Давид Бурлюк. Инстинкт эстетического самосохранения — страница 68 из 114

На обеде у Репина были среди прочих гостей Чуковский и писательница, драматург Татьяна Щепкина-Куперник. Бурлюк вспоминал, что Репин рад был видеть у себя футуристов. Ему понравились стихи Каменского и Бурлюка, а Щепкина-Куперник даже записала в альбом Чуковского, знаменитую «Чукоккалу», только что сочинённое восьмистишие, в котором были такие строки:

— Илья Ефимович,

Как будто век знаком,

Беседует — и с кем —?!!

— С Давидом Бурлюком!!

Бурлюк указывает, что визит к Репину состоялся 18 февраля 1915 года, в то время как Чуковский даёт иную дату — 22 октября 1914 года. Да и стихотворение Щепкиной-Куперник звучит в «Чукоккале» немного иначе:

Вот Репин наш сереброкудрый

— Как будто с ним он век знаком

— Толкует с добротою мудрой

— И с кем? С Давидом Бурлюком.

Искусства заповеди чисты!

Он был пророк их для земли…

И что же? Наши футуристы

К нему покорно притекли!..

Под стихотворением Василий Каменский приписал: «Помимо покорности футуристы всегда отличались рыцарским благородством, о чём упорно умалчивают поэты и пресса с иного берега». Как видим, от былого противостояния и обид не осталось и следа. Активность и популярность футуристов принесли свои плоды — они стали своими. А ещё склонный к мистике Бурлюк отметил, что вещью, которая стала причиной их приезда, был его портрет, написанный Бродским ещё в 1906 году, — он «мирно стоял» в стеклянной витрине в мастерской Репина.

Репин работал над портретом Евреинова одновременно с Бурлюком. Николай Николаевич в своей книге «Оригинал о портретистах» рассказал об этом, дав замечательную характеристику Давиду Давидовичу:

«Давид Давидович Бурлюк, мой большой друг, старый приятель и отчасти единомышленник, рисовал и писал меня не однажды. Первые два угольных наброска (фас и профиль) были им исполнены в 1910 г. в задней комнате выставки Импрессионистов, в которой автор этих строк тоже принял участие, вывесив на ней, по приглашению покойного Н. И. Кульбина и художников, примыкавших к группе “Треугольник”, несколько сценических эскизов разношенного значения. Собственно говоря, с этого времени и можно считать начало нашей дружбы с Давидом Давидовичем, дружбы, в значительной степени обязанной сватовству тоже Н. И Кульбина, в то время полагавшего меня за primus’a inter pares в искусстве театра, а Д. Бурлюка за primus’a inter pares в искусстве живописи. Другие портретные наброски были сделаны Бурлюком пять лет спустя в Куоккале, где Давид Давидович оказал мне честь и доставил много радости своим гощением у меня. Эти портретные наброски, по-видимому, раззадорили аппетит ко мне главы нашего футуристического движения, и он убедил меня попозировать ему для большого полотна.

Этот портрет (масло) автор его, не успев докончить (“сон только начат” — подлинные слова Давида Бурлюка), просил решительно никому не показывать. Верный всегда в исполнении просьбы друзей, я, однако, по отъезде Бурлюка, “спасовал” на сей раз самым позорным образом, так как Илья Ефимович Репин, также начавший в то время портрет с меня, узнав, что и Бурлюк с меня пишет, во что бы то ни стало захотел познакомиться с его работой. Мне трудно, каюсь, было отказать в таком естественном желании маститого художника, хоть я и прекрасно сознавал, что тем самым выдаю, что называется “c головой”, футуриста передвижнику. Но делать было нечего: — разговор так “повернулся”, что осталось либо показать немедленно же неоконченную работу Бурлюка, которой он придавал, при условии её законченности in futurum, громадное значение, либо обидеть чтимого и любимого мною Илью Ефимовича.

Когда Репин увидел работу Бурлюка, то, раскритиковав её, как и следовало ожидать, он добродушно заметил: “Бурлюк кокетничает!.. это же совсем законченный портрет”.

Законченный он или только начатый, не так уж важно в кардинальных интересах настоящего исследования (я привёл здесь мнение Репина и самого Бурлюка лишь как оговорку). Для нас сейчас (мы этим заняты) гораздо важнее знать, поскольку в этом произведении Бурлюка, так же, как и в других его произведениях, для которых автор этих строк был взят оригиналом, оказался автопортретом молодого maestro, этого искреннейшего и фанатичнейшего, как мы знаем, новатора современной русской живописи. (Достаточно заметить, что одно время выражение “бурлюкать” было принято в наших художественных кругах как terminus technicus.)

<…> Давид Бурлюк, тяжеловесный, плечистый, слегка согбенный, с выражением лица, отнюдь не чарующим, немножко неуклюжий, хоть и не без приязни к грациозничанью (на одной из подаренных мне акварелей красуется такая надпись Давида Давидовича: “Грациозному Николаю Николаевичу Евреинову”. Не замечательно ли, что из всех моих достоинств и недостатков Бурлюк выделил прежде всего… грациозность), “лёгкости”, дэндизму (это знаменитый лорнет, сюртук, кудлатые после завивки волосы и пр.), его степенный характер, далёкий от безыдейного вольничанья, деловитость, чисто русская прямота в связи с чисто французской (наносной) заковыристостью, его грубость, так странно вяжущаяся с его эстетизмом, его, выражаясь пословицей — “хоть не ладно строен, зато крепко сшит”, его, — наконец, то исключительно для него отличительное, но непередаваемое, невыразимое на словах, что всякий из нас знает (имею в виду друзей Бурлюка), как индивидуально-Бурлюковское, и что составляет, если не его charme, то во всяком случае оригинально-привлекательное, — все это (вглядитесь внимательнее) нашло своё полное, своё полнейшее выражение в “моих” портретах!..»

Пока Давид Давидович был в столицах, его семья пыталась наладить быт в Михалёве. Это было непросто. Марианна Бурлюк вспоминала, что вести хозяйство на 25 десятинах земли никто не умел — вся семья оказалась творческой, — а нанять работников было не на что. Мама была уже в возрасте, Надя ждала ребёнка, Маруся воспитывала маленького Додика, и Марианне пришлось делать всё самой. Она пекла хлеб, стирала, готовила, доила единственную корову, косила траву, собирала картошку и грибы. С началом войны ситуация стала ещё хуже — мужчины ушли на войну, женщины работали за двоих, цены на всё моментально выросли.

«Я очень любила Михалёво, его дали, что звали из каждого высокого старинного окна. <…> В Михалёво еды не было — не на что было её купить, искусство Бурлюка не было нужно никому», — много лет спустя, в 1963 году, писала Маруся Бурлюк в Прагу, Людмиле Кузнецовой-Бурлюк.

Тем не менее в Михалёве нередко бывали гости. Например, вместе с поэтом Шенгели туда приезжал Маяковский, несколько месяцев жил Хлебников, продолжавший работать над вычислением числовых закономерностей в судьбах людей. Тем летом и осенью он изучал жизнь Пушкина и дневники Марии Башкирцевой, а вечерами слушал, как Маруся играет на фортепиано Чайковского, Бетховена, Шопена, Моцарта. В последний раз он будет жить в Михалёве, «около Маруси, в 1915 году в мае и июне», — вспоминал Бурлюк.

Характер Давида Фёдоровича портился всё больше, и Людмила Иосифовна с Надеждой и с Марианной, поступившей в музыкальное училище при филармонии, перебрались в Москву. В большом доме с главой большого семейства Бурлюков остались Маруся с Додиком, кухарка Наталья и слуга Александр. Маруся вспоминала:

«В начале октября 1914 года Михалёво опустело: Вальдемар уехал в Пензу, чтобы завершить образование в местной художественной школе, мать с дочерью Надеждой, которая стала госпожой Безваль, уехали в Москву. Марианна поступила в Московскую консерваторию, Антон Безваль, муж Надежды, и Николай Бурлюк уехали в Петербург, первый чтобы окончить Электротехнический институт, Николай, чтобы получить диплом агронома. Я осталась жить на втором этаже большой усадьбы с моим годовалым сыном Давидом; первый этаж занял старый Бурлюк и наш слуга Александр.

Отец после тяжёлой болезни, длившейся год, потерял речь и умственную подвижность; по вечерам он сидел часами на синем диване, устремив взгляд в яркий огонь камина. В дневные часы высокую сгорбленную фигуру старика можно было видеть через высокие окна, которые выходили на безлюдные дорожки почти опустевшего парка; он передвигался с помощью тяжёлой палки.

<…> Белые стены комнаты были плотно увешаны холстами Кандинского, Франца Марка, Явленского, Лентулова, Кончаловского, К. Малевича, Куприна, Фалька, Ал. Экстер, Бродского, Грекова, Мюнтер, Гончаровой, Ларионова, Бурлюков и многих других известных художников».

Новый год Мария Никифоровна встречала в Михалёве вместе с Антоном Безвалем и Володей Бурлюком, который по-прежнему боялся привидений, живущих в старых усадьбах. Ещё 15 декабря Давид Фёдорович был госпитализирован, а 27 февраля 1915 года он умер от заражения крови — прорвался нарыв. На похороны приехали Марианна и Людмила, их двоюродный брат Аполлон Еленевский — родной брат Маруси, и Антон Безваль. По воспоминаниям Марианны, Людмила Иосифовна и Давид на похороны не приехали. «Отец Давид Фёдорович — умер… когда я был на заработках денег у Евреинова (портрет) и в “Бродячей собаке” в Петрограде», — писал Бурлюк. Похоронили Давида Фёдоровича на высоком холме, поставив над могилой большой дубовый крест.

Спустя два месяца после смерти отца у Давида Давидовича родился второй сын, Никифор, который был крещён под именем Николай. Незадолго перед этим, 10 февраля, Давид Бурлюк снял для себя и Маруси студию под номером 512 в том же доме Нирнзее. Мария Никифоровна перебралась туда с Давидом-младшим, который и сделал там свои первые шаги. Соседнюю комнату № 513 снимал Василий Кандинский. Мария Никифоровна вспоминала:

«Никиша родился по новому 11 апреля 1915 года с четверга на пятницу в 2 часа ночи в Москве в лечебнице на Мясницкой улице № 54. Утром 10 апреля Маяковский сказал Бурлюку:

— Что двери запираешь, боишься, чтобы дети не разбежались?

Ехали с Бурлюком в лечебницу на лихаче бульварами, резиновые шины срывались с колких остатков льда, ещё не растаявшего.