еня боль прошла. О моей потере никто не знает, об этой стороне моей жизни никто не подозревал, – может, какие-то слухи и ходили, но в общем плане, ничего конкретного: когда ты приезжал, мы на людях не появлялись. Поэтому я могу жить дальше – как будто ничего не произошло, как будто тебя в моей жизни не было. Но через некоторое время я все же чувствую потребность кому-нибудь довериться. Один мой коллега, Гус Маркс, который недавно разошелся с женой, приглашает меня поужинать, и за выпивкой мы расслабляемся и решаем поведать друг другу свои невеселые истории, а потом – в основном по моей инициативе – оказываемся в постели. Он унылый, волосатый, а на меня будто что-то нашло – я неистовствую, словно с цепи сорвалась, сама себя не узнаю. Дня через два, когда мы в перерыве между занятиями пьем кофе, он вдруг говорит:
– Меня беспокоит твое состояние. Может, тебе стоит кому-нибудь показаться?
– Кому? Психиатру?
– Ну да. Проконсультироваться. На всякий случай.
– Спасибо, я подумаю.
Но про себя я посмеиваюсь – у меня уже созрел совсем другой план. Как только закончится весенний семестр, в последних числах апреля, я хочу съездить в твой город, туда, где ты умер. Я там ни разу не была. Прежде подобная идея не возникала. А теперь я жду этой поездки в приподнятом настроении, я энергично к ней готовлюсь – решила обновить свой гардероб, купила что-то светлое, летнее, разорилась на модные солнцезащитные очки…
Я не рассматриваю любовь как нечто неизбежное, стихийное: она всегда предполагает выбор. Просто момент выбора не всегда осознаёшь, не понимаешь, когда именно он наступил, когда то, что казалось легким увлечением, переросло в необратимый процесс. Без каких-либо предупреждающих сигналов. Я вспоминаю, как мы встретились два года назад, как сидели в ресторане и ты сказал: «Я любил тебя. И сейчас люблю», а я поймала свое отражение в зеркале у тебя за спиной – и мне внезапно сделалось неловко. Я подумала – бог знает почему! – что ты говоришь это из чистой галантности, что твои слова не стоит принимать всерьез. Я подумала: вот сейчас он приглядится ко мне как следует и поймет, что выбрал для излияния чувств совершенно неподходящий объект – особу, которая уже не тянет на образ прекрасной дамы, которая отвыкла выслушивать любовные речи и тем более разучилась на них отвечать. Я в сущности уже давно махнула на себя рукой, потеряла интерес к интригам и бессмысленному выяснению отношений. Я перестала мыть волосы оттеночным шампунем, использовать питательные маски и омолаживающие кремы, румянить щеки и вообще что-то делать со своим лицом. Но потом я поняла, что ты говоришь серьезно, и это только усилило мои сомнения:
– Ты не ошибся? Ты точно меня имеешь в виду? Ни с кем не путаешь?
– Память мне, конечно, начинает изменять, но не до такой же степени!
Перед этим разговор шел непринужденно, мы много что успели обсудить. Я спросила, как поживает твоя жена.
– Танцы пришлось оставить. Она перенесла операцию на колене.
– Наверно, ей трудно было отвыкать от прежней бурной активности.
– Она нашла себе другое занятие. Открыла магазин. Книжный.
Ты спросил о моем муже, и я ответила, что мы развелись. Сказала, что дети выросли и оба в этом году уехали учиться, впервые живут одни, без меня. Выпитое вино развязало мне язык, и я даже рискнула признаться, что последнюю пару лет перед разводом Дуглас все время говорил сам с собой. Когда он косил траву перед домом, я украдкой наблюдала за ним из-за неплотно задернутых занавесок и видела, как он гримасничает, чему-то усмехается, хмурит брови и говорит, говорит, не закрывая рта. А какой темпераментный, бурный диалог он вел с самим собой, пока брился в ванной – в полной уверенности, что жужжание электробритвы заглушит его голос. В конце концов мне все это порядком надоело и уже не хотелось вникать в его разглагольствования.
Мой самолет улетал в шестнадцать тридцать, и ты повез меня за город, в аэропорт. Я не чувствовала себя несчастной при мысли, что мы расстаемся и вряд ли увидимся снова; и все же, просто сидя в машине рядом с тобой, я была счастлива. Снаружи быстро темнело, как всегда в ноябре; встречные автомобили шли с зажженными фарами.
– Знаешь, а ведь ты могла бы полететь более поздним рейсом.
– Да?
– Мы могли бы заехать в отель, оттуда позвонить в аэропорт, отменить твой вылет и забронировать билет на другой рейс, попозже.
– Право, не знаю. Пожалуй, нет. Я слишком устала.
– Что, я такой утомительный собеседник?
– Ничуть.
В машине мы все время держались за руки, и после этого «ничуть» я высвободила руку, чтобы жестом успокоить тебя, показать, что я устала не от разговора, а от чего-то другого, давно не испытанного, – и потом опять взяла тебя за руку. Не знаю точно, что именно я хотела выразить, но мне казалось, что ты поймешь, – и я была права, ты понял.
К северу от города мы свернули на скоростную автостраду и теперь ехали прямо на запад. Близился закат, полосы неба в просветах между облаками горели багровым пламенем. Огни машин, миля за милей, сливались в непрерывную светящуюся ленту. И мне казалось, что весь мир вокруг плывет, сливаясь в некую блаженную картину, обволакивает меня и успокаивает. Похожее ощущение иногда возникало у меня под воздействием выпитого. И этот новый, благодатный мир шептал мне: почему бы и нет? Почему бы не довериться настоящему, не поплыть по течению, не попытаться растянуть эти минуты? А вдруг получится? И на сей раз выпивка была ни при чем: да, за ланчем я чуточку перебрала, не спорю, но сейчас хмель полностью прошел.
– Правда, почему бы и нет?
– Почему бы и нет – что?
– Почему бы не заехать в отель, не позвонить в аэропорт и не перенести вылет?
И ты ответил:
– Я этого ждал.
Может быть, вид закатного неба и автомобильных огней и определил выбор? Как ты думаешь? Тогда я отнеслась к этому довольно легко, не придала особого значения. Мотель, в который мы заехали, был построен из белых блоков, и оштукатуренные стены выглядели одинаково изнутри и снаружи, отчего обстановка номера – роскошные с виду ковры и занавеси, громоздкая мебель в псевдоиспанском стиле – казалась особенно нелепой и несообразной, как будто это не жилье, а склад временного хранения. На стене напротив кровати висела картина: оранжевые лодки и черно-оранжевые дома, отражающиеся в сине-черной воде. И ты рассказал мне о своем знакомом художнике, который работал по заказам мотелей. Писал он всегда одно и то же: лодки, фламинго и голых мулаток, ничего другого – и, по твоим словам, жил припеваючи.
Над головой у нас с воем пролетали реактивные лайнеры. Я не всегда могла расслышать, что ты говоришь, – ты прижимался ко мне лицом. А переспрашивать было смешно и глупо, к тому же слова, которые произносятся в постели, нельзя повторять. Но меня беспокоило другое: вдруг ты спросил меня о чем-то важном и, не услышав ничего в ответ, не стал повторять свой вопрос? Это мучило меня и потом, много позже, когда я жаждала ответить на все твои вопросы, заданные и не заданные, – ответить так, как хотелось тебе.
Нас обоих била дрожь. У нас не сразу получилось: до такой степени нас обоих – повторяю, обоих – переполняло благодарное изумление. Нас затопила волна блаженства, незаслуженного, безоговорочного счастья, в которое мы боялись поверить. В глазах у нас стояли слезы. Правда. Так было.
И вот о чем я думаю: если бы я впервые встретилась с тобой только два года назад, в моем тогдашнем возрасте, не раньше, могла бы я тебя полюбить? Вряд ли. Во всяком случае, не так. Не так сильно. В тот день ты вернул меня в мою молодость, связал меня нынешнюю с наивной девочкой, которая гуляла по кампусу с детской коляской и, невзирая ни на что, умудрилась сохранить невинность. Если в те далекие дни я сумела зажечь искорку любви, которая теперь согрела нас обоих, то, может быть, моя жизнь не так уж бессмысленна, как мне казалось? Не всё было напрасно? Не всё рассыпалось на куски и пропало бесследно, безвозвратно?
Я решаю вылететь первого мая. У меня почти два свободных месяца, прежде чем кто-то из детей приедет домой на каникулы и прежде чем начнутся занятия в университетской летней школе. Я лечу в твой город, куда так долго посылала письма. Сначала веселые, многословные, доверительные, потом тревожные, под конец умоляющие. В город, куда мои письма продолжали бы идти, если бы я не наткнулась на газетное сообщение о твоей смерти.
Я лечу в город, в котором ты жил и который мне знаком по твоим письмам. Ты отзывался о нем насмешливо, но в целом он тебя устраивал. Мне запомнилась твоя формулировка: сплошные старые развалины и бестолковые туристы. Нет, дословно фраза была такая: «сплошные старые развалины вроде меня» – ты всегда хотел казаться старше своих лет. Ты любил напускать на себя усталый вид, притворяться ленивым, равнодушным, пресыщенным. Честно говоря, я считала, что это поза. Я не верила – не хватало воображения поверить, – что ты и в самом деле чувствуешь приближение старости. Как-то раз ты заметил: неизвестно, помру я завтра или протяну еще лет двадцать пять, но, собственно, какая разница? И ты сказал такое мне! Ну не кощунство ли? И еще добавил, что счастье для тебя пустой звук. И я опять-таки тебе не поверила, приняла это за самомнение и фанфаронство, характерное для человека молодого. Я не делала поправки на возраст, не давала себе труда как следует разобраться в тебе, допустить, что ты не лукавишь, что запасы жизненной энергии, на которую я полагалась, растрачены, вот-вот иссякнут. И хотя я перестала красить волосы и совсем было решила не ждать слишком многого, спокойно доживать, сколько положено, теперь я смотрела в твою сторону с надеждой, с огромной надеждой. Я отказывалась – и отказываюсь – видеть тебя таким, каким ты сам видел себя.
Я сравнил бы тебя, пожалуй, с теплой, живой волной, даже больше – с весенним половодьем, – написал ты мне однажды, – и я, как всякий нормальный человек, боюсь, что меня вот-вот захлестнет, накроет с головой, унесет неведомо куда – на то оно и половодье.