Увидев наши опечаленные лица, старуха предложила зайти к ней в избу выпить чаю. Мы достали из рюкзаков флягу со спиртом, хлеб, колбасу и зашли к ней. За древним деревенской работы столом, подле медного самовара, вместе с хозяйкой помянули Хромыча походной дозой разбавленного спирта и услышали потрясающий рассказ старой крестьянки о последних минутах жизни великого мстинского кулака Хромыча.
Майским утром, перед самым восходом солнца, Хромыч постучал в стену прируба своей клюкой, которой почти не пользовался, разбудил бабкиного внука, спавшего в прирубе, и позвал через него к себе бабку. Объявил ей, что кончает с этим светом – уходит из него. Затем попросил вынести себя на вставшее солнце и положить на край мстинской коровьей дороги, ведущей в Рай, в места его рождения. Она с внуком исполнила наказ пастуха. Его на козьей дохе вынесли на обочину дороги и уложили головою в сторону Мсты.
Умер он под колокольный звон приближавшегося к нему стада. Перед мертвым пастухом стадо вдруг встало. От него отделилась тщедушная ленивая коровенка и поднялась с дороги на обочину. Звякнув медным шейным колокольцем, лизанула морщинистого Хромыча в лоб и вернулась к стаду. Казалось, что мертвый дед, раскинувшийся на дохе, от беззубости, или от лучей солнца, или еще от чего иного, глядя открытыми глазами в небо, – улыбается».
Эдуард Кочергин, родившийся, как он написал в одной из семи своих потрясающих по уровню литературного мастерства прозаических книг – «Крещённые крестами», – «с испугу: отца Степана арестовали за кибернетику, и мать выкинула меня на два месяца раньше», в три с небольшим года попал в Сибири в детский приемник. Отца расстреляли, маму посадили. Из детприемника восьмилетний Кочергин убежал в поисках мамы, попал, проскитавшись по России, в другой детприемник, снова убежал. Выжил и прокормился благодаря умению рисовать игральные карты и создавать из проволоки профили вождей – искусство, которому его обучил «первый учитель рисования» эстонец Томас Карлович, спасло Эдуарда в колонии: юного художника опекали блатные.
Редакция «Сцены» попросила Давида прочитать первую книгу Кочергина – «Ангелова кукла» – и поделиться своим мнением о ней с читателями. Боровский был удивлен и поражен этой книгой, литературным талантом Кочергина: «Любовь к слову и языку проявилась так же, как и любовь художника Кочергина к фактуре на сцене – фактуре подлинной, правдивой… Книга автобиографична и этим особенно интересна. И отличается от “питерской школы” иронией и хорошим чувством юмора».
Поразила Давида «Ангелова кукла» «памятью особой совестливости и доброты» к «бывшим людям», выброшенным «пятизвездным» государством и «гуманным обществом» на помойку. К людям, чудом уцелевшим после сталинского террора, войны и блокады, нищим и голодным, живущим в сырых подвалах и в парадных под лестницами…
«Сцена» «Сценой», Боровский на просьбу редакции с удовольствием откликнулся, но написал после прочтения книги и личное письмо Кочергину:
«Дорогой Эдик!
Читая книгу, я нет-нет да и поглядывал на верх колонки, где на каждой странице (что хорошо) обозначен автор. Мне все казалось, что читаю я Гиляровского или орловского писателя Лескова, а то и новгородца Пешкова Алексея.
Я поражен и потрясен. Собранные вместе твои рассказы о послевоенной жизни “человеков” из подвальных (подвальных “человеков”) действительно удивляют и потрясают.
Если бы не твое имя на странице, мне бы приходилось во время чтения сверяться с титулом – да, точно, это написал Кочергин, мой товарищ по цеху, который давным-давно водил меня по мало кому известным тропам своего любимого Питера, как водят за кулисы людей, впервые попавших в театр.
Твоя книга – это книга писателя Кочергина. Писателя, который умеет еще и рисовать и блестяще сочинять декорации. Скорей всего, прежде ты сочинял декорации, поскольку писательством при Совдепии вряд ли бы прокормил семью. Кому нужны были твои герои. Твой Капитал нужен был стране только тогда, когда на страну напали враги.
Написано (или, как нравится тебе, – нарисовано) замечательным, ярким языком, и, что еще поражает, с горьким юмором. И самое главное – с колоссальным теплом к этому люду, к этой братии никому не нужных человеков.
Если когда-нибудь еще мы соберемся у костра, который ты разведешь, мы вспомним и помянем и твоих родных, и твоих героев.
Рад за твой литературный успех.
Твой Давид Б.»
Давид описывал прогулки по Петербургу с Кочергиным, с которым дружил четыре десятилетия (когда Любимов решил поставить на «Таганке» «Ревизскую сказку» и обратился, конечно же, к Боровскому, Давид сказал Юрию Петровичу, что есть художник, который «сделает Гоголя» лучше его, – Кочергин), не меньше:
«Его маршруты сильно отличаются от всех путеводителей… Но уже минут через пять вам станет ясно, что вы рядом с истинным петербуржцем.
Дворцовый Петербург Кочергин знает хорошо, но душа его отдана хижинам…
…Свернем на Рубинштейна, где обещано показать известный толстовский дом начала ХХ века. И как удачно на пути оказался Театр, известный в Европе и в мире, – МДТ. Именно здесь Кочергин сотворил, возможно, лучшие свои декорации. (Лев Додин, характеризуя работу Кочергина над спектаклем “Дом” по Федору Абрамову, говорил: “Это огромной силы символическая декорация. Но символизм как бы снимается тем, что она абсолютно функциональна”.)
Вообще-то Кочергину повезло с профессией. А профессии повезло с Кочергиным.
(Точно такие же слова Боровский может произнести в адрес Бархина, а Кочергин и Бархин – в адрес Боровского.)
Его сценические композиции, особенно если это Пушкин, Достоевский, Распутин, Абрамов, отразили его жизненный опыт и его художественные пристрастия. Ему удалось соединить театр бытовой и условный, натурализм, сюрреализм, дадаизм и русский лубок в единый сплав. Окружая артистов натуральной фактурой и не скрывая магии открытой сцены, очень точно отобранными фрагментами (в которых угадывается целое) он заряжает атмосферу такой правдой, таким драматизмом и столь чувственно, что сфальшивить бывает исключительно трудно, а скорей – совестно.
Бескомпромиссный характер, страсть, знание множества ремесел и живого русского языка помогают ему добиваться осуществления своего замысла.
Никаких неряшливостей – это Кочергин.
И раз уж речь зашла о театре, можно на время изменить намеченный маршрут, пройти сквозь двор толстовского дома на набережную Фонтанки, где находится другой, тоже знаменитый Театр – БДТ. Здесь ваш Проводник служит главным художником вот уже лет тридцать. И двадцать из них – при абсолютном монархизме или, если угодно, авторитаризме Г. А. Товстоногова (что для Эдуарда Степановича было хоть и торжественно, но мало уютно).
Правда, служил честно и плодотворно…»
Когда в январе 1983 года Кочергин слег на несколько месяцев с инфарктом миокарда, в больницу полетело огромное количество писем. Из многих стран. Какие-то послания Эдуард Степанович опубликовал в очередной своей замечательной книге – «Житие Лидки Петроградской», выделив при этом одно.
«Самое грандиозное лечебное писание-рисование, – сообщил Кочергин, – получил я, будучи еще в реанимации в моей островной больничке, от московского друга-подельника, знаменитого на нашем шарике сценографа-художника театра Давида Боровского. Его образное обращение по поводу моей напасти лучше воспроизвести в подлинном виде».
И – воспроизвел. А мы прочитали:
«Эдик дорогой!
Никак к тебе не вырвусь, все время цейтнот. Но я надеюсь, в апреле повидаемся. Ты будешь дома. Попи…дим про Рай…
Какие планы? Я сейчас за…нный, как ты в декабре. Хочется все бросить и послать… Ты уже не выдержал… Посылай ты всех на х…! Снег. Нева. Питер. “Бабец” и немного капусты и костерок!!!
Очень надеюсь, что мы посидим, поживем в твоем Раю. От Володи и Оли (Владимира Макушенко и Ольги Твардовской. – А. Г.) привет.
Я на месяц уезжаю. Увидимся в апреле. Будь здоров. Не унывай. Все будет окэй.
Целую, твой Давид».
Лев Додин, сравнивая работу с двумя выдающимися художниками – Боровским и Кочергиным, говорил, что Эдуард Степанович более активный человек: «Он иногда вмешивается в репетицию и высказывает артистам прямым текстом, что он о них думает. На последних репетициях “Братьев и сестер” ко мне подходили некоторые артисты, прося расшифровать несколько слов, значение которых они ни в каких словарях не смогли найти…»
В БДТ однажды заместитель директора театра Борис Самойлович Левит так достал Кочергина абсурдными требованиями приходить в театр в определенные часы (с 9.00 до 18.00), как все остальные работники, – требованиями к художнику! – что Эдуард Степанович не выдержал. Для начала он объяснил «этому дуремару», что подчиняется только главному режиссеру, а потом, когда Левит не угомонился и объявил, что намерен наказать художника за прогулы (!), Кочергин, как он рассказывает, «вспомнив свое нехорошее детство, обрушил на него тираду профессиональной воровской ругани и сказал в конце: “А теперь, потрох, беги и стучи высокому начальству на художника”».
Побежал и настучал. Товстоногов вызвал Кочергина к себе и неожиданно спросил: «Эдуард, что на вашем языке означают слова “саловон” и “мандалай”, которыми вы обидели Левита?» «Воры, – ответил Кочергин, – матом не ругаются, а эти слова одни из самых обидных и грязных слов фени. “Саловон” – вонючее сало, “мандалай” – лающая женская писька». Товстоногов рассмеялся, а потом все сделал для того, чтобы не было продолжения.
А вот идет Бархин! Кто-то крикнул за моей спиной.
Через стекло рижского отеля
Я впервые увидел Сергея Бархина,
Медленно идущего в сторону
Нашей гостиницы,
В длинном сером пальто и главное – в шляпе!
(а в семидесятых шляп не носили)
Издали он походил на поэта Серебряного века.