бормотанием вонючих арыков, серой и бархатистой от пыли зеленью, рыжим песком пустыни, забивающимся в туфли, бродячей жизнью узбекского театра, навещающего далекие кишлаки со своим котлом для приготовления плова, ведерным медным самоваром и длиннополыми сюртуками и кринолинами гоголевской «Женитьбы».
Нет, не за что бы не бросила она своей работы под руководством Павла Дмитриевича Девени, «грозного» старика с удивительно нежным сердцем, опытнейшего режиссера еще из когорты Синельникова, который сам умел делать всё: орудовать светом, если таковой был, гримировать, ставить декорации, делать эскизы костюмов и учил тому же Тасю. И еще эти знаменитые «круги Девени» — целая система передвижения актеров по сцене так, чтобы избежать прямых линий и острых углов… Старик ею очень гордился… Но вот пришлось уехать, когда родилась Таня. Малярия не шутит с детьми. Да, пришлось уехать, оставив в Чарджоу Митю, интересную работу и маленький бугорок на кладбище — солнечные лучи иссушили его до каменной твердости и покрыли глубокими трещинами. Рязань-то совсем недалеко. И мама сможет часто приезжать, и Софья Александровна… И я там не буду бездельничать. Уж, наверное, найдется какой-нибудь кружок художественной самодеятельности. Вот и я буду насаждать «круги Девени». А вечером хотел позвонить Прендель, и мы, может быть, сходим с ним к Ольге. Наш знаменитый психиатр грозится, что и сам скоро станет сумасшедшим. Мрачноватый юмор у Юрки!
Именно с мрачноватым юмором приятеля ассоциировалось ночное событие. Тася не хотела о нем думать, а оно всё проступало сквозь поток мыслей, как чернила на обратной стороне тонкой бумаги.
Часа в три-четыре ночи — на часы она так и не взглянула, — проснулась от резкого звонка. «Уж не Чиж ли?» — промелькнула шалая мысль… Набросив халатик, она подбежала к выходной двери, отбросила крюк. На площадке в тускло-желтом свете маленькой лампочки стоял человек, весь облаченный в черную кожу и в военной фуражке. В левой руке, спрятанной в кожаную перчатку с крагами, был пакет. Правую он бросил к козырьку и извинился за беспокойство.
— Срочный пакет товарищу Гудинову.
— Гудиновы выше, — сказала Тася. — Тридцать четвертая. Как раз над нами.
Человек еще раз извинился и, скрипя кожей, взлетел на два пролета выше. Закрывая дверь, Тася слышала такой же долгий и повелительный звонок. Что за срочный пакет товарищу Гудинову, который, кажется, работает хирургом в военном госпитале?
Ночь. Мотоциклист. Пакет. Как-то всё это тревожно. А собственно, почему?
Багровый язычок огня соскользнул с ножки туалета и светлым пятном лег на пол. Тася вскочила и, как была босиком, в ночной рубашке, встала в этот солнечный круг и стала делать гимнастику.
Когда она умылась, оделась и присела к туалету, чтобы расчесать волосы, хлопнула входная дверь, жалобно закудахтала соседка Варвара Михайловна, послышались быстрые знакомые шаги, и мать Мити, Софья Александровна, вошла в комнату.
— Война, Тася-матушка, — сказала она, чуть задыхаясь. — С немцами. Дожили до беды. А Митенька не с нами.
Тася выронила гребенку. Хотела сказать: «Что же мы теперь будем делать, Чижок?» Но Мити не было рядом. Только его мать.
— Может, только слухи? — спросила она, внутренне напрягшаяся до предела и уже готовая принять эту страшную весть.
— Все говорят. Несколько наших городов будто бы бомбили. Ну и наши, думаю, в долгу не остались.
Включили радио. Какая-то маршевая музыка.
Проснулась Танюшка. Ее надо было умыть и покормить. Софья Александровна пошла на кухню готовить завтрак. Оттуда доносилось шипение нескольких примусов и возбужденные голоса соседок по квартире. Не склонная к панике, мать Дмитрия что-то обстоятельно разъясняла.
«Как удивительно, — думала Тася. — День как день… И солнечные зайчики на полу, и кофе пахнет, и Мария Владимировна пошла в свою лечебницу уха, горла, носа, а я кормлю Таню… И всё так, будто бы ничего не случилось… А ведь вулкан уже действует… Началась война. Это не просто новый начавшийся день, а первый день войны… Сколько же их будет, таких дней, когда думать обо всем, и маленьком, и важном, придется через войну. Только через войну!» И еще она подумала, что теперь уже нельзя ждать, пока Митя устроится в Рязани, а надо ехать туда как можно скорее, чтобы быть всем вместе. И встревожилась: а вдруг ему не удастся выехать из Чарджоу? Ехать к нему, в такую даль! А что же делать?
За завтраком Софья Александровна вспоминала, как началась для нее война 1914 года.
— Днем ходили в Пимен бор за грибами. Застала гроза. Пришли как мыши мокрые. А гроза хоть и отдалилась, но всё погромыхивала, всё поблескивала. И душно очень было. И вдруг прибегает Павел Карлович и говорит, что война объявлена. С Вильгельмом. А Митя, как услышал про войну, стал прыгать и кричать: «Правда, что война? Вот хорошо-то как! И я на войну пойду, буду их на капусту рубить… У меня же сабля!» Ему семи еще не было! А ведь теперь никакого объявления не было… Напали на нас, и всё тут. И опять немцы!
— …без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие… — Голос Молотова звучал обличающе-сурово, как глас прокурора, требующего строжайшего наказания для преступников. Но речь его не была замкнута в стенах зала суда. Она звучала на весь мир и обращена была к человечеству — преступник угрожал всему миру.
Позвонили от Залесских, родителей Таси.
— Слушали Молотова? — взволнованно говорила Александра Ивановна. — Может, выберешься к нам, Тасенька, а обед, в конце концов, не обязательно устраивать.
Но Софья Александровна запротестовала:
— Что ж мы теперь из-за немцев и обедать не будем? Наделаю котлет побольше, и ладно. Не пропадать же мясу. А вы, Тася, конечно, идите. Я уж как-нибудь досмотрю внученьку.
На набережной Мойки очень много народу. И вовсе незнакомые люди запросто говорят между собой. И суровость лиц делает их похожими друг на друга.
Переходя мостик, Тася приостановилась на секунду. Посмотрела на реку. Коричневая с зеленым отливом вода ее неторопливо вползала в Неву. Вспомнилось почему-то, как два года назад по Чарджоу пронесся зловещий слух: по Пянджу плывет холера. Предполагали, что холера проникнет в Среднюю Азию из Индии, по извилистому руслу Пянджа, который в симбиозе с Вахшем давал начало Амударье. И хотя это были только слухи, однажды ночью в двери всех домов и кибиток Чарджоу стали сильно, настойчиво стучать. Парни и девушки — вся мобилизованная комсомольская организация города, — прерывая крепкий предутренний сон, давали каждому — прямо в рот из своих рук — какие-то таблетки.
— Если по Пянджу придет холера, — говорили они, — мы ее остановим!
Теперь по Мойке плывет война. Пока такая же невидимая, как бациллы холеры. Ах, если бы существовали таблетки против войны! Раздать их однажды на рассвете всем живущим на Земле…
По Машкову переулку, как бы вонзающемуся в надневские просторы, Тася вышла на набережную и неторопливо зашагала к Кировскому мосту. Величаво и, казалось, несокрушимо поднимались над Невой дворцы и особняки. Золотились гребешки литых иссиня-серых волн могучей реки. И золотом сверкал шпиль Петропавловского собора, а сама крепость, приземистая, с невысокими бастионами, немного походила на изящный муляж. Кто же мог предположить тогда, в первый день войны, что вот такие же древние крепости, как Петропавловская, Брестская и Шлиссельбургская, станут на пути рвущихся вперед бронетанковых дивизий противника, приостановят, собьют темп их стремительного наступления.