Давид — страница 33 из 53

Марат жил поблизости от фабрики гобеленов на улице Кордельеров — иными словами, на самом краю города. Симона Эврар, жена Марата, просила их не утомлять больного, он плохо себя чувствовал сегодня, а посетителей много, все хотят видеть Друга народа.

Симона провела Мора и Давида в комнату, показавшуюся сумрачной после солнечной улицы. Марат сидел в ванне, голова его была обвязана полотенцем. Экзема его мучила непрерывно, только в теплой воде ему становилось легче, и он проводил так нередко много часов подряд.

Марат работал. Посреди ванны лежала доска, служившая пюпитром. На деревянном чурбаке — чернильница, несколько очиненных перьев, рукописи, гранки.

Он встретил гостей приветливо, сказал, что рад вниманию граждан, расспрашивал о последних новостях, говорил, что пишет статью с резкой критикой Комитета общественного спасения и особенно Барера, которого считал способным на самое низкое предательство. Словом, и здесь, дома, больной, истерзанный отвратительным недугом, бессильный даже встать, он оставался прежним Маратом.

Как не подходят к нему традиционные представления о героях и вождях! Худые голые плечи, бледная кожа в красных пятнах, нервные движения чуть дрожащих рук. Вместо ростры — нелепая ванна в форме сабо, вместо тоги — дырявая купальная простыня и вместо плавных размеренных фраз — горячая сбивчивая речь. Давид слушал. Марата, рассказывал новости, но все время думал об одном: какой чудовищной волей надо обладать, чтобы преодолеть страдания, смертельную усталость, чтобы заставить себя работать, мыслить, забыть о мучениях плоти… Не удивительно, что последний поденщик знает его и любит — люди всегда доверяют тем, кому знакомы их невзгоды.

Да, это, без сомнения, человек столь же великий, как и Робеспьер, но более простой, более человечный. В Робеспьере было что-то пугающее, он обладал холодным величием небожителя, находящегося на высших ступенях познания и власти. А Марат энергичен и пылок, и, главное, он подобен другим смертным, может, как они, страдать, ошибаться. Давида потрясло именно это — контраст жалкого, больного тела, убогой обстановки с мощью и стойкостью духа, ясностью мысли.

На прощание Марат крепко пожал руку Давида. Это пожатие влажной горячей, но еще сильной руки было последним впечатлением от встречи.

На следующий вечер Давид председательствовал в Якобинском клубе. На исходе девятого часа в капелле монастыря, где происходило заседание, неожиданно и резко хлопнула входная дверь. Несколько вооруженных людей почти ворвались в зал. Присутствующие встали, некоторые схватились за оружие, ожидая нападения.

Давид потрясал колокольчиком, пытаясь восстановить порядок. Но первые же слова вошедших все объяснили: только что убит Марат. Неизвестная женщина обманом проникла в комнату и ударила его ножом. Марат умер через несколько мгновений.

Один из тех, кто задержал убийцу, был среди пришедших. Его бурно приветствовали. Давид расцеловал его. Заседание прервалось. Давид поспешил на улицу Кордельеров.

Марат убит. Еще вчера он разговаривал с Давидом, еще вчера пожимал ему руку. Невозможно представить его неподвижным, ледяным, безмолвным. Вспомнилась недавняя смерть Ле Пеллетье. Враги не теряют времени. Вот печальные последствия нерешительности, от которой так предостерегал Марат. Мы рассуждаем, неприятель действует. Они не знают сомнений и точно направляют оружие. На месте Ле Пеллетье мог оказаться любой депутат, но убийство Марата не может быть случайностью. Удар нанесен в самое сердце революции.

У дома Марата улица была запружена людьми. Национальные гвардейцы с трудом проложили дорогу Давиду и его спутникам из Якобинского клуба. Они поднялись по знакомой лестнице, смутно освещенной факелами жандармов. Офицер рассказывал подробности преступления: убийцей была совсем молодая девушка — Шарлотта Корде, по всей видимости, агент роялистов или опальных вожаков Жиронды. Она специально для этой цели приехала в Париж. Преступница не пыталась скрыться. Ее сразу же схватили и отправили в тюрьму. Народ чуть не растерзал ее по дороге…

Приглушенные встревоженные голоса, звон оружия наполняют квартиру Марата; сквозняки, врывающиеся сквозь открытые настежь окна и двери, колеблют пламя свечей. Комнаты стали нежилыми и страшными.

В комнате, где работал Марат, еще стоит ванна. На ее краю темные потеки: что это — непросохшая вода, застывшая кровь? Ржавые пятна на лежащей рядом скомканной простыне. На деревянном чурбаке бумаги и старый номер газеты. Давид взял в руки пожелтевший листок: «Друг народа», вышедший в августе 1792 года. И здесь на бумаге темные, еще влажные пятна: кровь Марата…

Марат лежал на постели все с той же повязкой на спутанных волосах. Торс был обнажен. Глубокая рана под правой ключицей в ярком свете близко поставленного шандала была видна с тягостной, неприятной отчетливостью. Веки остались приоткрытыми, помутневшие глаза равнодушно смотрели вдаль. В лице убитого сохранилась усталость: даже смерть не смогла ее облегчить.

Они добились, чего хотели, все эти златоусты и философы, травившие Марата еще задолго до того, как он появился в Конвенте, эти депутаты, сначала отправившие Марата на скамью подсудимых, а теперь вложившие нож в руку ослепленной ненавистью женщины.

Давиду показали этот нож, совершенно новый, остро отточенный. Шарлотта Корде купила его только сегодня. Вздрагивающими, непослушными пальцами Давид дотронулся до лезвия, коснувшегося сердца Марата.

Потом заставил себя собраться с силами, достал лист бумаги. Он даже не думал, откуда взялось у него убеждение, что надо нарисовать мертвое лицо Марата, просто он был обязан это сделать. Линии точно и сухо ложились на бумагу. Давид не видел ничего вокруг. Время остановилось. Кончив рисунок, Давид написал на нем: «Марату — Другу народа. Давид».

Назавтра в Конвенте было оглашено официальное сообщение о смерти Марата. Один из следователей, допрашивавших Корде, депутат Шабо, заявил, что связь убийцы с жирондистами не вызывает сомнений и не отрицается ею. В зал Конвента одна за другой приходили депутации секций с требованием казни убийцы и торжественных похорон Марата. Гиро, глава одной из депутаций, поднялся на трибуну.

— Марата нет… — говорил он. — Мы не будем петь тебе хвалы, бессмертный законодатель! Мы будем тебя оплакивать, мы воздадим должное прекрасным действиям твоей жизни. Свобода была начертана в твоем сердце неизгладимыми письменами. О преступление! Предательская рука похитила у нас самого отважного защитника народа. Он посвятил себя свободе — вот его преступление. Наши глаза еще ищут его среди вас. О, ужасное зрелище! Он на ложе смерти. Где ты, Давид?

Давид вскинул голову, с недоумением глядя на оратора, так внезапно обратившегося к нему.

— Где ты, Давид? Ты передал потомкам образ Ле Пеллетье, умершего за отчизну, тебе осталось написать еще одну картину!

— Да, — ответил Давид так громко и решительно, что депутаты повернулись к нему. — Да! Я напишу ее!

Этот почти неизвестный Давиду человек сказал о том, о чем он еще не успел и подумать, но что уже остро тревожило его воображение. События последних дней забились в его сознании, требуя от него каких-то поступков, решений, действий. Что может сделать живописец, когда страшное событие рождает в нем сухую и горькую жажду творчества? Только писать…

Робеспьер говорил, что не пристало хоронить Марата в Пантеоне, где находится прах Мирабо — «интригана и преступника», человека, прославившегося только глубочайшей продажностью. Решили похоронить Марата в саду Кордельеров. Давиду поручили организацию похорон.

Два дня, последовавшие за смертью Марата, Давид провел в напряженных заботах, заглушивших отчасти горечь событий. По его указаниям с Марата была снята маска. Тело бальзамировал искусный хирург. Накануне похорон, в тот день, когда Шарлотта Корде умерла под ножом гильотины, Давид сообщил в Конвенте о своем замысле выставить тело Марата в той самой позе, в какой он нашел его недавно «пишущим о счастье народа». Давид настаивал на простоте похорон и утверждал, что они должны отличаться скромностью, «приличествующей гражданину, скончавшемуся в почетной бедности».

Весь день 16 июля к церкви Кордельеров, что на левом берегу близ Люксембурга, шли парижане и приехавшие в столицу патриоты других городов. Секции шли почти в полном составе, Давид узнавал их эмблемы на знаменах. Вот крестьянин с косой на знамени секции Сен-Марсель, вот широкий крест на флаге секции Попинкур… Кто может сосчитать, сколько людей прошло сегодня перед телом Марата?

Давид провел здесь целые сутки, он смертельно устал, чувствовал пустоту в душе. Тяжелый воздух церкви был неподвижен; душно пахло благовониями, которые жгли в высоких, на античный манер сделанных курильницах. Четыре гигантских канделябра со множеством свечей стояли по сторонам высокого, с трехэтажный дом, катафалка и ярко озаряли тело Марата. Вознесенное на сорокафутовую высоту, окруженное траурными покрывалами, трехцветными лентами, оно будто царило над толпой, единственно неподвижное в людском водовороте. Люди проходили, подняв глаза на своего мертвого друга, окруженного торжественной и скорбной пышностью, которой он никогда не знал при жизни. Только стоящая здесь же на помосте ванна Марата и его окровавленная рубаха напоминали о реальной обстановке жизни и смерти Друга народа. Давид недаром настоял, чтобы эти прозаичные предметы находились здесь: нельзя было допустить, чтобы такой простой и пылкий человек превратился в идола, лишенного всего земного.

В чаду свечей, наверху, Марат был плохо различим, но Давид ясно видел его своим внутренним взором, видел его обострившиеся, словно проведенные граверным резцом черты, ставшее почти бесплотным легкое тело. Как мало похож человек на дела свои! Он вспомнил слова Гиро, обращенные к нему в Конвенте. Конечно, он должен написать картину, и не только потому, что сам хочет этого всей душой, но и ради воссоздания истинного образа Марата. Марат должен остаться в глазах потомков не жалким больным мучеником и не полубогом, а таким, каким он был на самом деле: великим и человечным.