ович зашел “отчитаться”. У них была “милая” полуторачасовая беседа, он весьма откровенно выложил Андропову все, что думает о партийных чиновниках, ведающих искусством, и, как ему показалось, некоторые крепкие выражения по их адресу покоробили Андропова. Зная манеру Юрия Петровича честить начальство (например, П. Н. Демичева в бытность того министром культуры он не называл иначе как “Ниловной”), я легко представил, как мог отреагировать на подобные вольности наш секретарь, весьма строгий по части этикета. Но на мой тревожный вопрос, не испортил ли Любимов все дело своей несдержанностью, он меня успокоил, ответив, что Андропов, кажется, все понял и обещал помочь, чем сможет».
Через несколько дней Андропов пригласил Шахназарова и сказал, что у него был разговор (Андропов не сообщил, с кем) относительно Любимова. Андропову обещали оставить Любимова в покое при условии, если «Таганка» тоже будет «вести себя более сдержанно, не бунтовать народ и не провоцировать власти». И не важно в этом случае, был у Андропова какой-то разговор с кем-то или же не было такого разговора. Главное – секретарь ЦК КПСС через человека, готового немедленно донести до режиссера суть услышанного, применил простейший трюк с обещанным пряником и угрозой кнута: Любимова оставят в покое, если он не будет провоцировать власти. «Оставить в покое» – понятие в высшей степени расплывчатое, а вот «провокацию» власти с легкостью можно обнаружить в любом жесте, любой фразе режиссера, не говоря уже о предложенном спектакле.
Через некоторое время после первой встречи Андропова с Шахназаровым у Любимова, как это трактует Шахназаров, снова возникли репертуарные проблемы, и он обратился к своему знакомому из ЦК с просьбой устроить еще одно свидание с Андроповым. «Я, – пишет Шахназаров, – рискнул это сделать. Вторая встреча их состоялась, но на сей раз разговор принял нежелательный оборот, и они расстались, хотя не врагами, но и не друзьями. Так вот, сразу после этого я почувствовал резкое изменение в отношении к себе Андропова. Он не бросил мне ни слова упрека, но просто перестал общаться и приглашал к себе других консультантов».
Размышляя над причиной довольно резкой реакции, последовавшей на второе обращение о встрече Андропова с Любимовым, Шахназаров пришел к выводу, что тогда секретарю ЦК был сделан серьезный выговор. «Реприманд», как сказал Шахназаров. По его мнению, последовал он, скорее всего, от Суслова: Андропову было указано, чтобы «он занимался соцстранами и не запускал руки в чужие епархии». «Кстати, это вообще считалось неукоснительным законом в аппарате, – рассказывал Шахназаров. – Секретари ЦК панически боялись, чтобы их не упрекнули в попытках проникнуть в сферы, порученные их коллегам».
Георгию Шахназарову принадлежит весьма нелицеприятная реплика о Юрии Петровиче: «Беспрестанно понося советскую власть, Любимов ни разу не нашел слова благодарности за то, что ему, тогда еще начинающему режиссеру, дали возможность собрать свою труппу, потом “подарили” театр, наконец, специально для него построили прекрасное новое здание. Не убежден, что такими же дарами осыпали бы новатора где-нибудь в “цивилизованной стране”. Словом, чувства благодарности и справедливости явно не входят в набор достоинств Юрия Петровича».
Последними театральными запретами советской власти стали, по словам Сергея Юрского, любимовский «Борис Годунов» на «Таганке», «Самоубийца» в постановке Плучека в Театре сатиры и «Похороны в Калифорнии» – спектакль, поставленный Юрским в театре Моссовета. Произошло это в 1982 году. Тогда же Марк Розовский задумал спектакль о Мейерхольде. Пьесу хотел написать сам Розовский, поставить спектакль, по его задумке, должен был Любимов, а роль Мейерхольда – исполнить Юрский.
Розовский попросил Юрского съездить на «Таганку» и обговорить все это с Юрием Петровичем. Ничего, понятно, из этой затеи в итоге не вышло, но рассказ Юрского о посещении им этого театра заслуживает того, чтобы поделиться им, поскольку он дополнительно раскрывает тему «Любимов – Андропов».
«Более несвоевременного визита, чем мой визит к Любимову, – вспоминал Юрский, – нельзя придумать. Худрук был один в своем кабинете, все столы, диваны, стулья и даже пол были завалены сотнями экземпляров сегодняшней газеты “Правда” с портретом Андропова. Никогда я не видел Юрия Петровича Любимова в таком возбуждении, как в тот день. Сжатый кулак с портретом был поднят над головой. Любимов не говорил, а кричал. Непрерывно звонил телефон. Он хватал трубку и продолжал кричать. Вешал трубку, набирал номер и снова кричал. Не вспомню и тогда не мог разобрать содержание его монологов, но смысл сводился к тому, что: “Ну, теперь увидим! А вот теперь вы поймете! Теперь они узнают!”… Худрук бегал по кабинету и кричал. Эмоции зашкаливали. Любимову казалось, что перед ним, перед его театром открываются радужные перспективы… Боже, как наивны мы были».
Глава шестнадцатаяПриход Эфроса
В январе 1984 года, незадолго до дня рождения Владимира Высоцкого, Давиду поздно вечером позвонила жена Анатолия Эфроса Наталья Крымова и попросила, если ему нетрудно, приехать к ним домой по очень важному делу.
«Обычно, – вспоминал Боровский, – в день рождения Володи, 25 января, с невероятным скандальным хвостом, под любые компромиссы, Любимов все-таки добивался права сыграть запрещенный спектакль “Высоцкий”. Пусть не целиком, не как собственно спектакль, а как вечер памяти, где все дозировано: действие в какой-то момент прервется, и Булат Шалвович что-то скажет о Высоцком. Потом спектакль продолжится и опять прервется. Вместо такой-то сцены выйдет Роберт Рождественский и тоже что-то скажет. Это считалось не спектаклем «Высоцкий», а вечером памяти с фрагментами спектакля. Но все равно до последнего момента даже такой вечер всегда находился в подвешенном состоянии. А тут дата приближается, а Любимова нет».
Боровский подъехал к подъезду дома Эфроса на Сретенке. Январь, холодно. Наталья Анатольевна вышла, села в машину, и они стали колесить по бульварам. Крымова сказала: «Скоро 25 января, вы будете пытаться сыграть “Высоцкого”. А Нонна Скегина[5] теперь работает в Управлении культуры Москвы. И ей, как референту, досталась “Таганка”. Поэтому она должна будет приходить на репетиции, вмешиваться в процесс, делать замечания. Ты знаешь, как замечательно мы относимся к Нонне. Надеюсь, ты к ней так же относишься. И не дашь ее обидеть, потому что не по своей воле она будет вынуждена все это делать».
«Ну, конечно, я все понимаю», – ответил Давид. «Тогда я передам ей, чтобы она не боялась к вам идти», – с облегчением вздохнула Крымова. «Наташа, – сказал Боровский, – у нас же не безумцы в театре. А не может Нонна заболеть или уклониться как-то еще?…» «Нет, – ответила Крымова, – так выпало. Она только-только перешла на эту работу и вот под таким катком очутилась».
Давид успокоил ее и задал вопрос, который не мог не задать (он рассказывал, что специально, только с этим вопросом никогда бы не поехал к Крымовой, но тут подсобил случай…): «Наташа, слухи ходят в Москве, что, неровен час, Анатолий Васильевич придет на “Таганку”». «Кто их распространяет?! – воскликнула Крымова. – Конечно, у него на Бронной сложно, ему хочется оттуда бежать. Но на “Таганку” – как это может быть? Все это слухи…» И Давид Львович поверил и на следующий день сказал в театре, что ничего подобного с Анатолием Васильевичем не будет, на «Таганку» он не придет.
Наталью Анатольевну, между тем, еще в декабре 1983 года видели входившей в кабинет руководителя Московского горкома КПСС Виктора Гришина. Кто, впрочем, знает, быть может, она была там по делам, с «Таганкой» никоим образом не связанным…
Перебор, на мой взгляд, приписывать Эфросу демонстрацию «политической мотивированности» своего прихода в Театр на Таганке. Обстановку политизировали власти и – во многом – ближайшее окружение Эфроса. Но если власти только, полагаю, в процессе выработки «решения по “Таганке”» продуманно пришли к тезису «одним ударом – две судьбы» (кто-то из недоброжелателей Любимова сказал, что он бы орден за такое решение дал), то окружение Анатолия Васильевича, наивно полагавшего, что на Таганку он идет к «своим», в «дружескую компанию», так здорово, по его оценкам, принявшую его в 1975 году на «Вишневом саде», радо было просто ударить по Любимову.
Если бы у Эфроса не было в активе сделанного в Театре на Таганке замечательного «Вишневого сада», он, на мой взгляд, в сложившихся для всех стрессовых условиях сюда бы не пошел. А так… В памяти осели успех постановки и более чем нормальный прием актерами.
И Эфрос, придя в обезглавленный театр, сказал артистам: «Меня бросили и вас. Меня бросили мои актеры, а вас – любимый худрук. Давайте работать вместе, идти дальше, ведь искусство должно продолжаться». Пять спектаклей за два года на «Таганке» («На дне», «У войны – не женское лицо», «Прекрасное воскресенье для пикника», «Полтора квадратных метра», «Мизантроп» и плюс к этому возобновленный «Вишневый сад») – не самый, наверное, плохой результат. Но премьеры Эфроса, следовавшие одна за другой и в то же мгновение поддерживавшиеся официозной прессой, еще больше усугубляли, как справедливо оценивает Анатолий Смелянский, «нравственную двусмысленность ситуации. Спектакли, естественно, были разные, но ни в одном из них не было радости, того света искусства, который покорял Москву два десятилетия. Он работал в омертвелом пространстве, в ситуации общественного остракизма». Но самое главное: все поставленные Эфросом спектакли были, вне зависимости от их качества, чужими для «Таганки».
Дмитрий Крымов, правда, называет некоторые из спектаклей, поставленных на «Таганке» его отцом, «потрясающими», но подобная оценка не может не нести на себе элементы необъективности. Не только связанные с родственными чувствами, но и профессиональные: в трех из пяти поставленных Эфросом спектаклей Крымов был художником, назначенным, стоит заметить, в ту пору (уже 30 апреля 1984 года), через месяц с небольшим после того, как с «портретной стены» исчезли фотографии Юрия Любимова, Николая Дупака и Давида Боровского, главным художником театра.