Давид Боровский — страница 100 из 124

Кстати, совсем недалеко от нас – Ильмень-озеро, в которое впадает река Ловать. Так вот, вниз по ее течению я с друзьями на байдарках спускался до самого озера. В давней моей киевской жизни.

В этих краях июль был теплым и сухим. Прохладная лесная тень ложилась на поляну.

Не умолкали птицы.

Бла-го-дать.

К наслаждению относилось еще и чтение книг – великих и опальных – не у нас изданных.

Нам было по душе отсутствие всевозможных групповых установлений.

Мы были вместе и каждый сам по себе – отдельно.

И все же наивысшим удовольствием, блаженством Рая, итогом дня был Костер Вечерний.

Им также управлял Кочергин.

Но вечерами Эдик был щедр и великодушен, и делился с нами правом поддерживать огонь, подбрасывая сучки, шишки, ветки, щепки…

К вечернему костру полагалась церемония: чай с дымком и мятной травой, с курением кальяна и тихим… ну, скажем, беседой.

Тогда дымили мы все.

Эдик с Мишей оставались верными “Беломорканалу”. А мы с Володей пижонили припасенным для райских дней дефицитом – сигаретами фабрики “Филипп Моррис”.

А когда опускалась ночь, и угасал огонь в костре, и птиц заменяли сверчки, мы упаковывали себя в спальные мешки, завязывались и застегивались почти до подбородка, превращаясь в погребальный кокон.

Над нами небосвод из черного бархата, усеянный миллиардами мерцающих алмазов…

Постойте!

Не такое ли небо обещала чеховская Соня плачущему дяде Ване в другой жизни?

В жизни райской.

К слову о Чехове.

Он как-то записал, что театр – сыпь, дурная болезнь народов.

И четверо зараженных грешников устремлялись в свой Рай зализывать душевные раны.

Давно уже нет Ленинграда.

Но, бывает, утром, приезжая в Петербург, я слышу, как под куполом вокзального перрона гремит, и кажется все тот же, голос диктора про поезд до станции Малая Вишера.

Малая Вишера…

И слышу я далекое потрескивание костра…»

Из-под пера Эдуарда Кочергина вышел рассказ «Хромыч». Шедевр, на мой взгляд. Он посвящен «Памяти Давида Боровского-Бродского». Об их походах в Рай, о старом вознице, помогавшем добраться до места от станции Верея.

Рай – место, забытое, как говорит Эдуард Степанович, «Богом и советской властью». Давид приезжал в Верею почтовым поездом из Москвы, Кочергин с Николаевым почтовым же – из Ленинграда. Художник-макетчик Михаил Гаврилович Николаев – уникальный, по характеристике Кочергина, «мастер-волшебник, лучший из лучших мастеров этого редкостного театрального делания». Блокадный ребенок. Мэтр. Цеховая гордость. Островитянин – потому что с Васильевского острова.

Первый раз пешком шли шесть километров с 35-килограммовыми рюкзаками за спинами. На следующий год Давид предложил «нанять лошаденку». Нашли старика, местного пастуха, который когда-то владел теми местами. То и был Хромыч. «Мы, – говорит Кочергин, – смекнули его обзовуху, когда он сошел с телеги – он сильно хромал».

«Хромыч, – рассказывает Кочергин, – несмотря на свою никудышность и инвалидность, оказался ловким и опытным возницей. Дорога попросту падала вниз. То есть ее не было. Был песчаный, огромной величины обрыв, по которому дед, взяв под уздцы лошаденку и поглаживая ей морду, чтоб она не боялась, медленно спускался с ней и телегой в далекий низ. Иногда они останавливались, он с ней о чем-то говорил, затем снова, метр за метром, вел ее вниз.

“Фантастика! – воскликнул Боровский. – Такому номеру может позавидовать любой цирк! Старик прямо лоцман какой-то! Смотри, как он аккуратно и точно правит своим кораблем-обозом!” Я вспомнил слова мужика из чайной: “В те места может отвести только один человек в нашей земле – Хромыч”. Так мы обрели себе мстинского ангела-хранителя.

Внизу, у ручья, возница расстался с нами. Добираться оставалось совсем недалеко».

Хромыч сильно помог путешественникам, которые на Мсте отдыхали, по словам Кочергина, «от того ужаса, который зовется театром». Приходили в себя. Опускали руки в воду, в землю, чтобы вся дурная энергия, которая накопилась в этих «подлых театрах», ушла. Кто-то называл театр храмом, а кто и психбольницей. Вспоминали Чехова с его характеристиками театра, с такой, в частности: «Мир бестолочи, тупости и пустозвонства»…

Давид привозил из Москвы огромное количество запрещенной тогда в СССР литературы. У путешественников была градация: за эту книжку можно получить восемь лет, за эту – шесть, а за ту «только» четыре года дадут.

Запрещенную литературу Давид привозил и в Киев. Давал почитать Молостовой. Евгений Каменькович вспоминает, как в один из приездов Боровского ему удалось прочитать «В круге первом».

Запрещенные книги – нельзя это обстоятельство обойти стороной – попадали к Давиду из самых разных источников. Одним из них стали гастроли Театра на Таганке в 1977 году во Франции.

Тогда к сопровождавшему труппу «искусствоведу в штатском» Бычкову – без них, «искусствоведов», представить отправившуюся за границу делегацию было невозможно, ко всем прикреплялись соглядатаи из КГБ, – на добровольных, по зову сердца началах присоединился тогдашний директор Таганки Илья Аронович Коган. Он еще в Москве прямо предупредил Смехова: «Если у вас в Париже появится идея встретиться с нашими “бывшими” – не советую. Это плохо скажется на жизни коллектива, не говоря уже о вас лично».

И когда Смехов, давший Когану новые имя и отчество – «Илья Погоныч», – поинтересовался: «Если вы намекаете на знакомство с Виктором Платоновичем…», тот сразу же признался: «Да, намекаю». «В таком случае, – поделился Смехов с Коганом своими соображениями на сей счет, – пардон: я в 37 обойдусь без советов…»

Смехов признается, что не был смельчаком и сам не стал бы, наверное, разыскивать Некрасова. «Тем более, – говорит, – что и не был уверен в его интересе к моей персоне». Но как-то на ступеньках Дворца Шайо, караван-сарая с металлическими сводами и с нелепым амфитеатром кресел в подземном зале, куда артисты спускались на лифтах, Вениамин услышал: «Веня, не кидайся целоваться, а спокойно повернись ко мне…» Это была Галина Некрасова, они договорились о встрече, и в назначенный день Смехов с Боровским отделились от коллектива, отправляющегося на запланированную экскурсию по городу, и на метро поехали в сторону Монмартра. Выходя из вагона, заметили Бычкова, делавшего вид, будто он читает газету, вздохнули и поднялись к Некрасовым. Филер, судя по всему, знал, где их караулить.

Славно у Некрасовых посидели. Давид и Веня рассказывали о московских новостях, о театре, гастролях, о чекисте в метро, о Киеве. Виктор Платонович им – о своем: что, разумеется, тошно без читателей, а так – жизнь прекрасна на свободе.

Когда Некрасов 3 сентября 1987 года скончался в парижской больнице, имя его, фронтовика, раненного-перераненного на войне, по-прежнему было запрещено упоминать в Советском Союзе. Лишь в номере еженедельника «Московские новости» от 13 сентября опубликовали некролог за подписями Григория Бакланова, Вячеслава Кондратьева, Владимира Лакшина и Булата Окуджавы, что вызвало гневное осуждение партийными начальниками из Политбюро ЦК КПСС.

В гостиницу Боровский и Смехов пробирались с подаренными писателем книгами: Солженицына, Авторханова, своими… Давид «долю» Смехова спрятал у себя на шкафу под запасным одеялом, жестами опытного подпольщика показал, как доставать, читать и прятать обратно, а перед завершением гастролей забрал всю литературу и куда-то вечером унес.

В Москве Смехов ее получил. Книги прекрасно добрались в громоздком багаже постановочной части, в котором Боровский ориентировался лучше, чем где-либо, затерявшись в кубиках от «Послушайте», в складках гамлетовского занавеса и обмундирования из «Десяти дней…» Их надежно спрятали самые немногословные (как и Давид) мужчины «Таганки» – машинисты сцены и монтировщики декораций, «монты», как их звали.

На таможне в Шереметьеве вернувшуюся из Франции «Таганку» шмонали так, будто группа наркокурьеров прилетела из Колумбии. Основной улов на глазах Когана и Бычкова, не скрывавших, по словам Смехова, «чувства глубокого удовлетворения и сопричастности к происходящему», – чемодан Рамзеса Джабраилова, набитый книжками. Даже проверяющие недоумевали: почему все это – на виду, почему – не спрятал? Артист честно признался: «В Париже не было времени, каждый день спектакли, привез домой читать и дочитывать то, что не успел там. А разве нельзя?..» И был прозван в театре «библиотекарем»…

«Все завтраки, обеды и ужины готовил Михаил Гаврилович, – вспоминает Рай Эдуард Кочергин. – Мое дело костер был. Я поджигатель. Но изыски делал Давид. Какие изыски? Ну, вареное яйцо нарезал острым ножом мелкими ломтиками, поджаривал эти ломтики и делал бутерброды, роскошные, это его секрет. Или утром вставал и ловил рыбу и зажаривал. Любил сухую зажарку. Чтобы хрустела.

Он привозил какао, сгущенку. Мы варили манную кашу. И он ее сдабривал какао. Это было вкусно. Привез из какой-то страны пиво в банках. У нас тогда пива в банках не было. Да и пива вообще не было. Мы им лакомились. Потом Давид из этих банок ловко сделал кофеварки. И варил роскошный кофе. Кофевраки эти мы передали музею».

О последней поездке в Рай, случившейся уже без Хромыча, Эдуард Кочергин повествует так:

«Питерский поезд, с которого высадился я (Михаил Гаврилыч не смог в этот год поехать с нами по семейным обстоятельствам), а затем и московский с Давидом никто не встретил. Мы, заподозрив неладное, вынесли рюкзаки с перрона за вокзал, на дорогу, и увидели грузовик, привезший из какой-то деревни людей к поезду. Водителя грузовика уговорили подкинуть нас в конец поселка, к началу Мстинского тракта. Забросив рюкзаки и себя в пустой кузов, довольно скоро оказались у дома Хромычевой бабки. Подъезжая, почувствовали что-то неладное. Скинув с машины рюкзаки и рассчитавшись с шофером, зашли к бабке во двор. Зимовка была заперта, на двери висел старый замок. Мы постучались к хозяйке. Не сразу, минуты через три, дверь открыла сгорбленная, седая, завернутая в черный платок старуха и объявила нам, что по весне Хромыч скончался, царство ему небесное, что телеграмму к нему от нас ей принесли, но ответить на нее она не смогла, ноги не ходят, да и денег нет.