Давно хотела тебе сказать — страница 44 из 47

Долина ОттавыПеревод Ирины Комаровой

Иногда я вспоминаю о маме в больших универсальных магазинах. Сама не знаю почему – ведь с ней я в таких магазинах не бывала. Просто мне кажется, что ей бы понравилась атмосфера деловой суеты, изобилие и разнообразие товаров. И разумеется, я вспоминаю о ней, если вижу на улице человека с симптомами болезни Паркинсона. И еще – в последнее время все чаще – когда гляжусь в зеркало. И конечно, на вокзале Юнион в Торонто, куда я впервые попала вместе с мамой и младшей сестренкой. Дело было летом, во время войны; в Торонто у нас была пересадка, и мы довольно долго должны были ждать следующего поезда. Мы все втроем ехали на мамину родину, в долину Оттавы[38].

Во время пересадки нас обещала приехать повидать мамина родственница, но она почему-то не приехала. «Наверно, не смогла отпроситься», – предположила мама. Она сидела в кожаном кресле в тогдашней дамской комнате отдыха – стены там были обшиты темными деревянными панелями; теперь это помещение закрыто и вход наглухо забит досками. Мамина родственница служила секретаршей в какой-то юридической конторе, а по маминым словам – «занимала ответственный пост при главном партнере ведущей адвокатской фирмы города». Помню, она один раз приезжала к нам погостить, в большущей черной шляпе и черном костюме, с кроваво-красным лаком на ногтях и такой же губной помадой. Приезжала она одна, без мужа. Муж у нее был алкоголик. Моя мама не упускала случая упомянуть, что он алкоголик, – обычно сразу после слов о ведущей адвокатской фирме и о том, какой важный пост там занимает наша родственница. Эти факты соседствовали не случайно – они как бы уравновешивали друг друга, между ними прослеживалась неизбежная, почти зловещая связь. О каком-нибудь знакомом семействе мама могла сказать: у них есть все и даже больше, денег куры не клюют, а единственный сын – эпилептик. Или передавала слова родителей единственной знаменитости, вышедшей из нашего городка, – пианистки Мэри Ренвик: те якобы повторяли, что готовы променять всю славу своей дочери на крохотные детские ручонки. На детские ручонки?! Счастье, в мамином представлении о мире, всегда бывало чем-нибудь омрачено.

Мы с сестренкой пошли побродить по вокзалу, похожему сразу и на городскую улицу – из-за ярко освещенных магазинчиков, – и на церковь, из-за высокого сводчатого потолка и огромных окон в противоположных концах зала. Казалось, что невидимые поезда гремят и грохочут прямо тут, за стеной, а откуда-то сверху гремел усиленный динамиком раскатистый голос, перечислявший разные пункты отправления и прибытия, только названий было все равно не разобрать. Я купила иллюстрированный журнал про кино, а сестренка – шоколадный батончик (мама дала нам немножко денег). Я хотела сказать сестренке: «Дай мне тоже откусить, а то я тебя назад к маме не отведу», – но она была потрясена размерами вокзала и понимала, что полностью зависит от меня, поэтому сама, не дожидаясь просьбы, отломила и протянула мне кусочек шоколадки.

В поезд на Оттаву мы сели ближе к концу дня. Вагон был весь забит военными. Сестренку маме пришлось взять к себе на колени. Один солдат – он сидел перед нами – повернулся и стал надо мной подшучивать. Мне показалось, что он очень похож на Боба Хоупа[39]. Он спросил, из какого я города, а потом сказал: «Как там, второй этаж уже надстроили?»[40] И сказал он это без улыбки, с таким же непроницаемым видом и таким же нахальным тоном, как настоящий Боб Хоуп. Я подумала: может, он и взаправду Боб Хоуп, просто переоделся в военную форму, чтоб его не узнали, и едет куда-то по своим делам. Для меня в этом не было ничего невероятного. Мне вообще казалось, что за пределами нашего городка – а к тому времени мы уже довольно далеко от него отъехали, – всякие разные знаменитости живут как вольные птицы, путешествуют инкогнито и могут неожиданно возникнуть где угодно.

Тетя Доди встретила нас на станции. Уже стемнело, когда она посадила нас в машину и повезла к себе – жила она за много миль от города. Приземистая, с резкими чертами лица, она без умолку тараторила и каждую фразу сопровождала смешком. Автомобиль у нее был старый, с плоским квадратным верхом и длинной подножкой.

– Ну-с, как там ее величество? Соизволила осчастливить вас своим присутствием?

Она имела в виду секретаршу из адвокатской фирмы, которая, между прочим, приходилась ей родной сестрой. С мамой они были двоюродные, так что тетя Доди была нам не родная тетка. А со своей собственной сестрой она была в ссоре, и они не общались.

– Нет, она не смогла прийти. Наверно, была занята, – ответила мама.

– Занята! – фыркнула тетя Доди. – Знаем мы ее занятия – куриный помет с башмаков соскребать! Что, не так?

Она рулила рывками, машина без конца подпрыгивала на промоинах и рытвинах. Мама обвела рукой окружавшую нас с обеих сторон темноту:

– Смотрите, дети! Дети, это долина Оттавы!


Вообще-то долины никакой не было. Поутру, проснувшись, я ожидала увидеть горы, на худой конец холмы, но перед глазами тянулись только поля и перелески, а под окном стояла тетя Доди и поила из ведра теленка. Теленок так нетерпеливо тыкался головой в ведро, что расплескивал молоко, а тетя Доди смеялась, пошлепывала его и уговаривала не жадничать. И обзывала засранцем: «Ну ты смотри, какой засранец!»

Она была одета для дойки – во что-то бесформенное, многослойное и многоцветное, трепыхавшееся на ветру; в таких отрепьях могла бы выйти на сцену нищенка в школьном спектакле. На голову – неизвестно зачем – она нахлобучила старую мужскую шляпу с дырявой тульей.

Мамино воспитание не подготовило меня к тому, что мы окажемся в родстве с людьми, которые способны так одеваться или употреблять слова вроде «засранец». Мама всегда повторяла: «Я терпеть не могу грязь». Но тетю Доди она спокойно терпела. Говорила, что они росли вместе и всегда были как сестры. (Бернис, адвокатская секретарша, была старше на несколько лет и давно уехала из родительского дома.) И еще мама обычно добавляла, что в жизни у тети Доди случилась трагедия.

Дом у нее был очень бедный, прямо голый. Самый бедный из всех, где мне доводилось гостить. По сравнению с ним наш собственный дом (который я тоже считала бедным, потому что мы жили далеко от города, без водопровода и ватерклозета, и могли только мечтать о такой роскоши, как жалюзи на окнах) показался бы вполне благоустроенным: у нас было пианино, много книг, приличный столовый сервиз и даже ковер – покупной, а не самодельный, какой можно связать крючком из лоскутков. А в доме у тети Доди, в самой большой комнате, не было ничего, кроме ветхого кресла, набитого конским волосом, и полки со старыми брошюрками из воскресной школы. Тетя Доди держала коров и продавала молоко. Возиться с обработкой земли, да еще в одиночку, смысла не имело. Каждое утро, закончив дойку и пропустив молоко через сепаратор, она загружала полные бидоны в свой грузовичок и ехала за семь миль на сыроварню. Жила она в постоянном страхе перед санитарным инспектором, который регулярно объезжал все фермы в окрýге, обследовал коров и в любой момент мог выявить у них туберкулез – просто из вредности или в угоду владельцам крупных молочных хозяйств. Тетя Доди уверяла, будто они хотят пустить по миру мелких фермеров и нарочно подкупают санинспектора.

Трагедия ее жизни состояла в том, что перед самой свадьбой ее бросил жених. Она так и сказала нам с сестрой:

– Вы слыхали, что мой жених сбежал из-под венца?

Мама строго-настрого запретила нам касаться этой больной темы, а тут пожалуйста – она сама! Мы были на кухне втроем, я с сестрой и тетя Доди: тетя мыла тарелки, я вытирала, а сестренка убирала на полку (мама прилегла отдохнуть). И тетя задала этот вопрос с оттенком гордости, как человек, который мог бы спросить: «Вы слыхали, что я переболел полиомиелитом?» – или похвастаться еще какой-нибудь серьезной и опасной болезнью.

– Представляете, уже испекли свадебный пирог, – продолжала она. – И я надела подвенечное платье.

– Белое? Атласное?

– Нет, не белое, но тоже красивое – темно-красное, из дорогой тонкой шерсти: свадьба-то была поздняя, осенняя. Священника пригласили сюда, домой, все было готово, ждали только жениха. Папаша то и дело выбегал на дорогу посмотреть, не едет ли мой суженый. А потом на дворе совсем стемнело, тогда я встала и говорю: ну все, пора браться за вечернюю дойку! Сняла я свое красное платье, да так больше его и не надела. Отдала кому-то. Другие на моем месте глаза бы выплакали, а я хоть бы что, только смеялась.

Наша мама, рассказывая ту же историю, заканчивала ее иначе: «Года через два я приехала домой и несколько раз ночевала у Доди. И каждую ночь слышала, как она плачет. Каждую ночь».

Я у церкви поджидала молодца,

      Ждáла молодца,

      Ждáла молодца,

А он, обманщик, улизнул из-под венца –

Уж как я тогда горева‑а‑ла![41]

Тетя Доди спела нам эту песенку, не прекращая мыть посуду. Стол на кухне был круглый, покрытый отскобленной добела клеенкой, а сама кухня большая, как дом, с двумя дверьми, одна напротив другой, так что через кухню всегда продувал ветерок. Холодильник у тети был самодельный – я раньше ничего подобного не видела: просто шкафчик, а в нем большущая глыба льда. Лед она привозила в детской тачке из ледника во дворе. Ледник тоже был очень интересный: глубокий погреб, вырытый в земле, с покатой крышей; там все лето хранился пересыпанный опилками лед, который зимой вырубали из замерзшего озера.

– Только не у церкви я стояла, – уточнила тетя Доди. – Венчаться мы должны были дома.


За полем, на соседней ферме, жил мамин родной брат, дядя Джеймс, и его жена, тетя Лина. У них было восемь человек детей. В этом доме выросла моя мама. Он был больше, чем тети-Додин, и мебели там было намного больше, но снаружи дом тоже был некрашеный, просто обшитый серым тесом. Из мебел