Шухаев рассказывал о себе: «Знаменитый художник Шухаев умер, живет з/к, носящий его имя… живет без мыслей, без желаний…» и писал генеральному прокурору СССР в прошении о реабилитации: «Думаю, что 16 лет репрессий, ограничений и мытарств за несовершенное преступление – это величайшая несправедливость, и очень надеюсь, что она наконец будет исправлена».
Шухаева освободили в 1945 году «по отбытии срока наказания», через два года он переехал в Тбилиси и стал работать в местных театрах. Недолго. До повторного ареста по «делу о шпионаже», вновь вместе с женой. Василия Ивановича и Веру Федоровну спасла тогда художница Елена Ахвледиани (она в 1956 году оформляла в Киеве спектакль «Дни Турбиных», поставленный Варпаховским и запрещенный местными властями), умолившая министра внутренних дел Грузии Николая Рухадзе «отдать ей этих стариков». Как пишет в своих воспоминаниях Нина Хучуа, дочь друзей Шухаевых, «по всей видимости, министр был единственным человеком на свете, который видел коленопреклоненной Елену Ахвледиани».
Выселенный из Тбилиси в 1953 году, еще до смерти Сталина, Шухаев (в одном из писем он сообщал: «Я снова несколько месяцев без работы, без жилья, без возможности где-либо устроиться») приехал в Киев, куда потом сумел пригласить и Леонида Варпаховского, в доме которого висели работы Василия Ивановича, для оформления спектакля «Давным-давно» в Театре Леси Украинки в 1955 году. Тогда-то с Шухаевым познакомился 21-летний Давид Боровский. А Варпаховский с Шухаевым сделали шесть спектаклей: три на Колыме (в том числе – «Травиату») и три в Киеве.
Почти трехлетний – с лета 1933-го до зимы 1935-го – период близкого сотрудничества Варпаховского с Мейерхольдом завершился их ссорой и арестом Леонида Викторовича в феврале 1936-го. В ссылках и лагерях Варпаховский провел в общей сложности более семнадцати лет.
В 1960-е годы Варпаховский с ужасом для себя обнаружил очерняющее его письмо Мейерхольда. Не письмо даже, а – безо всяких натяжек – донос (и вовсе не «нелестная характеристика», как пытаются иногда охарактеризовать этот документ), который вышиб Леонида Викторовича из нормальной жизни. Варпаховский хранил дома собственноручно сделанную копию этого письма (подлинник – в Российском государственном архиве литературы и искусства). Посторонним не показывал. Больше всего Леонид Викторович, сын дворянина, опасался бросить даже малейшую тень на репутацию человека, которому поклонялся и который поплатился жизнью, исчезнув в жерновах страшного режима.
Когда Варпаховский натолкнулся на это письмо, он, по свидетельству его дочери Анны, два дня лежал, отвернувшись к стене, не ел, не разговаривал.
Обвинялся же Леонид Викторович в том, что он «активности в работе не проявлял», «мыслит себе организовать Научно-исследовательскую лабораторию не столько в интересах театральной культуры, сколько в интересах личных», не выпускает бюллетени и хронометраж спектаклей, допускает небрежность «в отношении расходования средств», «пытается, засекретив свое обращение, вырвать у Наркомпроса разрешение на организацию Лаборатории вне ГосТИМа (без контроля со стороны партийцев, следовательно?)». Мейерхольд (а также парторг театра Свадковская и председатель месткома Фролов пишут (15 ноября 1935 года письмо отправлено в Военный комиссариат Краснопресненского района Москвы – в ответ на обращение комиссариата в театр 9 октября 1935 года):
«Это вынудило Директора Лаборатории поставить вопрос перед Варпаховским о его карьеризме и его антисоветских методах работы. Какие бы ни выставлял Варпаховский доводы в свое оправдание – Директор Лаборатории (Вс. Мейерхольд) и директор ГосТИМа (он же) убежден в том, что в лице Варпаховского мы имеем тип, чуждый нам, с которым надо быть весьма и весьма осторожным».
По определению Сергея Эйзенштейна, работавшего со Всеволодом Эмильевичем, «Мейерхольд – это сочетание гениальности творца и коварства личности. Неисчислимые муки тех, кто, как я, беззаветно его любили. Неисчислимые мгновения восторга, наблюдая магию творчества этого неповторимого волшебника театра. Какой ад – слава богу, кратковременный! – пережил я, прежде чем быть вытолкнутым за двери рая, из рядов его театра, когда я «посмел» обзавестись своим коллективом на стороне – в Пролеткульте».
Михаил Левитин, называя Мейерхольда «первым режиссером человечества до сегодняшнего дня», считает маловероятным, что кроме любимых (а их было мало в жизни Мейерхольда), «другие люди представляли для него глубокий человеческий интерес. Они были необходимы ему как некие составляющие его невероятной театральной машины. Огромного мейерхольдовского мира».
Художник Владимир Дмитриев, уже в двадцатилетнем возрасте работавший с Мейерхольдом, выступивший в роли сценографа знаменитого спектакля «Зори» по пьесе Эмиля Верхарна, приглашавшийся Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко сочинять декорации для чеховских пьес (Дмитриев стал сначала ведущим художником МХАТа, а затем – главным художником), был, по воспоминаниям Джорджа Баланчина, сыном «большого советского начальника, и поэтому Мейерхольд, который на всех нас кричал, с Дмитриевым был осторожен и взял его к себе».
Мейерхольд написал донос на Варпаховского. Потом написали на самого Мейерхольда (в частности, актер Борис Щукин), обвиняя его во вредительстве. Известно, что Немирович-Данченко не только отказался подписывать письмо против Мейерхольда, но и выгнал из своего кабинета тех, кто набрался наглости прийти за его подписью. А Константин Алексеевич Станиславский, не самый, стоит заметить, большой поклонник Мейерхольда, прервавший с ним всяческие отношения еще в 1920-х годах, позвонил Мейерхольду и предложил работу в своей оперной студии.
«Не помню кто, – рассказывает Михаил Левитин, – может быть, Давид… Давид, не бросающий слов на ветер… Кто-то мне сказал. Когда Варпаховскому напомнили о том, что с ним сделал Мейерхольд, он ответил так: “Если бы мне сказали, что я должен снова сесть на 17 лет, а он будет жив, я бы сел”.
Когда Варпаховский ставил в 1956 году в Киеве спектакль «Деревья умирают стоя», на титульном листе режиссерского варианта пьесы он надписал: «Работу посвящаю памяти В. Э. Мейерхольда». Он выступал за полную реабилитацию имени выдающегося режиссера.
«Вопреки всему, – пишет Борис Курицын, – Варпаховский сохранил свое восхищение Мейерхольдом-режиссером (говоря о себе, Мейерхольд заменял слово “режиссер” на metteur en scene, что в переводе с французского можно было трактовать как “перекладывающий на сцену” – литературные произведения на театральный язык), а после возвращения к активной работе (в середине 50-х годов) считал своим долгом изучать и популяризировать его творчество, хотя само упоминание имени Мейерхольда было тогда нежелательно и даже опасно».
Боровский, считавший Варпаховского своим «крестным отцом», спустя какое-то время после знакомства с ним поинтересовался, кого он видит в зале, когда сдает спектакль, для кого он это делает – для себя, критиков, зрителей? Леонид Викторович ответил, что всякий раз мысленно сверяет с высшим для себя авторитетом – Мейерхольдом, представляя его сидящим в зале.
Однажды до Варпаховского дошел слух, что в соседнем лагере – в нескольких километрах от его ОЛПа – есть культбригада. По воспоминаниям Иды, он, доведенный до отчаяния, решил туда пойти. А выйти через вахту невозможно. Если выходишь из зоны – стреляют. Но он вышел. Часовые на вышках даже представить себе не могли, что вышел он самовольно! Раз человек идет, значит, имеет право. И его даже не окликнули. Он прошел четыре километра и таким же точно образом вошел в соседний лагерь. Разыскал нужный барак, открыл дверь и остолбенел. По стенкам нары, а центр свободный (обычно нары устраивали так, что только узкие проходы оставались). А тут был еще и стол, на котором лежали пайки хлеба. В центре стояла железная печурка. На нарах в белье «первого срока» сидели блатные и играли в карты, курили. Висели коврики с лебедями. В культбригады 58-я допускалась только в виде исключения.
Когда Варпаховский сказал, что он артист, раздался дружный хохот – в таком он был страшном виде. К нему подошел человек, по виду вроде не блатной, и спросил:
– Ну и кто же вы – Моцарт или Гамлет?
(Те, кто причастен к музыке, были Моцарты, а те, кто к драме, – Гамлеты.)
Варпаховский подумал и сказал:
– Скорее Гамлет.
– Ну, подождите, с вами сейчас поговорят.
Подошел человек очень болезненного вида с отекшим желтым лицом. Сели, стали разговаривать, человек задавал каверзные вопросы. Например: «Вам понравилась актриса Гельцер из Малого театра?» Варпаховский отвечал: «Гельцер – балерина» – «Где находится Большой театр, а где Малый?» – ловил «проверяющий».
Наконец спросил:
– Кем же и где вы работали?
– Я работал у Мейерхольда.
– А чем вы у него занимались?
– Я был его ученым секретарем.
«Экзаменатор» огорчился:
– До сих пор вы говорили мне правду, а сейчас обманули. Ученым секретарем у Мейерхольда был мой друг, Леня Варпаховский.
– Так я же и есть Леня Варпаховский! А вы кто?
– А я – Юра Кольцов!
Мхатовский Кольцов! Они не узнали друг друга!
Кольцов принес буханку хлеба. Леонид Викторович, как ни старался, сдержаться не смог: съел ее целиком. Ему сделалось худо. Его отходили в санчасти, а потом оставили при бригаде.
Варпаховского назначили художественным руководителем Магаданской городской культбригады. Леонид Викторович начал с того, что поставил там «Мнимого больного» Мольера. Он говорил Иде, что это был самый веселый спектакль в его жизни… Поставил оперу «Травиата». В Усть-Омчуге – пьесу Дыховичного и Слободского «Человек с того света», что было отмечено первым местом на Всеоколымском смотре художественной самодеятельности (как же жутко это звучит – «Всеколымский смотр…»!), но Леонида Викторовича неожиданно арестовали еще раз.
На него донес артист культбригады.
«Артист этот, – рассказывал Федор Варпаховский, – имел заслуженно громкое имя и до своего ареста, и на