Удивительная скромность просто вынуждала видеть в Боровском человека мягкого, не способного на разлады, неизбежные в театральном деле, однако как только возникала необходимость постоять не за себя даже, а за работу, Давид становился твердым, порой жестким, и позицию свою отстаивал с помощью профессиональных аргументов и никогда не выносил разлады наружу. Бесспорный моральный и профессиональный авторитет, живший и работавший по своим внутренним правилам. Всегда отходил в сторонку от бегущего потока, внутри которого толчея, спешка, стремление обогнать… И все равно оказывался первым.
Ранимость и впечатлительность придерживал в себе. Переживания иногда (очень редко) пробивались к Марине. Она мгновенно вспыхивала, готовая сразу наброситься на обидчиков мужа и сына, а Давид с легким укором: «Марина…» Не надо, мол, не стоит это того.
Одна из любимых его фраз – «В театре каждый день обижают» – защитная стена, выстроенная для себя.
«Общаться с Давидом вообще наслаждение, потому что он мудрец, и это – мощный человеческий дар, – говорит Лев Додин. – Общаясь со многими его коллегами, в том числе с Эдуардом Кочергиным, тоже очень большим мастером, независимым очень человеком, с которым мы много работаем и дружим, я вижу, что всегда, когда речь заходит о Давиде, сразу возникает особый тон, особая нежность и особое волнение, если Боровский будет смотреть его макет или его спектакль, потому что какое-то ученическое отношение, отношение к Боровскому, как к старшему мастеру, сохраняется даже у такого резко самостоятельного человека с очень нелегким характером, как Эдуард Степанович.
С ним очень интересно разговаривать – за жизнь, за историю, за политику, за дружбу. Он человек очень любознательный, очень много читающий, слушающий, думающий. И пишущий замечательно.
Его любознательность – замечательное свойство художника. Человек и художник в случае с Давидом понятия неразрывные. Это и делает общение с ним столь значительным. Он до сих пор мечтает все время что-нибудь узнавать. И какую бы работу мы с ним ни начинали, он первый обрушивает на меня через некоторое время после нашего сговора огромное количество информации, которую он срочно вычитал, выглядел, выискал, причем информацию всегда нетривиальную, очень существенную. Я думаю, что многое из того, что он рассказывает, он, конечно, уже давно знает, хранит в своей памяти и извлекает оттуда, когда нужно. Но многое он узнает специально во время работы и в связи с ней, и это его отличает от некоторых других художников, особенно более младшего поколения, которые, к сожалению, становятся, как мне кажется, все более и более самодостаточны. А это страшно антихудожественное свойство, которое разъедает и душу, и профессию.
Так вот, у Боровского абсолютно нет чувства самодостаточности, хотя, казалось бы, по банальному бытовому счету у кого бы и быть этому чувству, как не у него. Но как настоящий художник и настоящая крупная личность, он никогда не теряет состояние ученичества.
Он с восторгом говорит о работах мастеров предыдущего поколения, о Крэге, который все делал лучше нас всех, восхищается спектаклями Брука, рассказывает о многом с каким-то захлебом, интересом, уважением.
Я думаю, что это любопытство, эта огромная познавательная энергия и философский склад мышления очень многое определяют в нем как художнике».
У Михаила Левитина в «Эрмитаже» была премьера «Пира во время ЧЧЧумы…» Давид посмотрел спектакль, и ему очень не понравилось. На банкете, не сдерживаясь, он сказал Левитину: «Я смотрел уже восемь этих пиров. Ни пира, ни чумы нигде нет. Кричат артисты у вас. И почему золотые монеты не сыпятся сверху с рояля?»
«Давид, – ответил Левитин, – не вы оформляли, не вы мне подсказывали, что они должны сыпаться…» Левитин был убит таким резким разговором. Рано утром следующего дня звонок от Давида: «Миша, я не живу. Я прошу простить. Что я себе вчера позволил?! Как я посмел с вами так разговаривать? В день вашего праздника… Я себя изгрыз». И Марина в трубку: «Мы не знаем, что делать, просто не знаем». «Да ладно, ничего, – сказал Левитин. – Для меня, конечно, самое важное ваше мнение, хотя я совершенно не согласен с вами. Но мне важно ваше мнение». – «Извините меня, пожалуйста, так нельзя поступать. Так вообще никто не поступает…»
Однажды в Москве у Давида угнали свежеприобретенную «Ниву». «На этом месте, – удивился Боровский, не обнаружив автомобиля, – вроде была моя машина…» Угона вполне можно было избежать, поставив «Ниву» под сценой «Таганки» – там было место, но Давид счел это «неприличным», сказав: «У многих авто живут на улице. Чем я лучше?..»
Летом 2005 года Давид по просьбе Анатолия Смелянского приехал в Камергерский переулок, поднялся на седьмой этаж Школы-студии МХАТ и в мансарде, где в обычные дни проходили занятия студентов-сценографов, и в рамках телевизионной программы «Растущий смысл», посвященной жизни русской классики на современной сцене, дал подробное интервью – редчайший для Боровского случай! – автору программы. Интервью, стоит заметить, последнее в жизни.
Давид с огромным уважением относился к Смелянскому. О книге Анатолия Мироновича «Уходящая натура. Голос из нулевых» отозвался так: «Книга о театре, великом и смешном… О великих и смешных… МХАТу везло. В середине 30-х в театр пришел Булгаков. В начале 80-х – Смелянский. Мягкий томик “Уходящая натура” я втиснул рядом с “Записками покойника”. Толстую книжку читал медленно, растягивая удовольствие. Четко выстроена, прекрасно написана».
«Публикуя текст интервью, я, как и в других случаях, – говорит Смелянский, блестящий театральный литератор, – старался сохранить интонацию собеседника, Боровского. К сожалению, за кадром осталось то, что невозможно передать типографскими средствами: жестикуляция, мимика, улыбка, паузы, редкостно выразительное лицо художника, его извилистая верхняя губа, что помогало неподвижной нижней оформлять, вернее, процеживать словесный поток».
«Словесный поток» – чересчур, пожалуй, сильное определение того, что Давид – всегда – проговаривал медленно, размеренно, артикулировал краем верхней губы, помогая себе, параллельно говорению, руками (это Смелянский обнаружил потом, на видео, при монтаже передачи), лепил воздух ладонями, создавая ощущение, что переводит текст с родного для него языка пластики на язык упорядоченной речи».
Если бы Давид Львович знал несколько иностранных языков, он непременно умел бы молчать на них на всех. Точно так, как он молчал на русском. Молчание было его жизненно важной необходимостью – для точной фокусировки внутри себя.
Давид, как и представители самой, пожалуй, немногословной нации в мире – финны, – не переносил пустой болтовни. Финны расценивают молчание как времяпрепровождение, а не замешательство. Давиду Львовичу удавалось (как сейчас его сыну Саше) не пускать в свои драгоценные моменты (часы, минуты, секунды…) отвлекающие факторы. Полное погружение в себя. Саша Боровский – такой же. В компании, вместе со всеми, вроде бы он здесь, а на самом деле его рядом нет. Толпа для обоих – всегда страшная вещь.
Это помогало Давиду, несомненно, концентрироваться и по-настоящему видеть все происходившее вокруг – людей, природу, дома, – подмечать мельчайшие детали, жесты, выражения лиц.
Дома предпочитал тишину. «Он, – смеялась Марина, – всегда хотел, чтобы я никуда не уходила. Чтобы была дома, когда он там. Но при этом – чтобы молчала». Леонид Ярмольник вспоминал в связи с этим: звонишь, бывало, полчаса, час… Занято. Потом – Марина: «Ну, должна же я была хотя бы по телефону разговаривать».
Саша рассказывал, как однажды Давиду удалось на пару дней вырваться из московской театральной суеты и он наслаждался тишиной – никаких телефонов, телевизоров и прочего – на даче: спал, читал и выходил из комнаты только для того, чтобы перекусить.
И вот в один прекрасный день приехала Марина со своей мамой, и их стало слышно еще до того, как Марина открыла ворота, чтобы загнать на дачную территорию автомобиль. Давид вышел на крыльцо в пижамной паре, тут же услышал: «Два часа дня, а ты все еще в пижаме», покачал головой и сказал: «Как же без вас было тихо!..»
Евгений Каменькович рассказывает, как однажды его мама, деятельная Ирина Молостова, организовала отдых для своей семьи вместе с Боровскими (их семьи дружили) на какой-то турбазе. Давид увидел сотни людей и… «Ирина Александровна! Что это?» Но – остался, ценя организаторский труд Молостовой и не желая никому портить настроение.
Вообще-то Давиду, ненавидевшему суету, и бытовую, и гламурную, нравилось, когда удавалось (правда, редко) выбираться вместе с Мариной на дачу. «Сладким бездельем» он называл содержание подобных вылазок: сон, чтение привезенных с собой газет и еженедельников с уже отмеченными материалами, «толстых» журналов, книг. Марина кормила его котлетами – своим фирменным блюдом, наряду с невероятной вкусноты салатами, творожной «замазкой» с чесноком и, конечно же, заливной рыбой. «Пора в Москву», – Давид произносил с нотками сожаления.
Суеверным не был, к приметам относился спокойно. Как-то в Финляндии в отеле «Sokos» ему выделили номер 666.
«Страшное число, – записал Давид. – Хотел было отказаться, но решил на себе испытать. И что же? Все пять дней болит нога. Ходить больно. Да еще по брусчатке. Очень мало асфальта, тротуары и дороги уложены в основном каменьем.
Да, Марина и Андрей не могут дозвониться. Такое вот число…
И место в вагоне – 13. Зато – в Москву!..»
С изрядной долей самоиронии говорил о ситуациях, когда доводилось летать первым классом, как, к примеру, 2 февраля 1998 года самолетом авиакомпании «Delta» из Москвы в Нью-Йорк. «Я, – вспоминал Давид, – в салоне один. Весь сервис первого класса обрушился на меня. Чего желаете? Стюардесса по-русски. “Икорки, сэр?.. Обед?.. Сейчас?.. Или позже?.. Какой фильм желаете?.. На экране или индивидуально?..”
Принесли сок натуральный. И орешки – ассорти – подогретые. Кресла мягкой кожи. Раскладываются при желании автоматически, становятся как койка. И так летим – и все время: “Чего желаете, сэр? Закуски приправить каким соусом, – восточным или французским?..” Графиня, сегодня вы добры. Надолго ли?