Прошло несколько лет. Художественный театр пригласили в Англию. Как всегда, Чехов и что-то о революции – такой малый джентльменский набор. Иначе их не «продавали». Обычно на зарубежных гастролях в качестве революционной нагрузки к Антону Павловичу они играли погодинские «Кремлевские куранты». Но раз появился новый ленинский спектакль, было приказано везти его. А как везти? В Лондоне им играть в театре «Олд Вик», где сцена значительно меньше и самое главное – нет круга. А в спектакле Варпаховского и Ворошилова круг вертится синхронно со стрелками часов, висевших в центре сцены. Все действие, историческое и сценическое, измеряется секундами (сейчас бы назвали «политический триллер»). Таким образом, в театре «Олд Вик» «Шестое июля» играть невозможно. Но – заграница!.. В те времена только избранные ездили за рубеж на гастроли, да и то изредка. Потому у мхатовцев никогда не возникало и мысли, что мы, мол, не можем в таких условиях. Какое бы помещение им ни предложили, они соглашались.
Работал в те времена там заведующим постановочной частью уникальный Николай Николаевич Готтих. Он как раз и славился умением «втискивать» декорации в любые пространства. «Кромсал» все, что не вмещалось. Привык делать это совершенно спокойно, потому что заступиться за спектакль некому. А тут вдруг – живой режиссер. «Одну минуточку, – говорит он, – на такой сцене «Шестого июля» быть не может». А они ему: «В Англии? Может». Он: «Где у них то, где это, где, наконец, круг?» А они опять: «Леонид Викторович, ну, не будет крутиться. Но ведь в Лондоне!»
Понимая безнадежность ситуации, Варпаховский сказал: «Я берусь с теми же артистами поставить пьесу иначе. Я сам все уменьшу, сам все изменю, но, по крайней мере, не буду выглядеть глупо».
«Для них, – вспоминал Давид, – потрясение: переделывать готовое! Подумаешь, не крутится. Земля зато крутится… Но он своего добился. Леонид Викторович показал мне лондонскую планировку, как-то объяснил (деталей уже не помню), почему я, а не Ворошилов. И очень быстро мы сочинили совершенно другой спектакль. Между прочим, тогда и зародилась мысль сыграть Ленина без портретного грима. Позднее Шатров использовал этот принцип в пьесе “Красные кони на синей траве”. Но впервые идею “без грима” мы выработали для “Шестого июля” для Лондона. И – осуществили. Жанр пьесы обозначен как “опыт документальной драмы”.
Итак – документы. Мы с помощью Шатрова, который имел доступ, разумеется относительный, к архивам, добыли фотографии делегатов Пятого Всероссийского съезда Советов. Неведомые, но реальные герои тех лет. Я отбирал только снятые анфас, остальные – отсеивались. Фотографии прямых участников Пятого съезда Советов, заседание которого и составляет основное содержание пьесы. Ленин, Дзержинский, Спиридонова и так далее. Вперемешку с никому не известными людьми с открытыми лицами и пламенными взорами. В музее Освенцима есть стена: снимок к снимку – фотографии жертв. Вот и я через все пространство сцены над артистами протянул фриз – полторы тысячи лиц. В центре – система прожекторов: как только появлялся актер, на фризе высвечивалась фотография. Естественно, Ленин был без грима, потому что, когда выходил Борис Смирнов, высвечивалась фотография Ленина. Так подчеркивалась документальность происходящего. Раз Шатров назвал пьесу “опытом документальной драмы”, мы и подтверждали этот его “опыт” документально. Мол, смотрите: вот перед вами артист, а вот в световом пятне его прообраз. Это два разных человека. Один не перевоплощается в другого, он скорее существует от его имени. Получалось совсем неплохо.
И мы пошли еще дальше в сторону документальности. Поскольку актеры говорят по-русски, англичане будут в наушниках. Мы придумали включить это обстоятельство в систему спектакля. Поставили на сцену аппараты связи системы ЮЗА, плюс аппараты, записывающие человеческий голос. От этой, уже самой по себе замечательной, аппаратуры в зрительный зал тянулась масса проводов, терявшихся где-то. Зрители, видящие провода и слушающие текст через наушники, должны были ощущать себя так, будто они слушают запись выступлений на съезде. То есть задумывалась привязка: вижу – слышу.
Еще на сцене было пять квадратных столиков (за одним сидели стенографистки) и дюжина венских стульев. Все. Леонид Викторович репетировал. Декорации сделали. Уже состоялся сценический прогон. И вдруг выходит номер журнала «Огонек», в котором старые большевики обрушивают на Шатрова кучу обвинений. Сразу же против него ополчается вся партийная пресса. В очень высоком кабинете удивляются: “В Лондон? ‘Шестое июля’? Да вы что!” И почти готовый спектакль с легкостью необыкновенной выкинули в мусорную корзину. Опять поехали “Кремлевские куранты”…»
Каждая совместно сделанная работа была для Давида курсом высшего профессионального образования. Варпаховский часто рассказывал о своем учителе Мейерхольде. Много позже – о Колыме. Боровский стал бывать в его доме. В кругу родных и близких царили ирония и юмор. Леонид Викторович был неистощим на шутки и всякого рода розыгрыши.
«В жизни, – по словам Давида, – он был безупречен. А свои компромиссы горько переживал… О его кабинетной, вернее домашней работе (кабинета у него не было) можно писать диссертацию. Архив цел. Большое место в искусстве режиссуры, считал Леонид Викторович, занимает ремесло. Он обожал всевозможную документистику. Возился с планировками декораций. Чертил график эпизодов и кусков, на которые рассекал единую ткань пьесы. Фиксировал отрепетированные сцены и видел, как продвигается весь рабочий процесс. Своего рода дневник. На столе всегда: линейка, циркуль, цветные карандаши, резинка и его любимый секундомер. Здесь рассчитывались пространство и время. Рядом рояль. Играл часто и много. Музыка была неотъемлемой частью его существования».
Варпаховский часто сравнивал режиссуру с композиторством. Сочинял драматический спектакль по симфоническим законам (имел музыкальное образование, помимо университетского). Постановочному плану, остроте формы придавал первостепенное значение. Строил целое и был внимателен к подробностям. При этом уважительно и нежно относился к актерскому цеху. Хороших артистов ценил, как композитор классных музыкантов. Нужно ли говорить, как легко было работать художникам с таким режиссером.
Давида поражала высочайшая готовность Варпаховского к любой репетиции. Творчески он всегда был открыт и свободен. Одному ему известными приемами создавал увлекательную атмосферу. Зажигал актеров импровизаторством и подвигал их мыслить самостоятельно. Всегда предельно вежлив.
«Ведя репетицию, – вспоминал Давид, – никогда не повышал голоса. Очень не любил скучающих. Актер, получив небольшую роль, сидит с кислым лицом, создавая поле такого недовольства… В этих случаях, и я не раз был свидетелем, Леонид Викторович после репетиции оставлял такого артиста для беседы. Сочувствуя его огорчению из-за незначительного участия и небольшого количества слов, тем не менее – увлекательно и как бы по секрету рассказывал, что придумал специальный эпизод, где этот артист будет один на сцене. И что этот эпизод решающий, и что композитору дал задание написать музыку. Короче, артист покорен и с нетерпением ожидает репетиции, и Леонид Викторович больше спиной не чувствует безразличия сзади сидящего.
Варпаховский сравнивал свое дело с постройкой рельсовой дороги в нужном ему направлении – остальное искусство актеров, но в строгом временном расписании. «Завтра пройдет еще лучше, если сыграете на четыре минуты короче», – сказал он артистам после премьеры горьковского “Дна”».
«Я часто, – говорил Давид много лет спустя после смерти Варпаховского, – представляю его в темноте зрительного зала… Мне бы заехать к нему на Лермонтовскую. На уютной кухне послушать его. Поразговаривать. Посмеяться. И конечно же, поспрашивать… Уж он бы точно посоветовал…
Сейчас много говорят и пишут о религии, о Боге. Иные устремились в храмы. Немало таких, которые по любому поводу публично заявляют о своей глубокой вере (обязательно глубокой), а поступают чаще всего как сущие дьяволы. Леонид Викторович вслух об этой, достаточно интимной, стороне жизни не высказывался. Во всяком случае, я не слышал. В детстве, как принято в семье христианского мира, Леонид Викторович был крещен. И прожил отпущенный ему срок на этой земле, – и лучшие годы мученически, на каторге, – в полном ладу со своей совестью, оставаясь счастливым и светлым Человеком.
С Богом в душе».
Однажды Леонид Викторович позвонил Боровскому в Киев и сказал, что собирается ставить «На дне» в Театре Леси Украинки. Давид удивился такому выбору (выбору, понятно, не площадки сценической, а – произведения) и поехал для разговора в Москву. Мог ли Боровский тогда предвидеть, что эта работа решающим образом повлияет на его будущее?..
В это время Варпаховский выпускал в Малом театре «Палату» Алешина, знаменитый свой антисталинский спектакль, и был весь в заботах.
Вечером, встретившись с Боровским, он сказал: «Захотелось мне делать “На дне” вот почему. Мне кажется, все знают не пьесу Горького, а постановку Художественного театра. Она стала канонической, театры ее тиражируют. Что у нас, что за рубежом. И надо постараться увидеть, что в пьесе до сих пор не прочитано. Много тебе пока сказать не могу. Только думаю, ночлежка – это низкая горизонталь, а второй акт, сцена во дворе, – узкая вертикаль». Взял бумажку и нарисовал.
«Мне так понравилась эта геометрия, – рассказывал Давид. – Надо ли художнику подсказки лучше? В ней решение. А что будет за горизонталь-вертикаль, уже мое дело. В музее МХАТа еще раз посмотрел симовский макет. Сходил в театральную библиотеку и убедился, Леонид Викторович прав: почти везде вариации на мхатовскую тему. У кого лучше, у кого хуже. Поскольку Симов ходил с Гиляровским на Хитров рынок и тамошние ночлежки видел собственными глазами, ему верят. Вернулся в Киев и сразу начал что-то делать. Для второго акта использовал мотив киевского двора, в котором жил. У нас там, в тупике между домами, была железная пожарная лестница, наружная, заканчивалась она стеклянным колпаком. Я поставил две стены, соединил их маршами пожарной лестницы, получилась требуемая вертикаль. С первым актом – сложнее. Мне хотелось протянуть такую горизонталь, чтобы возникла узкая щель. Нарисовал канализационные трубы, они изгибались, переплетались, словно кишки. Возникло ощущение низкого уровня подвала, будто он находится глубоко под домами. Представлялось, что трубы протекают, и в ночлежке скапливаются нечистоты. Потом под этими трубами поместил нары, расположив их сложными лабиринтами. Мне начинало это нравиться. Стал перечитывать Гиляровского и наткнулся на место, где он пишет: в ночлежках были двухэтажные нары, которые отделялись друг от друга рогожей и назывались “нумерами”. Причем за верхние и нижние места платили разную цену. Не помню, какие были дешевле, но помню, я вдруг подумал, а мог ли хозяин просто сказать: “Вот вам подвал, и спите там как знаете”. То, о чем пишет Гиляровский, устроено разумно. Ночлежка – это гостиница. Но у Симова-то – просто подвал, в котором кто как приютился. Так что же Костылев сдает подвал или держит “гостиницу”. Для меня это стало открытием. А шел тогда 62-й год. На нас хлынуло огромное количество прежде скрываемой правды. В “Новом мире” печат