«А вдруг» и получилось, хотя дом не имел никакого отношения к Министерству культуры, а принадлежал, как потом выяснилось, Министерству связи. Но Николаю Лукьяновичу Дупаку, действительно занимавшемуся организацией квартиры для Давида Боровского (но не так, конечно, как он рассказывал в интервью), удалось сделать, можно сказать, невозможное – проникнуть в «чужой» дом. На работу Давид ходил по Гончарному переулку до Таганского тупика.
Сейчас рядом с домом, в котором жил Давид, с одной стороны чешский пивной ресторан, с другой – какая-то четырехэтажная техническая контора. Когда-то она строилась под помещение банка. Однажды, в начале перестроечных времен, мы стояли втроем – Давид, Смехов и я – на балконе квартиры Боровских, и Давид в разговоре нашем о случившихся уже переменах вдруг спросил у меня: «Как думаешь, перемены надолго?» – «Да» – «Почему?». Я показал на строившийся внизу банк.
«Горше всего, – сказал тогда Давид, – что мои близкие друзья не дожили до этих счастливых изменений в нашей советской жизни».
Повторил бы он сейчас – «счастливых»?
Силу и ужас, с которыми трагедии, накопившиеся за 70 послереволюционных лет, вырвались наружу, Давид Боровский равнял тогда с музыкой Шостаковича. Вряд ли случайны философские ремарки Давида в автобиографическом «Убегающем пространстве»: «Российский народ сейчас в унылом состоянии. Объявлен конкурс на общенациональную идею. Какая идея перед нацией? Кто мы? И куда мы идем?»
…Поначалу, когда шел ремонт, Давид жил в кладовке. Купил в Ленинграде люстру и старинное, металлическое, овальное зеркало. В кладовке стояла раскладушка, висела эта люстра. Давид там спал. А когда закончился ремонт, побелили в кладовке стены, и Боровские переехали. В 1974 году.
С тем ремонтом, стоит заметить, и жили годами. Лишь однажды пришлось побелить заново кухню. Как-то в гости пришел Роман Балаян. Принес бутылочку «Киндзмараули». Открыл. Вино было, как выяснилось, бродившее, и весь потолок и часть стен стали красными.
Глава седьмая«Живой»
Перед отъездом из Москвы они с Мариной уже сложили нехитрый скарб. Давид занялся билетами на поезд до Киева, как вдруг в общежитии раздался телефонный звонок. Поздоровавшись, завлит Театра на Таганке Элла Петровна Левина сообщила Давиду: «Юрий Петрович просит вас зайти».
«Я пришел в назначенное время, – вспоминал Давид. – Любимова в театре не было. Сел ждать в узком коридоре перед открытыми дверями завлита и секретаря. Как я потом отметил, открытые – почти все – двери передавали общую атмосферу открытости. Мне, с моим академическим прошлым (речь о Театре имени Леси Украинки. – А. Г.), где в кабинете директора двери двойные и вообще… Я смущенно сидел и ждал. Стучала пишущая машинка. “Грубое администрирование…”».
Тук… Тук-тук-тук, тук-тук… Писали куда-то письмо. Затем – сжигание черновиков. Я понял, в этом театре любят жечь. И глаголом – тоже. Меня постоянно спрашивали, к кому я пришел. И я каждый раз повторял: “Мне назначили”, как в булгаковских “Записках покойника”».
Давид не раз потом акцентировал внимание на том, что «был “заражен” таганским духом вольности, художественной дерзости и озорства». Ни с чем подобным он, выросший в академическом театре, нигде раньше не сталкивался. Да и другие театры, с которыми Боровский сотрудничал и в которых служил, были достаточно строги и серьезны. Его поражало, что двери в кабинеты главных режиссеров и директоров всегда были плотно закрыты. Войти не так-то просто. А на «Таганке» – все нараспашку. Кабинеты Любимова и Дупака (расположенные один против другого) чаще всего были открыты. Входи, говори, предлагай.
«От такой таганской анархии, – вспоминал Давид, – я уставал и спасался бегством в Киев. А на следующий же день тихой киевской жизни меня неудержимо тянуло обратно в Москву. И главным мотивом этой тяги, конечно же, были Любимов и его театр».
«Таганка» с ее атмосферой раскрепощения, равноправия, коллективного творчества запала в его душу. Это было, как говорит его сын Саша, «что-то очень близкое по духу, эстетике, пониманию пространства, значению слова…» Помимо этого, Боровского привлекало отсутствие интриг и склок. Так он, во всяком случае, воспринимал театр в пору знакомства с «Таганкой». И – не обманывался. Пусть после возвращения Любимова в Москву и политических перемен, изменивших и страну, и людей, Каталин Любимова и говорила о том, что театр с самого начала раздирали интриги и много крови Юрию Петровичу испортили выходки эксцентричных актеров. Тогда, когда в театр пришел Давид Боровский, этого не было и в помине. Не было и потом. Долгие годы…
Любимов объединил вокруг дела всех, кто был рядом, привлекая все новых и новых единомышленников. Боровский – из того таганского призыва. Юрий Петрович в те времена умел не только слушать, но и слышать.
«Художник, без которого “Таганка” не стала бы такой “Таганкой”, – Давид Боровский, – говорит Вениамин Смехов, – согласился переехать из Киева в Москву, когда ему показалось, что здесь вообще нет закулисных игр, а есть только игра на сцене».
Постоянная репетиционная круговерть, в которой все были на «Таганке» главными и все – статистами, буквально гнала Давида в театр: искать, искать, искать! А затем, после завершения поиска, вдруг, не по указке, а благодаря внезапно нахлынувшему озарению, изменить найденное, переменам, казалось бы, не подлежавшее. И «Таганка», возможно, прекратила бы свое существование раньше, если бы не вспыхнувшее внезапно (спасибо Варпаховскому!) сотрудничество Любимова и Боровского.
Не дождавшись тогда Любимова, пришел Боровский и на следующий день. И опять Любимова не было. Мелькнуло в коридоре: «Он в инстанциях». По обрывкам фраз Давид догадался, что «Таганке» запретили репетировать есенинского «Пугачева».
…К Давиду, ожидавшему Любимова в коридоре, подошел режиссер и секретарь парторганизации театра Борис Глаголин. «Юрий Петрович, – сказал он в малюсенькой комнатенке с сейфом в углу (в ней Борис Алексеевич раз в месяц принимал партийные взносы у коммунистов театра), куда завел Боровского, – просил вас почитать эту пьесу. Я хочу предупредить: на нее нет разрешения, хотя повесть напечатана в “Новом мире”. Когда прочтете, Любимов с вами встретится».
Давид помчался в общежитие и сразу начал читать инсценировку по повести Бориса Можаева «Из жизни Федора Кузькина», опубликованной в 1966 году в «Новом мире» № 7. «Чем дальше, – вспоминал, – я читал, тем больше энтузиазм мой улетучивался. В инсценировке все уже было продумано: и какие декорации, и что справа, и что слева. Вот что помню: приходят зрители и видят – на занавесе нарисован план района, того, где происходит действие. Нарисована изба Кузькина… Ну, словом, будто из журнала “Крокодил”. И сразу давалось понять, что играть будут комедию. Это было так плохо, что я растерялся».
Любимову сказать все, что он подумал, прочитав инсценировку, тогда не удалось. Режиссер заболел желтухой. Давид с семьей уехал в Киев. Разговор с Любимовым состоялся только осенью 1967 года. Это был их первый, если не считать «протокольного» обмена фразами в вечер знакомства, разговор. И Давид сказал Юрию Петровичу: «Если все, что придумано, таким должно и остаться, то я бы подождал что-нибудь другое».
Заявление для киевского человека, которому предложили сделать работу не где-нибудь, а в набиравшем силу московском театре, популярность которого росла не по дням, а по часам, что и говорить, смелое. Однако на вопрос, не жалко ли ему было отказываться – «Вы не боялись, что такой случай больше не повторится?» – он ответил: «Конечно, мне хотелось что-то попробовать сделать в этом театре, но…»
Это «но» – весьма, на мой взгляд, убедительное свидетельство более чем твердой позиции Давида Боровского: если плохо, то – нет, каким бы ни был театр, предложивший нечто, напоминавшее ему журнал «Крокодил».
Ясно между тем, что «Таганка» никогда бы и не стала заниматься «крокодильским» вариантом. И Любимов на встрече с Давидом в ответ на его деликатную, скрывавшую в себе вопрос реплику относительно «таким должно и остаться» махнул рукой: «Да ерунда все, что там, в ремарках, написано. Положено для утверждения и цензуры. Ну, первое, что пришло в голову… А как? Можно иначе? Короче, как придумаем, так и сделаем»…
В начале июня 1968 года, на самом, собственно, начальном этапе сотрудничества Боровского с Любимовым, над Юрием Петровичем нависли даже не тучи, а ниспосланный из властных московских коридоров мрак. На заседании бюро Кировского райкома КПСС, обсуждавшем единственный в повестке дня вопрос – «О Театре на Таганке» – было принято решение «Об укреплении руководства театра».
В переводе с партийного языка это звучало так: «Об увольнении Любимова». И тут же стали подбирать Юрию Петровичу замену. Сделали предложение артисту Борису Толмазову, короткое время работавшему в начале 1960-х годов главным режиссером Ленкома (у Любимова и Толмазова «молодогвардейское» прошлое: Борис Никитич в 1947 году в Театре имени Маяковского сыграл Сергея Тюленина, а Юрий Петрович в том же году в Театре имени Вахтангова – Олега Кошевого).
Толмазов отказался. Предложили Борису Эрину, главному на тот момент режиссеру белорусского Национального академического театра имени Янки Купалы. Согласиться или отказаться Борис Владимирович не успел, поскольку с самой партийной верхотуры в ответ на письмо-жалобу Юрия Петровича последовало распоряжение «Любимова не трогать».
Давид еще не был в штате театра, но о письме Любимова, адресованном и отправленном Брежневу, знал. Не отправленном, вернее, а переданном.
Письмо сочиняли Александр Бовин, Лев Делюсин и Юрий Петрович, а передал его помощник генерального секретаря Евгений Самотейкин.
«Театр на Таганке – политический театр, – говорилось в письме. – Таким он был задуман. Таким он и стал. И я, как художественный руководитель, и весь актерский коллектив видим главную свою задачу в том, чтобы средствами искусства активно, целенаправленно утверждать в жизни, в сознании людей светлые идеалы коммунизма, отстаивать политическую линию нашей партии, беспощадно бороться против всего, что мешает развитию советс