— И вы ушли?
— А что делать? Народ тогда злой был, работы мало, и правда могли убить… Ходил по дорогам, ночевал где придется — у добрых людей, а то и просто в поле. Все лето бродил! А потом недалеко от Цагвери у ручья присел однажды отдыхать и смотрю — девушка с кувшином за водой идет. Идет и плачет, идет и плачет. Так жалко стало — сказать не могу! Помог кувшин до дому донести. Мать у нее, оказывается, весной умерла, на могиле еще трава не выросла, а отца раньше похоронили. Ну и остался я у нее жить, совсем остался. А через год сын у нас родился, Сандро…
Дед Автандил умолкает и с непонятным мне ожесточением принимается колотить молотком по железу; глаза странно блестят, будто из них тоже летят искры.
— А она теперь где? — шепотом спрашиваю я, хотя какое-то чувство подсказывает: спрашивать не надо, нельзя.
— А там же, где ее мать, — глухо отвечает Автандил, стуча молотом и разбрызгивая вокруг огненные звезды. — Где все будем, малышка.
Мне становится жалко деда Автандила, и я молчу, не зная, как его утешить. Но в кузнице появляется посетитель, и я вздыхаю с облегчением.
В светлом проеме двери неожиданно возникает силуэт человека в темной длинной одежде, с падающими на плечи волосами. Странный такой человек… И вдруг я вспоминаю: на Руставели встречала старика, одетого в похожее длинное, до полу, платье, и однажды, когда мы шли с Катей, она сказала: «Вот служитель божий, священник, отец Петр». Слов Кати я не поняла и начала приставать с вопросами, и тогда она украдкой от домашних повела меня в церковь. В церковь я пошла первый и последний раз, и меня несказанно поразила торжественность и таинственность, царившие в высоком сводчатом зале. Пылали люстры и свечи, и «отец Петр» в сверкающей золотом и серебром ризе печально и торжественно что-то выкрикивал, а невидимый снизу хор подхватывал его возгласы и повторял. И люди вставали на колени и кланялись, и махали руками, и дотрагивались головами до выложенного серыми плитами каменного пола. Это зрелище, помню, произвело на меня очень сильное впечатление, напомнило театр, где я до этого два раза была с папой — смотрела «Щелкунчика» и «Снегурочку», — только в театре пахло иначе. «Отец Петр» размахивал серебряной чашечкой на цепочках, из нее шел пахучий дым, Катя объяснила, что чашечка называется — кадило, а пахнет ладаном. Катя заставила и меня встать рядом с ней на колени и кланяться до пола, как другие. Сказала — так молятся богу и просят у него каждый что хочется. «Проси и ты, Лианочка, у боженьки чего тебе надо, боженька добрый!» А сам бог был нарисован высоко, на круглом потолке, — у него грустное лицо с длинными голубыми глазами под темными дугами бровей. Вокруг головы светился желтый круг, будто сама голова бога сияла, и над ней летали толстые, кудрявые мальчики с белыми крылышками; Катя шепотом объяснила — это херувимы, божьи помощники.
«Они, когда вырастут, станут ангелами?» — допытывалась я. Про ангелов слышала от Кати и раньше. Она говорила, что у каждого человека, и у меня тоже, есть ангел-хранитель, он бережет и отгоняет все злое.
А когда шли назад, Катя попросила никому дома не рассказывать, что мы были в соборе — так называлась та церковь, — а то ее, Катю, будут ругать. Но я была настолько поражена увиденным, сверканием золота и свечей, темными, скорбными и строгими лицами святых, что не вытерпела и рассказала папе. Ой как он рассердился, как ругал Катю! Я даже удивилась: он всегда разговаривал с Катей вежливо, с уважением и шутил, никогда не повышал голоса, а тут…
— Больше чтобы подобное не повторялось, Катерина! — кричал в тот день папа. — Я не позволю засорять ребенку мозги! Слышишь?!
В нашей семье ни мама, ни папа, ни обе бабушки не верят в бога, они же были связаны с революционерами, с дядей Серго и его товарищами и сочувствовали им.
…Воспоминание мгновенно проносится в памяти, и я во все глаза смотрю на гостя дедушки Автандила. Нет, он не похож на «отца Петра» — тот был торжественный и величественный и ходил важно, как петух Чичико, и ряса на нем была шелковая, а на груди сверкал большой золотой крест.
Я оглядываюсь на деда Автандила и замечаю странную, непонятную усмешку, шевельнувшую его большие обожженные усы.
— Здравствуйте, отец Спиридон! — говорит дед, вытирая кожаным фартуком руки. — Что нужно служителю божию в моей грязной убогой кузне?
Отец Спиридон немного смущен, но все же проходит в глубину кузницы и, достав из-под полы рясы что-то, показывает Автандилу.
— Прискорбное событие, друг мой, — объясняет он, как бы извиняясь. — Старинный, весьма и весьма дорогой мне господень крест… И отец мой, и дед благословляли им свою паству. И я немало потрудился с этим крестом во славу божию. И у купели, и у аналоя, и у гроба… Да-а… И вот несчастье: вчера уронил в алтаре на каменный пол.
Дед Автандил берет и молча рассматривает две поволоченные половины большого нарядного креста, потом так же молча протягивает священнику.
— Клепаный это крест, отец Спиридон! И негодно клепаный. Плохой мастер крест сработал, я бы такого и в помощники не взял… Крест не клепать нужно, отец Спиридон, его нужно целым куском в форме лить — тогда будет вечный. А это не работа!
— Не богохульствуй, Автандил! Да еще при малом дитяти. Придет час, и накажет тебя господь за отступничество. Ни разу не переступил порог храма, пока я тут священствую! Грех, великий грех берешь на душу, Автандил!
— Чего же вы от меня хотите, отец Спиридон? — спрашивает кузнец, разглядывая из-под лохматых бровей сердитого посетителя.
— Так починить бы, Автандил, склепать, спаять… А? Ты же мастер, знаешь, как сделать. Беда ведь: нынче, по безбожью власти Советской, такого креста нигде не купишь… Нынешние властители…
— Э-э! — перебивает дед Автандил, подняв руку. — Вы, отец Спиридон, на Советскую власть в моей кузне не замахивайтесь! И чинить ваш небесный инструмент я не буду…
— Так ведь не даром же, Автандил, — просительно улыбается отец Спиридон. — Хорошо заплачу, не беспокойся…
— Да вы хоть сто рублей давайте! — сердито говорит кузнец. — Чтобы я на старости лет помогал глупый народ обманывать?! У невестки моей, у Кэто, все в голове от ваших молитв помешалось! Отодвиньтесь, отец Спиридон, мне еще две мотыги ковать надо.
Оскорбленно пряча в глубокий карман поломанный крест, отец Спиридон смотрит на кузнеца с такой злобой, что мне становится не по себе.
— Прокляну тебя, Автандил! — грозным шепотом обещает отец Спиридон, запахивая рясу. — В геенне огненной вечно гореть будешь…
— А вы кузнеца огнем не пугайте, святой отец, — легко смеется дед Автандил. — Я всю жизнь в огне! — И закопченная рука тычет клещами в раскаленную пасть горна: — Нас, кузнецов, ни божий, ни адский огонь не берет! В огне выросли!
Злобно сверкнув глазами, отец Спиридон уходит, на секунду сгорбись под низенькой притолокой продымленной кузницы. И когда его длинный черный силуэт скрывается, дед Автандил озорно подмигивает мне.
— Видала, малышка, как я его? Пусть и дорогу в кузню Автандила забудет, тут ему помощников нет! Не верю я в бога, которому такие отцы Спиридоны служат!
«А почему же Катя верит? — спрашиваю я сама себя. — Ведь она хорошая и, мне кажется, умная, почему же слушает отца Спиридона? Папа не верит, и мама, и бабушки… Ах, сколько еще вокруг непонятного!»
НЕОЖИДАННОЕ
Щедрым солнцем, прохладным и удивительно чистым воздухом ложатся в мою память дни в Цагвери. Они текут, похожие один на другой, но в каждом из них есть и что-то свое, особенное, неповторимое.
Позавтракав, мы с Катей и мамой отправляемся в рощу — она начинается прямо от огорода, за кузницей.
Проходя мимо кузницы, я обычно заглядываю туда, вижу освещенную прыгающим светом горна могучую фигуру Автандила, кричу: «Здравствуйте, дедушка!» — и он отвечает: «Добрый день, малышка!»
В роще мама пристраивается со своей работой в тени берез, а мы с Катей собираем цветы и ягоды. Катя сплела мне из бересты корзинку, и я целыми днями брожу в высокой траве, где краснеют, словно крошечные фонарики, ягоды земляники; Катя говорит, что в этом году «на ягоду урожай». Я не успокаиваюсь, пока не набираю полную корзинку, и тогда бегу угощать маму. А еще мы с Катей собираем панту. В роще вперемежку с березами топырятся тоненькие криворукие деревца, увешанные мелкими, сладко-терпкими грушами — пантой. Нам с Катей они кажутся ужасно вкусными, но мама, однажды попробовав, морщится: «Кислятина! Только для компота!» А мы и в лесу едим вволю и для компота приносим.
Но самым большим лакомством для меня в это лето становится кева. Я готова жевать ее беспрестанно… Однажды я заметила: бродя по роще, цагверские мальчишки внимательно оглядывают стволы сосен, что-то ищут. Я спросила Катю: «Что они высматривают?» — и Катя объяснила: «Да кеву, видно, хотят пожевать».
«А что такое кева?»
«А вот, гляди!»
Катя переходит от сосны к сосне, пока не отыскивает на светлой шершавой коре желтую, прозрачную, как мед, струйку застывшей смолы. Отковырнув ногтем кусочек, протягивает мне.
«А ну-ка клади в рот!»
Смолка необычного, но приятного вкуса — пряная и прохладная. И с тех пор я каждый день с утра набираю себе в кармашек кусочки смолы и жую целыми днями. Из желтой она делается лиловой, резиновой. Сначала мама бранилась: «Ну что, Ли, жуешь и жуешь! Ты же не жвачное животное. Да и, наверно, не очень-то и полезно? А, Катя?»
Но Катя в ответ смеется:
«Ну что вы, Маргарита Кирилловна! Посмотрите, какие белые стали у Лианы зубы!»
Маме приходится примириться с кевой, а вскоре она убеждается и в пользе панты, которую раньше пренебрежительно называла кислятиной.
В то утро, как и обычно, завтракаем на балконе, и вдруг я чувствую пронзительную боль — что-то резко укололо мне ногу. Вскочив, бегаю по балкону, вопя и плача от боли, пока Катя не хватает меня в охапку и силой заставляет показать, где болит.
— Оса! Лиану укусила оса!