Владислав КРАПИВИН «Давно закончилась осада...»
ДАВНО ЗАКОНЧИЛАСЬ ОСАДА...
Часть IСКАЗКИ РАЗВАЛИН
СТРЕЛЬБА НА ПЯТОМ БАСТИОНЕ
У Фрола был пистолет.
— На пути не стой, у меня пистоль… — приговаривал иногда тощий тонкошеий Фрол и поглаживал за пазухой кривую рукоять. При этом голос его звучал шутливо и даже ласково, но в прищуренных глазах ласки не было.
Старинное слово «пистоль» очень подходило для этого грозного предмета. Пистолеты подобного образца даже до войны считались устаревшими. Конечно, во время осады ими еще пользовались — и русские, и французы, и особенно турки (у тех вообще встречалось оружие времен покорения Крыма), однако пользы в бою от таких кремневых громыхальников было немного. Что они по сравнению с шестизарядными французскими револьверами!
Впрочем, и Фролкин пистолет оказался из Франции. На внутренней стороне фигурно выгнутой скобы были различимы буквы: Paris 1837.
Фрол отыскал этот трофей на пустоши перед бывшим люнетом Белкина, недалеко от кладбища, среди груд мусора и земли. Здесь много чего можно было отыскать. Во время осады русские минеры заложили на этой пустоши фугасы, и сигнал электрической искры в один миг обратил в прах атакующую французскую колонну…
Впрочем, все это Коля Лазунов узнал позже. А со стрельбы из старого пистолета началось его прочное знакомство с компанией из Боцманского погребка.
В тот ноябрьский день Татьяна Фаддеевна впервые позволила Коле погулять одному. До сей поры не решалась: всюду развалины, черные окна пустых домов, изгибы каменных заборов и переулков, где чудится неведомое. И мальчики, которые порой встречались ей, вызывали невольный страх. Неумытые, верткие, с быстрыми уклончивыми взглядами, в немыслимом каком-то платье. Конечно, дети всегда дети, но кто знает, сколько дурного впитали они от здешней неустроенной жизни…
Однако нельзя постоянно держать у своей юбки племянника, которому скоро двенадцать.
Все-таки она сказала от калитки:
— Николя, я умоляю. Не ходи далеко и не гуляй долго. На первый раз хватит и получаса…
Думала, он станет ершиться: что, мол, я разве маленький! Но Коля отозвался покладисто:
— Тё-Таня, я только до спуска к дороге и обратно. Не бойтесь, никуда не денусь.
Поправил капитанскую фуражку, простучал сапожками по плитам с подсохшей грязью и свернул (не оглянувшись!) в проход между известняковой изгородью и бугристой туфовой стеной разбитой казармы.
Татьяна Фаддеевна сделала усилие, чтобы не пойти следом. Глянула на приколотые к блузке часики и ушла в дом. Коля же, избавившись от тревожного взгляда в спину, попрыгал вниз по скругленным выступам каменистой тропинки.
День был холодный, ветреный, но сухой. Солнце то и дело выскакивало из серых облаков. Кое-где зеленела трава и желтела храбрая упрямая сурепка, но высокие сорняки были уже сухие и серые. Бурьян и полынь… Впрочем, ведь и летом полынь кажется сероватой. Коля сам не видел, но читал про это.
У крепостного палисада
Седеет древняя полынь…
Он дернул пальцами хрупкий куст, растер в ладонях зернышки, поднес руки к лицу. Полынный запах знойного лета сразу будто пропитал его насквозь. Коля постоял зажмурившись. А когда опустил ладони и открыл глаза, увидел мальчишек.
Разумеется, это были местные жители, хозяева здешних пустырей и переулков.
Идти навстречу Коля не решился. Повернуться и зашагать назад — тем более (хватит с него прежнего малодушия!). Оставалось смотреть, как подходят они. И стараться выглядеть при этом независимо.
Ребят было пятеро. Самый большой двигался посредине. Был он длинный, постарше Коли, в замызганной чиновничьей тужурке до колен, из-под которой торчали серые лохматые штаны. А из них — голые (видать, озябшие) щиколотки. Башмаки были из рыжей кожи, разбитые и чересчур большие. Из ворота тужурки высовывалась немытая шея с головой, похожей на покрытое рыжеватым пухом яйцо (шапки не было).
Слева от длинного шли круглолицый татарчонок в бархатной затертой шапчонке, в стеганом рванье до пят и смуглый, верткий мальчишка с быстрым веселым взглядом — про такого говорят «востроглазый». Был востроглазый в косо надетом рваном треухе и в серой, без приметных деталей одежке. И он, и татарчонок — чуть поменьше Коли.
С другого «фланга» двигались двое. Один — видимо, Колин одногодок, другой — лет восьми. Кажется, братья. Оба круглощекие, светлоглазые, с похожими на кукольные башмачки носами. В аккуратных бушлатиках (наверно, перешитых из взрослой флотской одежды), в мятых матросских фуражках без козырьков — слишком больших, как и Колина «ропитовская» капитанка. Штаны братьев украшали на коленях одинаковые квадратные заплаты, а сапожки были без заплат — грязные, но вполне справные.
Братья смотрели с любопытством и, кажется, без вражды. Татарчонок — непонятно. Востроглазый — подозрительно. Длинный оттопырил большую нижнюю губу и на ходу щелкал по ней мизинцем.
Остановились в трех шагах. Длинный еще раз щелкнул по губе и прошелся по Коле скучноватым взглядом.
— Ишь какой… Раньше не встречались. Кто таков и откуда взялся?
— Из Петербурга. — Коля постарался говорить независимо, но без задиристости. Глядишь, встреча обойдется миром.
— У-у… — с дурашливым удивлением отозвался длинный. И остальные (кроме маленького) вытянули губы трубками, словно тоже хотели сказать «у-у».
Длинный опять щелкнул по губе.
— А фуражка-то капитанская откуль? Небось папенька подарил?
— Папеньки у меня нет… — Коля понимал, что в ответ на это спокойное признание насмешки не последует. Ведь не злодеи же, хотя и обтрепанного вида.
И в самом деле, смущенье скользнуло по всем лицам. Но его тут же как бы стер своими словами востроглазый:
— Значит, маменька купила. В «ропитовской» лавке.
— Маменьки тоже нет… А фуражку подарил капитанский помощник на пароходе «Андрей Первозванный», когда мы плыли сюда из Одессы.
— Это за какие твои красивые глаза? — с прежней скукою в голосе не поверил длинный. Как бы специально не придавая значения тому, что нет у мальчика ни отца, ни маменьки.
— Не за глаза, а… потому что был шторм, многие укачались, а я вышел гулять и забрался на мостик. Там были моряки, один и говорит: «Вот тебе за то, что не боишься волны»…
— Ай как врешь! — радостно сказал татарчонок.
— А вот и не вру!.. Если не верите, пойдем, спросим у тетушки. У моей… Это рядом.
— То-то тетушка обрадуется таким гостям… — усмехнулся длинный. И потрогал нижнюю губу языком.
— Вы же не чай пить придете, а только спросить, — усмехнулся и Коля. Страху у него поубавилось.
Длинный сказал сумрачно:
— Да уж где нам с вами чай пить. Вы небось из дворян.
— Фрол, это, видать, те, кто у Кондратихи дом сняли! — вмешался старший из братьев. Тощий Фрол эту догадку пропустил мимо ушей. Спросил деловито:
— Может, сшибемся?
— Это как?.. Драться, да? — дошло до Коли. И внутри у него тоскливо заныло.
— Ага, — заулыбался Фрол. — Один на один, по-честному. Или в коленках заслабило?
— Нигде не заслабило… Только я не понимаю. Зачем? Я же ничего худого вам не сделал… — И вдруг вспомнил: похожий разговор уже был. Три месяца назад. С него-то и начались в корпусе те невыносимые дни отчаянья и стыда… Нет уж, второму разу не бывать! И стиснул кулаки: — Ну, давай, ежели у тебя чешется!
— Снаружи петух, а внутри мышонок, — хмыкнул Фрол. — Видно ведь, что вспотел с перепугу. В Петербурге все такие боязливые?
— Зато ты какой храбрый! — Коля злостью старался перебить внутреннюю дрожь. — С теми, кто меньше ростом!
— Да неужто я сам буду с тобой сшибаться! — Фрол сделал вид, что очень удивлен. — Пускай вот хоть он, Макарка…
Уже после, вспоминая эту встречу, Коля сообразил: тут Фрол дал ошибку. Если бы он сказал «пускай Макарка дерется, да только он ведь не захочет», востроглазый мальчишка тут же взвинтился бы: «Как это не захочу!» И полез бы в драку. Потому что был он великий спорщик, отчего и носил кличку «Поперешный». А сейчас Макарка взъелся на Фрола:
— Чего ты меня науськиваешь, как цуцика на кошку! Себе для потехи?
— Не хочешь — не надо, — миролюбиво откликнулся Фрол. — Тогда пускай Федюня…
Но старший из круглощеких братьев кулаком вытер под носом и рассудил:
— А чего зря махаться-то? Он же и правда худого не сделал.
«Татарчонок тоже не станет драться. Мелковат и не сердит», — смекнул Коля и ободрился. Кивнул на самого маленького:
— Ты еще вот его на драку подвинь…
Федюня обнял того за плечо. И вдруг улыбнулся (а глаза у обоих васильковые):
— Не, Савушка никогда не дерется, у него злости ни к кому не бывает…
Савушка смущенно засопел.
Фрол заметно пошел на попятную:
— А я чего… Это же не по злости, а по обычаю, для знакомства. Чтобы видно сразу было — герой или трус… Ты какой?
Коля пожал плечами. То, что трус, знать они не должны.
— Я, наверно, не тот и не другой. Обыкновенный…
— Хитрый! — весело сказал татарчонок.
— Ничуть я не хитрый. Кабы хитрый был, сказал бы, что герой…
— Здесь героями никого не удивишь, — с легким зевком заметил Фрол. — Целый год держали город одним геройством…
— Ну, не ты же держал! — не стерпел Коля, хотя спорить было неразумно.
— Не я, конечно, мне тогда всего год был от роду, мамка от бомб в погребе прятала. А дед погиб на Втором бастионе. И мамкин брат, то есть дядюшка мой, тоже здесь голову положил…
— Ну и мой дядя тоже… Артиллерийский поручик Весли Андрей Фаддеевич. На Северном кладбище похоронен. Мы с тетушкой потому и приехали, что здесь его могила…
В лицах у всех сразу что-то изменилось.
— А на какой он был батарее? — живо спросил востроглазый Макарка.
— Тетушка не знает точно, а я тем более. Давно же было… А погиб он не на батарее, а просто на улице. Бомба прямо под ноги — вот и все…
Конечно, можно было сказать, что Андрей Фаддеевич героически погиб при отражении штурма на Малаховом кургане, но врать про такое было грешно. И Коля добавил себе военной славы с другой стороны:
— А папенька тоже воевал. Вернее, лечил раненых прямо под обстрелом. Только не здесь, а в Бомарзунде…
— Это где же? — недоверчиво спросил Фрол.
— На Балтийском море.
— Разве там тоже воевали? — опять усомнился Фрол.
— А как же! И там, и на Белом море, и даже на Тихом океане, где Петропавловск. Адмирал Непир почти к самому Петербургу эскадру подвел, грозился взять Кронштадт, да его хорошо отогнали…
— И здесь бы отогнали, кабы сил хватило, — ревниво встрял Макарка.
— Кто же спорит… — с пониманием сказал Коля. И этим как бы поставил себя уже не против мальчишек, а рядом с ними.
— А папеньку тоже убило? — участливо спросил синеглазый Федюня. — В этом, в Бом… зун…
— Нет, он уже после умер, когда мне было три года…
— Хочешь с нами пойти в одно дело? — спросил Фрол.
Коля понял: драки окончательно не будет, и вроде бы его берут в приятели. И все же не сдержал опаски:
— А что за дело-то?
— Опять забоялся, — съехидничал проницательный Макарка. Но Фрол добродушно хлопнул его по треуху.
— Заноза… — А Коле разъяснил: — Знатное дело… Побожись, что не разболтаешь.
Да, его принимали в компанию, но и проверяли при этом. Что было делать? Коля охнул про себя и широко перекрестился:
— Ей-Богу, вот… Никому ни словечка.
— Тогда гляди, — и Фрол распахнул тужурку. Из-под рваной подкладки торчала изогнутая рукоять с частой резьбой и медной головкой. Сразу ясно — ч т о.
— Ух ты! Настоящий?
— А то!.. Хочешь стрельнуть?
Коля не знал, хочет ли. Вернее, знал, что… не очень хочет. В жизни стрелять еще не приходилось. Небось, эта штука грохает, как пушка. А ежели разорвет от ржавости или неправильного заряда?
— Я… хочу, конечно…
— Тогда идем. Здесь не с руки, услышат — крик подымут…
— Далеко ли идти-то? — последний раз поосторожничал Коля.
— Недалече.
Пошли ватагой по улице, что тянулась по западному склону Артиллерийского холма. Мимо побеленных домиков и каменных заборов, мимо серой стены порохового склада. К началу осады порох отсюда был почти весь развезен по батарейным погребам, и это спасло слободку. Иначе калёные французские ядра могли бы учинить немалую беду. А так — пронесло. Остатки пороха, что хранились глубоко под землею, взорвали уже сами русские матросы, когда оставляли город. От взрыва длинное здание треснуло и осело, но соседние дома почти не пострадали. Конечно, немало из них и без того было порушено — бомбами, что летели со стороны Херсонеса и горы Рудольфа. Но все же стрельба по этому флангу обороны была не в пример слабее, чем, скажем, по Четвертому бастиону или Малахову. Седьмой бастион и Восьмая батарея уцелели, Шестой бастион тоже сохранил свои каменные башни. И многие постройки слободки тоже остались целы. А разбитые дома заново сложили вернувшиеся хозяева или те, кто перебрался сюда с полностью разрушенных улиц Городского холма и Корабельной стороны.
Сейчас Артиллерийская слободка казалась почти нетронутой обстрелами, тогда как остальной город по-прежнему лежал в руинах и там лишь ближнему внимательному взгляду открывались посреди развалин явления жизни…
«Недалече» оказалось довольно-таки отдаленным, и Коля понимал, что едва ли через полчаса окажется дома и что объяснения с Тё-Таней не миновать. Однако разговор отвлекал от беспокойства. В разговоре спросили наконец, как его, новичка, зовут, и назвали себя. Коля узнал «поперешное» прозвище Макарки и то, что татарчонка кличут Ибрагимкой. А еще услыхал небрежный, с приплевыванием рассказ Фрола, как он отыскал «пистоль».
Фрол деловито разъяснил, что с боевыми припасами для пистолета никаких трудностей нет. Даже сейчас, через одиннадцать лет после осады, в старых орудийных погребах можно еще найти картузы с порохом. Снаружи они покрыты затвердевшей коркой, но внутри порох вполне пригодный, надо только размолоть, если шибко крупные зерна.
Хуже с кремнями для курка, но их тоже можно отыскать или выменять.
А пули для ствола (в который свободно входит указательный палец) годятся всякие — и конические «миньки» от иностранных нарезных ружей, и русские «полушарки», что наши солдаты отливали прямо в окопах. Этого добра можно было при старании накопать в земляных брустверах целую горсть за один поход. Назывались пули «орехи» и летним туристам продавались по алтыну за десяток…
Порох Фрол держал в круглой жестянке от леденцов фабрики «Бургеръ и бр.», миньки — прямо в кармане, а серый кремешок был закреплен в винтовом зажиме пистолетной собачки. Все это Фрол на ходу показал Коле и погладил гнутую ручку.
На пути не стой,
У меня пистоль…
А Коля успел заметить на металлической щечке пистолета гравированную картинку: оленя и нападавших на него собак.
Наконец глинистая дорога пошла под уклон, разделилась на несколько тропинок, и тропинка, которую выбрал Фрол, завиляла среди каменных и земляных груд. Привела к сложенной из желтых брусьев стене — низкой, с разбитым верхом (позже Коля узнал, что это остаток казармы Пятого бастиона).
Вдоль стены шла осевшая насыпь, где желтела все та же храбрая сурепка. Между стеною и насыпью был неширокий проход, и его с одной стороны замыкало кирпичное сооружение — что-то вроде большой разбитой печи. В двух аршинах от земли кирпичи образовали широкий выступ. Проворный Савушка подбежал и поставил туда квадратную бутылку мутного стекла (и где взял, неужто нес за пазухой?).
Потом Савушка — он, видать, крепко знал свои задачи — вспрыгнул в разбитый проем казарменной амбразуры и стал на часах. Фрол же начал заряжать пистоль.
Все, притихнув, смотрели, как он с клочка бумаги высыпает в дуло черную крупу, как сворачивает и забивает шомполом бумажный пыж, а затем — похожую на пробку с узким рыльцем пулю. Он подсыпал пороху на полочку у затравки, щелкнул над нею железным лепестком, оттянул курок.
— На пути не стой… — и навел пистолет на бутылку. Шагов с семи.
Савушка в амбразуре зажал уши. Ибрагимка тоже — с виновато-дурашливой улыбкой. Другие не стали. И Коля не посмел, хотя понимал: ох и грянет!
И грянуло!
Вспухло синее облако. Но за миг до того, Коля заметил, как искрами брызнуло горлышко бутылки. А она даже не упала!
Сквозь упругий гул в ушах Коля услыхал обрадованные крики и довольные слова Фрола:
— Во как надо! Бах из ствола — и нету горла… А теперь давай ты. — Это он Коле.
Коля судорожно кивнул. И пока опять заряжали пистолет, он догадливо думал, что Фрол целил в середину бутылки, а в горлышко попал случайно. И теперь скажет: «Бутылку я оставил для тебя…»
— Бутылку-то я оставил для тебя. Во какая большая, не промажь…
Коля знал, что промажет.
Когда он поднял тяжелый пистолет, конец ствола заплясал перед глазами и начал выписывать восьмерки. А бутылка — ее и совсем не разглядеть. Коля решил с обмиранием: нажму поскорее, и будь что будет. Но Фрол оказался рядом.
— Ты руку-то согни в локте, а локоть подопри левой. Вот так… И дыши спокойно, не как загнанная курица. Неужто раньше никогда не держал такой? Уметь должон, это же самое дворянское оружие. Говорят, из такого Пушкин стрелялся на дуели…
Коля глянул удивленно: ишь ты, про Пушкина знает! Фрол тут же прочитал его мысль:
— Ты думал, только в петербургских гимназиях все шибко умные, а здесь темнота?
— Ничего я такого не думал… — И Коля начал сердито целиться сызнова. И ствол плясал. Коля со злостью и страхом зажмурился и наугад надавил спуск.
Ахнуло пуще прежнего! Рвануло назад и вверх руку. Вновь заложило уши. Но сквозь плотную воздушную вату Коля расслышал опять радостные вопли. И разглядел сквозь дым, что бутылки нет, а есть на кирпичах лишь зазубренное донышко.
— Знатно, — снисходительно сказал Фрол. — Не зря я тебя учил.
Коля на радостях решил было признаться, что попал случайно и даже с перепугу. Но тут же сообразил, что такая честность сейчас едва ли на пользу. Дунул в ствол (чуть не чихнул при этом), подкинул пистолет, перехватил за ствол и протянул оружие Фролу рукояткой вперед. Этаким гвардейским жестом:
— Благодарю.
— Теперь я! — сунулся вперед Ибрагимка.
— Смотрите-ка: уши зажимал, а стрелять просится!
Бутылок больше не было, и Федюня приволок из мусора гнилой обрезок доски. Ибрагимка в доску не попал. Да и мудрено попасть, ежели стрелял, отвернувши лицо совсем за спину. Федюня тоже промазал, хотя целился по правилам. А Макаркина пуля отломила от доски щепку. И он дунул в ствол почти так же, как Коля.
Фрол начал заряжать сызнова, для второй очереди, но тут сдавленно крикнул от стены Савушка:
— Полундер! Семибас идет!..
Фрол в один миг сунул пистолет за кирпичи. За ним — жестянку с порохом. Прикрыл щель пучком сухого чертополоха. Коле сказал тихой скороговоркой:
— Про пистоль помалкивай. Пошел, мол, с ребятами «орехи» собирать…
После этого все со старательно беззаботным видом вышли из-за стены. У Коли беспорядочно тюкало в груди. Не от страха, от приключений.
По тропинке меж мусорных куч двигался к разбитой казарме дядька в полицейской шинели. Щуплый и невысокий, но седые усы и бакенбарды — что у генерала! Это был околоточный надзиратель Семибас. Коля несколько раз видел его издалека и прежде и от соседской девочки Саши знал, что зовут надзирателя Куприян Филиппыч.
— Доброго здоровья, дядя Куприян! — громко и наперебой заговорила вся (кроме Коли) компания. Макарка даже стянул с головы треух.
— И вам того же, спасибо на добром слове… — голос у околоточного был похож на сиплый паровозный свисток. — А что за стрельба-пальба? Будто снова маршал Пелисье объявился! А? Фрол, это ты небось устроил штурм Пятого бастиона?
— Да что вы, Куприян Филиппыч! — с достоинством оскорбился Фрол. — Мы пошли за орешками, а там незнакомые мальчишки. Видать, «корабельщики». У себя на Малахове все повыбрали и лезут на чужие места, да еще со стрельбой балуются. Мы подходим, а они бежать. А теперь будто мы виноватые!..
— Уж больно складно ты все излагаешь. А покажи-ка, любезный, что у тебя за пазухой? Может, там целый арсенал?
Фрол с тем же обиженным видом расстегнул чиновничий лапсердак, распахнул, как крылья. То же самое сделали, не дожидаясь приказа, и остальные, даже Савушка. Глядя на других, начал расстегиваться и Коля. Понимал: надо быть сейчас, как все.
Семибас зашевелил под лаковым козырьком кустистыми бровями.
— А тебя я, голубчик, что-то не примечал до сей поры. Откуда ты… откуда вы, молодой человек?
Опытный полицейский глаз почти сразу подметил отличие незнакомого мальчика от других. Белый шарфик под воротом аккуратно сшитого (хотя и «простонародного») армячка, ладные суконные штанишки с медными пуговицами под коленками, новенькие чулки в сине-красную поперечную полоску, чистые сапожки с узкими невысокими голенищами и тонким рантом. Только вот фуражка не по размеру, но и та не матросская, а с командирской эмблемою РОПИТа. И лицо — умытое с привычной тщательностью, не то что у здешних огольцов. Пухлогубое, но тонкое, с широко сидящими серыми глазами, которые могут с боязнью глядеть на незнакомых мальчишек, но уж никак не на околоточного надзирателя.
— Он из Петербурга! — сунулся вперед Макарка, посчитавший, что это сообщение уведет Семибаса от опасного разговора про стрельбу.
— А! Так вы, верно, племянник Татьяны Фаддеевны Лазуновой, что сняла квартиру у вдовы Кондратьевой?
— Да, сударь…
— Весьма приятное пополнение состава местных жителей… Однако же, смею заметить, существование здесь не лишено трудностей. В городе ведь и гимназии нет, а вам, я полагаю, именно в ней следует обучаться…
— Меня записали в ремесленную школу.
— Да разве же такая школа для вас? Неужто вы собираетесь в мастеровые?
— Но я и в гимназию записан, в Симферополе. Туда, однако, надо ездить всего дважды в году, перед Рождеством и после Пасхи, чтобы сдать экзамены. Называется экстернат. А школа… ну, чего же болтаться без дела? К тому же, там обещают корабельное изучение.
— Похвально, весьма похвально… — И околоточный обвел остальных назидательным взглядом: вот, мол, учитесь истинному прилежанию. Затем пообещал: — На этой неделе осмелюсь навестить вас и тетушку. По долгу службы и чтобы узнать, нет ли в чем нужды.
— Милости просим, — светски сказал Коля.
— А с этими друзьями-приятелями советую держать ухо востро. Можете невольно оказаться участником недозволенных поступков и проказ…
Коля дипломатично улыбнулся.
Куприян Филиппыч Семибас тронул двумя пальцами козырек суконной фуражки и зашагал прочь, позванивая прикрепленными к шинели медалями и цепляя тяжелой саблей сухой бурьян.
— А сабля-то французская, — вполголоса сообщил Коле Макарка. — За лихость ему пожаловали и разрешили носить на службе. Он ее у ихнего офицера отнял, когда ходил в вылазку.
— Разве же полиция тоже воевала? Или он был тогда солдат?
— Он был городовой, — разъяснил Фрол, — а в вылазку напросился добровольно, с отрядом мичмана Завалихина. Отсюда ходили, с Центрального…
(После Коля узнал, что Центральным иногда именовали Пятый бастион, так же как Четвертый — Мачтовым, а Шестой — Карантинным, или иногда Музыкальным).
— И не отсюда вовсе, с редута Шварца, Маркелыч сказывал! — взвинтился Макарка.
— Помолчи, Поперешный!.. Он, Семибас-то, даром что росту небольшого, а скрутил французского капитана, как рыношного жулика, и приволок его. Сам Нахимов медаль ему приколол и про саблю сказал: «Оставь себе на всю жизнь»… Ладно, пошли, ребята, к дому…
— А пистолет-то! — напомнил Коля. Хотелось еще раз подержать оружие, из которого выпалил так удачно.
— Пущай пока там полежит. Семибас-то, он не глупее нас. Повстречает сызнова: «А ну-ка покажите запазухи еще раз!»
Когда шагали обратно, Федюня спросил:
— А ты, что ли, вправду пойдешь в ремесленную школу?
— А чего же такого? Сказано: пойду. Записали уже.
— Фрола и меня тоже записали. А Ибрагимку и Макарку не взяли. И Савушку не взяли, малой еще.
— Я и не просился! — опять выпустил колючки Макарка.
— А татаров никуда не берут, — сумрачно сказал Ибрагимка.
— Не в том беда, татар ты или нет, а надо хоть маленько грамоте знать, — внес разъяснение Фрол. — Тебя же вместе с Макаркой отец Кирилл звал к себе азбуку учить, хоть ты и другой веры. А вам обоим лишь бы по бастионам за добычей свистать.
— А сам-то! — возмутился Макарка. — Тоже ведь не пошел!
— А мне зачем? Меня Адам и без того чтению обучил! Не хуже, чем в гимназии!
Оказалось, что одно время в доме у Фрола снимал комнату корабельный инженер Адам Вишневский, поляк. В ту пору Российское Общество Пароходства и Торговли (тот самый РОПИТ) начало восстанавливать на берегу Южной бухты старые доки, Адам там и работал. А по вечерам учил приятеля Фролку книжной премудрости и рассказывал про все, что есть на свете интересного. От него Фрол узнал и про Пушкина, получил в подарок толстую книгу со стихами и повестями. Да вот незадача, полгода назад пришел Семибас и сказал:
— Я прошу прощения, Адам Станиславович, только вас просят к себе господин пристав.
И пошли они к господину участковому приставу, и более инженер Вишневский не вернулся. Сказывали, будто умышлял он с другими поляками возмущение против государя императора.
— Так оно или нет, не знаю, а человек он все равно хороший, — сумрачно закончил рассказ Фрол. — Может, за то и невзлюбили, а никакого возмущения он не хотел.
— Чего возмущаться-то, ежели государь народу волю дал и обещает военную службу короче сделать во много раз… — вставил солидное суждение Федюня.
«Однако же поляки возмущались», — вздумал напомнить Коля, да не стал. Непонятно было, как отнесется Фрол. Тот шел и слегка кривил губу. Ибрагимка усмехался и смотрел в сторону. Кажется, у него было к государю императору свое отношение.
Макарка вдруг оглянулся на Колю:
— А ты правда в гимназии записан?
— Зачем же мне врать!
— И охота тебе в двух школах надрываться!
— Отчего же не хотеть, ежели интересно. Я сам попросился, когда узнал. Разве худо, если будешь понимать, как молотком да пилой орудовать? Вон царь Петр Первый это лучше всех бояр и генералов умел.
Фрол сказал с усмешкой:
— Царем тебе все равно не бывать. Да и мастеровым тоже…
— А я и не хочу. Ни тем, ни другим. Я буду плавать по белу свету, открывать новые страны. А ежели попаду на необитаемый остров, как Робинзон, там любое ремесло будет не лишнее.
— Хитер, — сказал Фрол. Оказалось, он и о Робинзоне знал. Опять же из рассказов Адама. А остальные не слыхали.
У Коли была книжка «Новый Робинзон» — известный роман, пересказанный немецким писателем Генрихом Кампе. С множеством картинок, которые Коля в давние годы сам раскрасил цветными карандашами.
— Если хотите, я покажу. Можно собраться и почитать всем вместе.
— Давайте в нашем погребке! — предложил простодушный Федюня. Фрол глянул на него косо, но потом сказал:
— Можно и там…
Татьяна Фаддеевна была, конечно, уже вся не своя. Ходила туда-сюда перед калиткой. Впрочем, углядевши издалека племянника, сделала вид, что гуляет просто так. Он подошел, а ребята стали поодаль, сами по себе.
— Николя! Ты, мне кажется, обещал вернуться через полчаса…
— Тё-Таня, простите. Заигрался с мальчиками, а часов-то ни у кого нет… Зато познакомился. Вон, Фрол и Федя тоже будут учиться в ремесленной школе.
Наверно, тетушка содрогнулась внутри себя, разглядев обтрепанного Фрола. Однако улыбнулась издалека:
— Рада вас видеть, мальчики… Я волновалась за Колю, места для него незнакомые. А тут еще, кажется, слышалась где-то стрельба…
Ребята подошли поближе. Фрол сказал с неожиданной учтивостью:
— Стрельбою тут, сударыня, никого не удивишь. Нынче было чье-то мелкое баловство. А вот ежели к делу приступит Маркелыч…
НИКОЛКИНЫ МОРТИРЫ
Ранним вечером Николина дня, когда над выходом из Северной бухты зажглась, подобно маяку, переливчатая Венера, над слободкой ударил орудийный выстрел. Чугунное «бум-м» раскатилось над каменными лестницами-трапами, над ребристыми односкатными крышами, вымело из желобков черепицы жиденькую снеговую пыль.
Загавкали псы, но не испуганно, а скорей с одобрением. В каком-то сарайчике азартно заорал петух. Людское население слободки тоже отнеслось к пушечному грому без страха. Хотя давно уже минуло осадное время, но почти все здешние жители его помнили и пальбой их было не удивить. К тому же все знали: нынешний выстрел к военным делам отношения не имеет. Тетушки всплескивали руками и весело ругались. Успевшие подвыпить мужички поматывали головами и усмехались: «Ай да Маркелыч!»
Лишь околоточный надзиратель Куприян Филиппыч Семибас, обходивший в ту пору вверенную ему территорию, не одобрил случившегося. Крякнул, пропустил сквозь кулак левый ус, поправил саблю и зашагал в сторону «имевшего место нарушения мирного порядка». Адрес был известен околоточному точно. Он поднялся по разбитой каменной лестнице, именуемой Вельботным спуском, прошагал среди скученных домишек по дороге, которая называлась Боцманским переулком, миновал еще один переулок (без названия), пересек пустырь, носивший имя Пушечной площади (здесь играла в «конный бой» ватага мальчишек), обошел пустовавший пороховой склад и еще по одному трапу достиг каменной изгороди с глубоко сидящей калиткой. Эту калитку он решительно толкнул и оказался на дворе, украшенном двумя кривыми вишневыми деревьями.
Меж деревьев стоял зажженный корабельный фонарь с пузатым стеклом. В свете фонаря хорошо было видно, как хозяин двора и стоявшего в нем домика тащит в сарай мортиру. Точнее, мортирку. Из таких малюток «кегорнов» во время обороны осажденные вели стрельбу с батарей по передовым траншеям англичан и французов. Ствол «кегорна» формою напоминал широкую ступку для размельчения зерен, а размером был не более полуведерного самовара. Однако тяжел! Хозяин тащил укрепленную на дубовом брусе мортирку за веревку, как упрямую козу. Любовно начищенный медный ствол отражал фонарь ярким бликом.
Увидев околоточного, хозяин орудия не растерялся. Стал прямо, заулыбался. Был он молод, худощав, с небольшими «унтерскими» усами пшеничного цвета.
— С праздником, дядя Куприян!
— С праздником-то оно с праздником, только я тебе на нынешний момент не дядя Куприян, а господин околоточный надзиратель, потому как нахожусь при соблюдении тишины и порядка. А ты опять эту тишину рушишь самым бессовестным образом, хотя были с тобой на сей счет уже немалые разговоры!
— Так дя… господин околоточный Куприян надзиратель Филипппыч! Это же для души! День Николы Морского, покровителя нашего! Сколько именинников в городе, да и сам я…
— То, что ты именинник, устраивать салюты без позволения воинского начальника или хотя бы господина пристава права тебе не дадено, хоть ты, конечно, личность знаменитая, герой и георгиевский кавалер и все такое… И вот я думаю, что самое правильное будет свести тебя в участок, где господин пристав решит: или выписать тебе штраф, или посадить в кутузку аж до самого Рождества…
— Ну, Куприян Фи… господин надзиратель. Околоточный. Пристав же сейчас наверняка не в участке, а дома. Празднует небось… Опять же штраф мне выписывать бесполезно, потому как от купца Телятникова я ушел, дома ни копейки. А в кутузку георгиевских кавалеров сажать не по чину, разве что на воинскую гауптвахту с оказанием достойного обхождения…
— Ох, Николка, рано ты стал кавалером, и потому учили тебя уму-разуму мало…
— Ну и не мало вовсе, а сколько положено… А у тебя, дядя Куприян, сейчас возможность выбрать одну из двух диспозиций. Или доставлять меня в участок… Я, конечно, пойду, потому как закона всегда слушаюсь… Или зайти ко мне на чаек, что и ближе, и не в пример приятнее. Настенька обрадуется, она тебя с детской поры помнит и уважает. У нее пирог ради праздника, вареники сладкие, сальце такое, что во рту тает. У меня же горилка с перцем, собственный продукт…
— Какое такое сальце, опомнись! Пост же! — излишне шумно возмутился Куприян Филиппыч.
— А! Ну правильно, пост. Однако же, говорят, ради праздника возможно послабление. А пирог к тому же с овощной начинкою, без всякого греха. Да и горилка, она ведь тоже постная…
— Ох и бесовская твоя натура, Николай… Зайти разве ради Настеньки, чтобы в праздник не было ей огорчения…
— Вот и я говорю… Только момент, укрою в капонире орудие!
Настенька всплеснула руками.
— Куприян Филиппыч! Заходьте, сделайте радость… Давайте саблю. Ох и тяжеленная, как вы ее носите… Снимайте шинель…
Тотчас появились на столе тарелки, плошки, пирог и штоф.
— Ты, Настасья Павловна, держала бы своего неслуха в надлежащей суровости, — ворчал Семибас, устраиваясь на скрипучем табурете. — А то ведь как был батарейный сорванец, так и остался, хотя сам государь его поминал в указах…
— Сорванец и есть, Куприян Филиппыч. Каждый день с утра не знаешь, чего он к вечеру учудит! Пушка эта… Я каждый раз уши затыкаю с перепугу… А недавно разругался с хозяином, с Телятниковым, что старые корабли подымает, да и ушел. Хорошая была работа, а он: «Пойду к Федосу Макееву в шкиперы, буду его тендер водить, у Федоса-то прав нету, а у меня есть»…
— Это, что ли, правда? — глянул околоточный из-под косматых бровей на Николая.
— А чего… Телятников жулик, не меньше того американца. А мне плавать надобно, не зря же я в Керчи ту науку грыз. А на Федосовом тендере я уже ходил, дело знакомое
Семибас покачал головой. То ли с осуждением, то ли наоборот.
Налили горилку — Николаю в простой стакан, Куприяну Филиппычу — как гостю — в широкую чарку радужного стекла. Хотели плеснуть и Настеньке — в тонкую чайную чашку, — но она засмеялась и замотала головой.
Выпили за праздник. Пожевали. Выпили за Настеньку, чье угощение было выше всяких похвал. Поговорили малость о Телятникове, который медленно и неумело вел дела с подъемом судов — тех, что в начале осады были затоплены, чтобы закрыть вражеским кораблям вход в Северную бухту. К слову пришлось — вспомнили не по-доброму и лихого американца, который еще до Телятникова ведал подъемными делами. Снимал с корабельных корпусов медную обшивку и все ценное, заработал на том немалые деньги, завел в городе богатый дом, жил на широкую ногу, а потом его только и видели…
— А чего там… Подымай не подымай, а это все равно уже не флот. Надо строить новый…
— Верно, Маркелыч. Тот свою геройскую службу сослужил, закрыл грудью город… Давай-ка теперь по третьей, как положено…
И выпили, не чокаясь, за тех, кто полег здесь…
— И за батюшку твоего, Тимофея Гаврилыча. Лихой был комендор, упокой Господи его душу…
Отец Николая Тимофей Гаврилыч Ященко был комендором на «Трех Святителях», участвовал в Синопском бою, а с началом осады оказался на Пятом бастионе. Жена его в ту пору умерла от простуды, десятилетнему Николке податься было некуда, вот и приткнулся на бастионе к матросам. Был одно время вестовым у командира второй дистанции лейтенанта Забудского, помогал отцу управляться с орудием, скоро притерпелся к пушечному грому, вражеским бомбам и свисту пуль, к виду изувеченных тел и крови. Потому как война и отстаивать свой город — святое дело. Так и отец говорил, и взрослые приятели-матросы, и сам Павел Степанович Нахимов, который не раз при встречах трепал по кудлатой голове отчаянного босоногого юнгу.
Зимою отца свалила насмерть штуцерная пуля. За орудие стал отцовский товарищ дядя Матвей, Николка остался при нем. Потом убило и Матвея. Николку знакомые матросы взяли на редут Шварца. Однажды туда из лихой вылазки принесли две трофейные мортирки. С виду почти игрушки, но стреляли справно, и Николка скоро выучился управляться с ними лучше всех. Оно и понятно — маленькие маленького всегда понимают лучше взрослых. У солдат и матросов мортиры назывались по-своему, «маркелами», вот и стал уже в ту пору Николка Ященко Маркелычем.
Так и воевал до того дня, когда пришлось со всей армией отойти по наплавному мосту на Северную сторону. Там приписали Николку к одной из батарей, что стояла в сплошной линии обороны неподалеку от каменного Михайловского бастиона. Затем, уже в начале пятьдесят шестого года, по велению начальства (Николка и не ведал, какого) отправили его в Николаев, в резервную роту, а оттуда вскоре отвезли в Петербург и определили в школу кантонистов при морском гвардейском экипаже. При этом выдали в награду неслыханную сумму — сто рублей серебром. Половину он за годы учебы потратил на столичные забавы и угощения товарищей, а другую половину (хватило ума!) сберег до взрослых лет, что потом очень пригодилось.
В начале школьной жизни случилось событие, которое сперва изрядно напугало кантониста Ященко. Начальник школы вдруг истребовал у него медаль «За храбрость», которую еще на бастионе вручил Николке сам Павел Степанович. Было от чего пустить слезу! Но скоро выяснилось, что медаль взяли в инспекторский департамент для обмена на знак отличия военного ордена Святого Георгия, который пожалован был юному артиллеристу Высочайшим повелением. Георгиевский крест вручили кантонисту Ященко перед строем всего экипажа, после чего началась у него жизнь вовсе даже неплохая.
Конечно, строгости в кантонистской школе были немалые, но Николка к военным порядкам был приучен, иных он и не знал. А на шалости юного героя Обороны начальство смотрело снисходительно: не драть же георгиевского кавалера за каждую мелкую выходку. Тем более что учился он примерно, потому как был «головастый».
После школы зачислили Николая Ященко во вторую роту того же гвардейского экипажа и началась его действительная матросская служба. Только служба эта была ему не по душе. Караулы да парадные выезды на шлюпках со всякими высокими чинами. Иногда приходилось видеть и самого государя. А вот моря видеть почти не приходилось. А мечталось ведь, что будет, как батя, на большом корабле. И как только подвернулся случай, напросился Николай в плавание.
По-прежнему числясь в гвардейском экипаже, был он определен волонтером в команду учебного корабля «Орел», которым командовал (вот еще одна удача!) участник Обороны капитан первого ранга Федор Степанович Корн. Он помнил маленького Маркелыча и принял его с теплотою необыкновенной. Николай, однако, ни знакомством с капитаном, ни георгиевским крестом не кичился, постигал парусную науку по всей форме. То, что в школе учили по словам наставников да по моделям, теперь узнавал на деле.
Старый восьмидесятичетырехпушечный «Орел» ходил с гардемаринами в Ревель, в Гельсингфорс и даже за границу — в Данию. Несколько раз попадал в нешуточные штормы, однажды чуть не перевернулся при шквале из-за недостаточного балласта. Такое запоминается навсегда.
Молодые офицеры — те, что рады были всяким новшествам и освобождению крестьян, — к любознательному грамотному матросу с Георгием на форменной рубахе относились по-дружески. Случалось, объясняли иногда кое-какие премудрости штурманской науки, давали подержать секстан и заглянуть в карты. Все удерживал в памяти Николай, будто знал — пригодится…
Не все офицеры, однако, были добры. Некоторые, особенно из старых, чуть чего — по зубам, хотя капитан Корн и не одобрял этих обычаев. Особо зверствовал старший офицер, капитан-лейтенант Гладов. Однажды по его приказу за мелкий просчет на учениях наказали марсового матроса Фому Ласточкина. Дали на баке пятьдесят линьков. Николай как увидал на его спине багровые рубцы и подтеки, так словно что-то обломилось в душе. Нет, ему и раньше приходилось видеть, как бьют, не дома у маменьки рос, но сейчас, под снежно-белыми парусами, под ясным небом с вольными чайками показалось это немыслимо диким. Необъяснимым… И вернувшись в гвардейский экипаж, стал матрос второй статьи Ященко думать об отставке.
А что! Сроки позволяли. Царская служба на флоте — она, конечно двадцать лет, да ведь при осаде и пока был на Северной, месяц шел за год — по Высочайшему указу императора Николая Павловича. И теперь, если посчитать, выходило, что в самый раз.
Подал, как положено, рапорт по начальству. То сперва, конечно, на дыбы: «Как посмел, что за дурь в твоей голове!» Однако же скоро разобрались. Царский указ — это вам не кошкин чих! И вот приказ по экипажу: «…В связи с вышеозначенным предлагаю командиру второй роты удовлетворить матроса второй статьи Николая Ященко всем следующим по положению по 26 сего апреля, из списков экипажа исключить и считать уволенным от службы…»
Когда прощались, мичман Сергей Павлович Зеленский, доброй души человек, спросил участливо:
— И зачем надумал такое? Служил бы да служил, при твоих стараниях мог бы с годами выйти и в офицеры, нынче новые времена. А сейчас куда пойдешь?
— Домой, Сергей Павлыч. Город, говорят, строиться начал, руки там нужны, дело найду. Что-то сильно потянуло в прежние места.
Оно и правда, после плавания на «Орле» все чаще снился родной город. Не горящий и разбитый, а тот, что был до осады: белый, чистый, с густой зеленью по улицам и косогорам, с мачтами и парусами в голубизне бухт. И море снилось родное. Не серая холодная Балтика, а теплый синий простор, где ветры пахнут солью с воды и сладкими травами с желтых обрывистых берегов…
Может, и правда город снова станет таким?
Город оказался не таким. Белый, издали казавшийся нетронутым войною, вблизи он был мертвый и почти пустой.
Однако же не совсем мертвый, не совсем пустой! По склонам холмов лепились посреди развалин вновь отстроенные дома и хатки. Даже и на главных улицах глядишь — то вывеска гостиницы, то магазин или трактир. И в больших, разбитых бомбами домах нет-нет да и засветится вечером окошко. А на месте срезанных канонадою старых деревьев тут и там курчавился молодняк: вишни, персики, яблони, невысокие каштаны. Большие же, чудом уцелевшие от войны деревья, зеленели особенно раскидисто и пышно. На склонах, по краям каменных трапов, торчали, как на карауле, маленькие, похожие на лихих подтянутых кантонистов кипарисы…
После долгих лет казармы теперь отчаянно хотелось своего угла и вольного существования, когда живешь как душа велит, а не по хриплым командам боцманов и фельдфебелей, не по пронзительным сигналам трубача.
От дома на Корабельной, где жил когда-то с батей и маменькой, осталась груда щебня. Сквозь щебень проросла полынь. Николай постоял, перекрестился и пошел в слободку над Артиллерийской бухтой. Там, в Косом переулке, жила во время осады маменькина знакомая, вдова Анна Михайловна с Николкиной ровесницей Настюшкой. К ним Николка забегал в гости, если на бастионе и редуте случались передышки.
Дом оказался почти цел, только один угол разбило ядром. А вдовы и дочки ее не было. Соседи говорили: уехали сразу, как оставлен был город, а куда — никому не ведомо. Николай подумал и взялся за ремонт. Решил: если вернутся хозяева, будет им, добрым людям, готовая крыша, скажут спасибо. А не вернутся — значит, будет хата его, Маркелыча, по закону давнего знакомства… Да едва ли они снова здесь появятся, сколько лет прошло! Раскидала людей война…
Старожилы помнили маленького Маркелыча, что когда-то на недалеких от этого места батареях палил из двух своих пушчонок по позициям французов и англичан. Помогали, чем могли. Однажды старый сосед, бывший унтер, а ныне хромой яличник дядько Евтихий, кряхтя, приволок на тележке завернутую в мешковину тяжесть.
— Глянь-ко, кавалер, что я тебе подарить вздумал. Лет семь назад копал недалече от Шварцевского редута червей для рыбалки, там они в одном месте дюже сочные развелись, да и отрыл эту орудию. Приволок старухе, чтобы ступка была, да больно тяжела. Так и лежала за курятником. Может, твоя?
«Может, и правда моя?» Теперь было точно не узнать. Но очень похожа была эта медная малютка на те, которыми распоряжался Николка на редуте. Ну, как сестренку увидал.
«Или Настюшку…»
— Бери, Маркелыч, будет память о твоем геройстве…
— Спасибо, дядько Евтихий… Да какое там геройство…
…По малолетству иногда и правда думалось, что герой. Когда Павел Степаныч прикалывал к его драному, от бати оставшемуся бушлату медаль. Когда начальник школы капитан первого ранга Модест Петрович Глаголев прицеплял к зеленому сукну парадного кантонистского мундира серебряный крест. «Георгиевскому кавалеру Николаю Ященко ура!» — «Ура!.. Ура!.. Ура!..» А если по правде вспоминать, сколько было в душе жути! Особо до той поры, пока не появилась привычка. Но и сквозь привычку потом, сквозь бесстрашную горячку азартной пальбы по наступающим синемундирным рядам вдруг проскакивала мысль: «А ежели и меня убьют? Как вот их, что рядом?» — «Да нет же, это больших убивают. А убитых юнгов ты разве где видал?»
Однако же привелось увидеть и такое. Почти такое… Как-то раз отогнали наступавших и пошли собирать трофейные штуцера и снаряжение. И увидел маленький Маркелыч, что среди убитых французов лежит навзничь солдатик его, Николкиного, роста. Фуражка с большим козырьком и узким донышком отлетела, русые кудри были вмяты в жидкую глину. Поодаль валялся большой барабан с изорванным в клочья ремнем и пробоиной. Грудь вся в кровавых ошметках. Глаза мальчишки были открыты и смотрели прямо в небо. Серые… А ресницы загнутые вверх, как у Настюшки…
Николка встал у барабанщика на колени, упершись в глиняную кашу ладонями. И смотрел, пока его не взяли за плечо.
— Пойдем уж, Маркелыч, теперь не поможешь, сколько ни гляди… И чего его, малого, принесло в чужую землю…
После Николка в щели между насыпью и командирским блиндажом плакал горько и долго — так же, как в день, когда убило батю. А проплакался и — что делать-то — пошел воевать снова. Только барабанщик этот снился ему потом часто. И на позициях, и в школе. Будто оживает он, садится и глазами ищет барабан. А Николка говорит виновато: «Да вот он… Только пробитый весь». Барабанщик (ну точно как Настюшка) трет согнутым пальцем переносицу и спрашивает по-русски: «Маркелыч, как же я теперь с дырявым-то? Попадет от командира…» И опять нет у Николки к мальчишке-французу никакой злости, одна жалость…
Но не только барабанщик этот виделся в снах про войну. Многое. И летящая прямо в него, в Николку, бомба «лохматка» (вся в огненных кудрях), и занесенный штык в руках зуава-великана, и нестерпимое, со всех сторон обступившее пламя… И страх, который там, на позициях, просыпался лишь порою, в этих снах был постоянный, главный: «А ежели убьют? Прямо сейчас!.. А ведь и вправду убьют, и не будет меня!»
И было так, наверно, года два. А потом эти сны стали реже и реже, и стали приходить другие. Будто сама осада привиделась ему лишь во сне, а по правде-то город по-прежнему цел — белый и зеленый. И будто маменька, усадив его, Николку, посреди солнечного двора на табурет, обвязала ему голову шнурком и стрижет «под кружок» длинными звонкими ножницами. Волосы падают, щекочут голую спину, а маменька смеется и уговаривает потерпеть. А потом обмахивает его полотенцем. И чистое полотно пахнет, как должно быть, пахнут паруса, и летящий воздух от него смешивается с морским ветром, а море стоит за крашенными известкою заборами и черепицею крыш, как синяя стена, пересыпанная белыми искрами бурунов…
А потом просыпался и с боязнью, что заметят товарищи, переворачивал тощую казенную подушку с мокрым пятном…
Дом был готов к середине лета. Николай нашел среди развалин нехитрый скарб, а кое-чего прикупил — были еще в запасе старые наградные деньги да сэкономленное жалованье. Выкопал в ближней балке две молодые вишенки, посадил во дворе (ничего, принялись, хотя и не по времени была пересадка). И стал думать, как жить дальше. На оставшиеся сбережения долго не протянуть. Да и ладно ли это — молодому, крепкому жить без дела. А найти дело было не хитро. Можно было пойти камни тесать на строительстве Владимирского храма на холме, где упокоились погибшие в осаду адмиралы. Можно — в мастерские или в доки РОПИТа, что разворачивал свое хозяйство в Южной и Корабельной бухтах. Можно к торговцу Крупову, что неподалеку от взорванной Николаевской батареи строил номера для зачастивших в город любопытных туристов… Маркелыч пошел к американцу Гаррисону, чья компания подрядилась наладить подъем судов. На паровом катере возил с Большого рейда в Южную бухту, к Пересыпи поднятые из воды пушки, цепи и якоря.
Скоро, однако, ясно стало, что американец — жулик, да и жалованье платил неохотно. Николай к тому же услыхал от сведущих людей, что в Керчи открылись мореходные курсы и что окончившим их дают бумагу на право корабельного вождения. И к сентябрю подался в Керчь, оставив жилье под присмотр дядьки Евтихия.
На курсы взяли сразу, потому как принимали желающих из любого сословия, была бы охота к морю. А уж кавалеру и бывшему гвардейскому матросу — самая прямая дорога. Одно досадно — возраст оказался великоват, ведь среди учеников были и совсем мальцы. Однако же мальцов этих Маркелыч скоро обошел по всем статьям, поскольку в рангоуте и парусах и раньше разбирался изрядно, такелажное дело знал отменно, да и многие другие флотские премудрости одолел еще в школе и на «Орле». Новым было только штурманское дело, да и то кое-какие начала в нем были Николаю Ященко ведомы — спасибо мичманам с «Орла». В мае сдал он экзамен и поступил штурманским учеником на частную шхуну «Елизавета» — для получения мореходной практики. Ходила «Елизавета» недалеко, между ближними портами, часто возвращалась в Керчь. А там ждала Николая его неизбывная радость, его нечаянное счастье и награда — Настенька.
Вот так уж ласково очередной раз обернулась к нему судьба. Едва начав учиться, в октябре, встретил он девушку в толчее городского рынка. Выросла, а глаза-то и загнутые вверх ресницы все те же.
— Настюшка!
Она тоже узнала сразу. И… заплакала. А он, не глядя на шумящий кругом люд, обнял ее. «Сестренка…»
— Я и не чаял, что встречу когда-нибудь…
Оказалось, что после переправы на Северную они с матерью вскоре перебрались в Керчь, где жили их родные: матушкин брат, рыбак Евдоким Михалыч, и его жена — тетя Ксана. Бездетные. Сестру с дочкой приютили, Анне Михайловне сыскали работу — кухаркой у рыбного торговца Коноваленки. С племянницей обходились по-доброму, жалели и лечили, как умели, если делалась нездоровая. А болезни прилипали часто. Оттого, наверно, что в последние дни осады, когда бежала Настюшка через Пушечную площадь, лопнула в пяти шагах случайная граната, бросила девочку спиной на камни. С той поры боли в спине и не кончались…
Анна Михайловна пробыла кухаркой недолго, надорвалась, ворочая в коноваленковской кладовой бочки, слегла, и через полгода ее схоронили. А Настюшка так и подрастала в доме у дядюшки. В родном городе больше не бывала — натерпелись там с матерью страха, а про дом они думали, что сгорел и разграблен.
— Не обижают ли старики-то?
— Да что ты! Они ласковые, хвалят, помощница, говорят. — Однако же вздохнула…
— Небось уж суженого подыскали… — сказал он насупленно. Потому как двадцать лет девушке, давно пора…
Настя покачала головой:
— Они говорят: «Сироту как неволить, решай сама»…
— Ну и… решила уж?
Она глянула прямо:
— Коленька, да кому я нужна-то, вечно хворая да без приданого. Кто возьмет…
Господи, «кто возьмет»! Теперь казалось: все годы тосковал о ней, хотя, по правде говоря, вспоминал не так уж часто. С лаской вспоминал, но как о прошлом, о невозвратном… И вот вернулось оно. Будто не просто девочка Настюшка, а все доброе и сердечное, что было в детскую пору…
Свадьбу сыграли скоро, в декабре. Тихую, но радостную. Евдоким Михалыч и жена его Оксана Тарасовна сказали Николаю:
— Пока учишься да плаваешь, живите у нас. Мы к Настёнке привыкли, горько расставаться сразу-то…
На том и порешили.
Ну а расстаться все же пришлось — в сентябре, когда Николай отплавал нужный срок и получил наконец бумагу с двуглавым орлом и печатью, украшенной скрещенными якорями. Прав бумага давала не столь уж много: на управление небольшими судами в плаваниях между портами одного моря, что называется малый каботаж. Однако же можно было поступить шкипером на какой-либо парусник из тех, что резво снуют между черноморскими гаванями. Для начала казалось: другого и не надо! Ежели на военный лад сравнивать — морской офицер. А родное море — оно широкое, хватит простора, чтобы поплавать.
Однако же сразу поступать на судно не стал. Решено было вернуться с Настенькой в ее родной дом — ей тоже вдруг захотелось в прежние места. Ну и что же, что город порушен? С Коленькой нигде не страшно. А он обещал ей, что до весны в рейсы ходить не станет, обживутся вдвоем на берегу.
Американец со своей конторой к тому времени из города пропал, за подъем затопленных кораблей взялся купец Телятников. Маркелыч поступил к нему на прежнюю работу — возить с рейда на берег добытые из воды вещи и припасы. Два раза, правда, ходил на шхуне «Иголка» в Одессу за инструментами и водолазным снаряжением — это когда постоянный штурман «Иголки» ударялся в запой и мог привести парусник не в родимую гавань, а куда угодно, хоть в бразильский порт Рио-де-Жанейро… Настенька вздыхала, но не спорила. В доме она завела чистоту и порядок, а Николай в ее честь и ради праздников несколько раз палил из своей «кегорны» на радость мальчишкам, к снисходительному одобрению соседей и служебному негодованию Куприяна Филиппыча Семибаса.
Сейчас, однако же, Куприян Филиппыч про нынешнюю стрельбу более не вспоминал, а, разомлевши после очередной чарочки, говорил о прошлом: как отбивали один штурм за другим и что, если бы не приказ Горчакова уходить по мосту, может и вернули бы курган отчаянным героическим напором и скинули бы напрочь дивизию Мак-Магона.
Николай больше помалкивал и кивал. Почему-то вновь припомнился барабанщик…
Настенька, чтобы не мешать мужскому разговору, ускользнула на кухню и звякала там посудой, напевая при этом протяжное, но без грусти.
Филиппыч оборвал себя на полуслове, прислушался.
— Ласковая она у тебя, Маркелыч. Дал тебе Бог радость…
— Дал… — улыбнулся Николай. Но за улыбкою опять скользнула грусть. Уже не из-за военной памяти, из-за иного… И Семибас понял сразу, хотя и выпил уже изрядно.
— А что… это… Никаких признаков, да?
— Никаких… Я утешаю: все мол, еще будет, а она не верит. Плачет иногда, хочу, говорит, Катеньку…
— А тебе небось мальчонку хочется?
— Да мне, Филиппыч, хоть кого. Девочка, она, может, и лучше даже, ласковее…
— А у дохтура была?..
— Была у повивальной бабки, у Антонины, что на Аполлоновке. Та говорит: надо ждать да молиться. Это, говорит, может, от контузии, что тогда, в детстве…
— Молиться, оно конечно, однако бы и к дохтуру…
— Боится. Как же, мол, я к нему, он же мужчина… Я ей: «Глупая, доктор — он не мужчина вовсе, а просто человек, поставленный для общего излечения». Может, уговорю…
— Уговори… А пока вот что. Ты же слышал небось про Татьяну Фаддеевну Лазунову, что сняла комнаты у Кондратихи. В квартале отсюда, под тобой. Она не то чтобы совсем дохтур, но медицинское понятие тоже имеет, потому как взялась помогать в лечебнице при пароходной конторе. Сведи Настеньку к ней. Она женщина обходительная, недавно я с ней говорил, упреждал, чтоб мальчонка ее не слишком дружился со здешними огольцами.
— Сведу, упрошу… А чего мальчонке-то не дружить со здешними? Огольцы как огольцы, на то и дети. Сам таким был…
— Оно конечно. Да упредить-то я должон, служба…
КАПИТАН ГАТТЕРАС И КЕНТАВРЫ
В квартале от хаты Маркелыча, ниже по Косому переулку, тоже праздновали именины — в горбатом двухкомнатном домике с пристроенной кухнею под плоской черепичной крышей. Ярко горела керосиновая лампа с широким фитилем. Из кухни пахло пирогом со ставридою, который умело пекла соседка Лизавета Марковна — она подрядилась за небольшую плату помогать госпоже Лазуновой по хозяйству. Слышно было, как попыхивает круглый, будто глобус, самовар. Его лишь вчера купили по случаю на базаре, что раскидывался каждый день неподалеку на пологом спуске, у каменной стены Седьмого бастиона.
На скатерти уже стояла тарелка, полная жареных пирожков с вишневым вареньем. До того, как сядут за стол, трогать угощение не полагалось. Коля, однако, украдкой сжевал уже два пирожка и теперь облизывал пальцы. И вытирал их подолом праздничной рубашки. Он не хотел оставить масляные следы на подарке.
Подарок был замечательный. Тё-Таня купила его в симферопольской книжной лавке и до нынешнего дня прятала от племянника. Это был годовой комплект журнала «Земля и море», издаваемого в Петербурге. Точнее, не совсем еще годовой. Не хватало двух последних номеров. Они должны были выйти к Рождеству и в продаже появиться в начале будущего года. Хозяин лавки божился, что вышлет эти номера госпоже Лазуновой по почте, взявши на себя все расходы. И как бы в подтверждение того, что комплект будет полным, выдал для него роскошный коленкоровый переплет с золоченым орнаментом по краям.
В орнамент были вплетены якоря, парусные корабли, конные рыцари, глобусы, воздушные шары и экзотические звери. А посреди обложки красовалась цветная картинка, на которой среди голубых и белых льдов решительно шагал одетый в меха человек с устремленным вдаль взглядом.
Это, без сомненья, был капитан Гаттерас из романа француза Жюля Верна, который печатался в журнале из номера в номер…
И сейчас, положив на край стола еще не сшитые журналы (а обложку с картинкой — отдельно), Коля вдохновенно листал номер за номером. Там было много всего — про давние экспедиции и новейшие корабли, про чудеса заморских стран и обычаи диких племен, про загадки природы и движение комет… Но главное — история неустрашимого капитана, который всей душой стремился к Северному полюсу. Не хватало терпения читать подряд, и Коля торопливо листал номер за номером, выхватывая из романа самые главные (как ему казалось) куски… Ох, до чего же досадно, что нет последних номеров! Достиг ли полюса несгибаемый Джон Гаттерас?
Даже и будь номера, узнать про конец путешествия сейчас не удалось бы. Явились женщины с пирогом и самоваром.
— Николя, чтение потом! Доставай чашки… Лизавета Марковна, а вы куда? К столу, к столу!
— Да полно, Татьяна Фаддеевна! Кухаркино ли дело с хозяевами именины праздновать…
— Что за фантазии! Мы же договорились, что вы не кухарка, а моя помощница… И Сашеньку надобно позвать… Коленька, сходи, пригласи Сашу к чаю. Что же это она одна сидит дома в такой вечер.
Саша была дочка Лизаветы Марковны. Тихое, полушепотом говорящее создание одиннадцати лет. С коротенькими темными косами, с завитками на висках и маковыми конопушками на переносице. С глазами непонятного цвета, потому что всегда под ресницами. При встречах с Колей она быстро взглядывала из-под этих ресниц и одними губами говорила «здрасте». И Коля каждый раз ощущал непонятную досаду. А еще… Да никаких «еще»! Досаду, вот и все!
Сашин отец трудился кочегаром почтового парохода «Русь», что ходил от здешнего порта до Керчи. Нынче пароход был в рейсе, и Саша сидела сейчас дома одна… Ну и сидела бы! Чего ей здесь-то! О чем с ней говорить? Не о Северном же полюсе! Она небось о нем и не слыхала, думает, что земля плоская, как сковородка…
Не будь здесь Лизаветы Марковны, Коля уперся бы: зачем ему в гостях девчонка? Да еще, наверно, такая, что и грамоты не знает.
Но «воспитанные мальчики не скандалят при посторонних».
Вздыхая, Коля в сенцах сдернул с вешалки и накинул армячок. А сапожки натягивать не стал. Так и выскочил в холодную синюю темень в домашних башмаках (бывших Тё-Таниных туфлях с отбитыми каблуками). Домик Сашиных родителей стоял выше по косогору, двор его с каменным заборчиком нависал над здешним двориком террасой. К пролому в заборчике вела лесенка из стертых подошвами каменных брусьев. Вверху под крышей светилось окошко. За ним коротала вечер та, кого следовало приглашать.
Ох… Но что делать-то! Он попрыгал (чуть не теряя туфли) вверх. На последней ступени оглянулся — одновременно с догадкой. О том, что тетушка послала его не только за Сашей, но еще и для тайной проверки: не испугается ли пойти в темноте? Пфы! Думает, что он все еще как младенец!.. Да и полной темноты нет. Над крышами видно, что на западе светятся в небе желтые остатки заката, в которых дрожит золотым расплавленным шариком вечерняя звезда Венера. Море у горизонта хранит в себе ртутный отблеск и лишь ближе к городу становится почти таким же непроницаемым, как черные берега.
В этой непроницаемости мигает на Константиновском форте рубиновый маяк да горят зеленый и красный огоньки на буях, отмечающих проход в бухту среди все еще не поднятых со дна кораблей.
Воздух тихий, с сухими иголочками холода, и все же ощущается в нем чуть заметное шевеление. Дыхание моря. И в этом дыхании запах соленой воды и водорослей, сухой полыни и теплых (все еще теплых, несмотря на зиму!) слоистых каменных берегов.
Коля вдохнул этот запах, и… ка-ак ахнуло! Над головой. Почудилось даже, что мелькнуло в небе отражение желтой вспышки. И подскочила земля! Коля присел на корточки и прижал к ладоням уши. Не от страха, от неожиданности. Испуга-то почти не было. Он сразу понял: это мортира веселого Маркелыча, о котором говорили ребята. Упреждали, что надобно ждать салюта!
А тетушке про то неведомо, вот небось перепугалась!
Коля засмеялся, вскочил и шагнул в пролом забора. На крыльце постучал а шаткую дощатую дверь. Тихо было. Еще раз постучал. Услышал из глубины слабый голосок:
— Та заходьте, не заперто…
Видно, в здешних местах не боялись воров.
В темных сенях светилась щелью внутренняя дверь, Коля потянул ее за край. Саша съеженно сидела на лавке, обняв обтянутые пестрым оборчатым платьем колени. В свете лампы искрились темные глаза и колечки на висках.
— Здравствуй! — как бы с разбега сказал Коля.
— Здрасте… Ой, я так перепугалась…
— Разве я страшный? — храбро усмехнулся он.
— Та я не вас, а пушки…
— Это же Маркелыч, который живет над вашим домом! Он в честь праздника!..
— Я знаю, уже не впервой. А все равно каждый раз такой страх… Как тут люди жили при осаде?
— Попривыкали, вот и жили, — отозвался Коля все с той же храброй ноткой.
Он, когда шел сюда, боялся, что будет смущаться, потому что раньше рядом с девочками всегда ощущал себя нескладным и поглупевшим. Но сейчас орудийный выстрел будто стряхнул с него застенчивость.
— Пойдем к нам чай пить! Тетушка приглашает… Потому что я именинник. Ну, то есть я тоже приглашаю…
— Ой… — Она спустила с лавки ноги и взяла себя за плечи. — Не…
— Да отчего же «не»? Вот смешная! Пойдем… Саша!
Она призналась шепотом:
— Я стесняюся…
Он не стал уговаривать и уламывать, как, наверное, полагалось бы: «Да чего же стесняться? Все будет славно, не бойся». Сказал сурово и прямо:
— Экая беда! Постесняешься и привыкнешь. А у нас зато есть к чаю конфекты с лимонным сахаром. Идем! Нельзя долго упираться, ежели в гости зовут.
— В гости надо платье красивое…
Ну, тут она, кажется, хитрила. Платье и так было нарядное. С ярким рисунком из разноцветных колечек, с тройным рядом кружевных оборок на рукавчиках и широком подоле. Может быть, она тайно ждала приглашения?
Коля совсем расхрабрился:
— Ты и так вся красивая! Пошли! — И взял ее за руку. За тонкое запястье (в котором вдруг проклюнулась теплая жилка). Саша мягко освободила руку. И оба смутились. Потом Коля сказал уже с досадою:
— Право же, непонятно, чего ты боишься? Там же твоя мама…
— Ну… тогда я только чоботы надену… — Она выгребла из-под лавки высокие и широкие ботинки без шнуровки, сунула в них ноги. — Идите к двери, я лампу задую.
Коля вышел на порог. Саша тут же появилась рядом. У лестницы он опять взял ее за руку:
— Здесь такие ступени, можно свернуть голову.
Саша засмеялась тихонько (от губ пошли теплые комочки воздуха):
— Да что вы, я здесь каждый камушек знаю. Это я должна вас держать, давайте… — И стало непонятно, кто кого держит. И так добрались до Колиного дома.
Тё-Таня ждала их, конечно, на крыльце. Снаружи спокойная, а внутри (уж Коля-то знал!) полная тихой паники. Наверняка решила, что мортирный выстрел разнес любимого племянника в клочья.
— Наконец-то! Мы ждем, ждем… А тут еще эта ужасная стрельба!
— Это Маркелыч, верхний сосед! Салют устроил!
— Лизавета Марковна объяснила. Но все равно такой страх…
(«Все девчонки одинаковы, даже взрослые…»)
— Заходите… Сашенька, а ты в одном платье! Такой холод…
— Я привычная…
У порога она скинула чоботы и опять стала тихая, присмиревшая. За столом на тетушкины вопросы отвечала шепотом, чай пила из блюдца, которое держала, отодвинув мизинец. Осторожно дула на горячее, вытянув губы трубочкой. На мочках ушей у нее дрожали похожие на божьих коровок сережки. Облитые желтым сахаром длинные конфекты она брала двумя пальчиками и откусывала мелкие кусочки.
Татьяна Фаддеевна вышла из-за стола и сообщила, что в честь именинника следует сыграть торжественную музыку. Села к расшатанной фисгармонии. Этот старинный инструмент вдова Кондратьева вместе с остальной мебелью оставила в полное распоряжение новых жильцов (а сама, получивши деньги вперед, укатила к дочери в Евпаторию). Кстати, было непонятно, откуда и зачем эта фисгармония у неграмотной и далекой от музицирования вдовы…
Тетушка бодро исполнила марш Преображенского полка, а после него мазурку. «Лишь бы не заставила танцевать… Да ведь Саша все равно не умеет!»
Фисгармония посвистывала мехами, старательно выталкивая органные звуки.
Тетушка откинулась на стуле.
— Конечно, это не фортепьяно… Да настоящий инструмент здесь, верно, и не достать.
Лизавета Марковна подперла пальцем подбородок.
— До чего же вы, Татьяна Фаддеевна, ловко играете. Сроду такого не слыхала… А музыка эта попала к Кондратихе, можно сказать, с улицы. Раньше-то струмент стоял, говорят, на Шестом бастионе, у офицеров. А потом на ём французы забавлялися и, ничего, целым оставили, когда уходили. Кондратиха и подобрала, вернувшись с Северной. Заместо комода.
— Неужто во время войны людям было до музыки? — осторожно сказала Татьяна Фаддеевна.
— А чего ж, везде люди живут. И на войне тоже… Как затишье случалось, так и гулянья были. На Малом бульваре, где памятник капитану Казарскому. Бомбы туда почти не долетали. Бывало, что и французские офицеры, которые в плен попались, гуляли с нашими. Когда пленный, он ведь уже не враг… Любезные такие… Ну, а уж перед самыми-то штурмами стало оно не до гуляний…
— Не, маменька, на бастионе стоял не этот инструмент, а пианина. Большая, — вдруг проговорила из-за блюдца Саша. — Отец Кирилл сказывал. Потому бастион и назывался Музыкальный.
— Ну, может, и так. Сейчас уж мало кто помнит, как было в точности. Всякие сказки сказывают. Порой страх такой. Будто по развалинам на Екатерининской чьи-то души в белых рубахах гуляют да водят при луне хороводы…
Коля насторожил уши. Хороводы призраков — это интересно. И не очень страшно, если при лампе, среди людей и в своих стенах. Однако Лизавета Марковна вздохнула и примолкла. И тогда Саша вмешалась в беседу снова:
— Маменька, а ты скажи еще о трех дядьках на конях. Как они старуху искали…
— Ой, да выдумки это. Мало ли чего болтают…
— Ну и пусть выдумки! Зато интересно! — оживился Коля.
— Ну, если интересно… Сказывают, будто в самом начале, когда только первые ихние корабли показались у наших берегов, к одному часовому подошла на закате женщина. Сгорбленная, в лохмотьях. Часовой-то стоял недалече от здешних мест, в карантине у колодца… Подошла и просит: «Спрячь меня, солдатик, где-нибудь, ищут меня недобрые люди…» — «Да где же я тебя спрячу, места нет подходящего, пусто кругом…» — «Ну, так я сама спрячусь, ты только меня не выдавай тем, кто прискачут на конях. Пускай хоть смертью грозят, не выдавай, родимый…» Он и обещал… Скоро и правда прискакали три всадника: первый весь в черном, за ним — в красном, а после всех — в белой одежде. И все с оружием. Подступили к часовому, саблями грозят: сказывай, где старая женщина! А он отрекся накрепко: никого, мол, не видал, не слыхал. Те, видать, поверили. Пригрозили еще на всякий случай, да и ускакали, будто растаяли. А как не стало их, старуха явилась опять и говорит солдатику. Это, мол, не просто люди на конях, а приметы. Черный предвещает, что город весь превратится в развалины; красный — что будет здесь великое кровопролитие и пожары; а белый означает, что, когда все беды кончатся, станет город краше прежнего… Ох, да когда только наступит это времечко? Осада кончилась давным-давно, а все живем на пепелище…
— А кто была эта женщина? — с некоторой опаской спросил Коля.
— Кто же ее знает? Может, просто гадалка какая-то, а может, судьба наша горькая…
Коля на всякий случай незаметно сложил замочком пальцы. Но тревожиться всерьез не было ни охоты, ни сил. Он вдруг ощутил, что соловеет от тепла и сладкой сытости. Перебрался на диванчик с гнутой спинкой, что служил ему и кроватью. Здесь лежали в беспорядке номера «Земли и моря».
Саша оглянулась на Колю.
— Хочешь посмотреть журналы? — сказал он. (А что делать, надо как-то развлекать гостью.)
— Хочу… — И она присела рядом. — Ой, это что?
На картинке во всю страницу громадная (толщиною с бревно!) змея обвила кольцами зубастого ягуара и разверзла пасть.
— Анаконда. Есть такие змеи-удавы в далекой стране Южной Америке, на реке Амазонке. Могут даже быка проглотить.
— Это по правде или такая сказка?
— Какая там сказка! Попадись такой «сказке», и вмиг — хлоп, и нет тебя…
— Страх какой… — Она даже придвинулась поближе.
— Конечно! Особенно если ты без оружия! Ну, а если с ружьем или пистолетом, тогда трах ей прямо в пасть! — И он вспомнил пистоль Фрола. Как метко и храбро (теперь и вправду казалось, что храбро) он, Коля Лазунов, пальнул по бутылке. Мог бы и в пасть анаконде…
Дальше было еще немало картинок с подписями и краткими рассказами. Египетские пирамиды, нападение индейцев на американский экипаж, аэростаты новейшего вида, фрегаты и броненосные корабли, индийские храмы и рыцарские турниры древних времен…
Вообще-то Коля с большим желанием рассказал бы о путешествии Джона Гаттераса через льды, но понимал, что Саше интереснее такая вот заморская пестрота. Ладно, и это неплохо…
— Коля, смотрите! Разве они тоже бывают взаправду?
— Нет, это миф. То есть сказка. Из Древней Греции. Это центавры.
— А не кентавры?
— Ну, можно и так… А ты откуда про них знаешь?
— Отец Кирилл говорил. Который нас грамоте учит, у него дома вроде как школа… Я нашла осколок с похожей картинкой, показала ему: не грех ли собирать такие. А он засмеялся, говорит: собирай на здоровье. Это, говорит, в далекие времена здешние люди лепили посуду с такими картинками, на которых всякие сказки. Картинки эти ничуть не грех, ежели им не молиться, а просто смотреть…
— А что за посуда? Где ты находила осколки?
— В Херсонесе, где монастырь. Там их много. И всякого другого… Там раньше город был, в старые-старые годы, а потом его разрушили то ли татары, то ли еще кто…
— А, ну это известно! Говорят, он погиб после осады. Она была вроде этой, недавней, только пушек тогда еще не придумали. Зато швыряли из катапульт горшки с горящим зельем…
— Вот страх…
— Ну что ты все «страх» да «страх»!.. А эти посудные осколки, они теперь где?
— Дома. Принести?
Не успел он сказать «не беспокойся, потом», как она раз — сорвалась и умчалась!
Лизавета Марковна и тетушка только руками всплеснули. А Коля досадливо понял, что надо идти следом, долг обязывает. Но за те полминуты, пока долг боролся с неохотой, раскрасневшаяся Саша примчалась обратно. С синим узелком в руке. Торопливо развязала его, положив на колени, раскинула широкий платок.
На платке оказались черепки, цветные каменные бусинки, черные неровные монетки, флакончик из перламутрового стекла. Посудных осколков было больше всего. Одни — шероховатые, кирпичного цвета, с выпуклым орнаментом на кромках. Другие — лаковые, черные с коричневым рисунком или наоборот — коричневые с черным. Различимы были греческие профили с кудрявыми головами, львиные гривы, колесо повозки, часть корабля с загнутой, как рыбий хвост кормой. Жаль только, что ничего целого.
Но нет, было и целое! Почти…
— Вот… — Саша с коротким выдохом перевернула большой выгнутый осколок.
На темном как уголь лаке были красно-коричневые фигурки с черной прорисовкой лиц, складок одежды и завитков волос. Кентавр с кудрявой бородой, женщина в широком хитоне и тоненький босой мальчик с перехваченными шнурком волосами и в легкой рубашонке (кажется, называется «туника»). Лица у всех троих были спокойны, однако в позах ощущалось действие. Кентавр держал своей ручищей руку-стебелек мальчика и притягивал к себе. Мальчик слегка упирался, но, видимо, не из боязни, а скорее из баловства. Женщина с заметной тревогой придерживала мальчишку за плечо: «Ну, куда же вы его хотите увести?»
По верхнему краю рисунка тянулись квадратные завитки эллинского узора. Задняя часть лошадиного туловища кентавра была отколота. Ноги женщины и нижний край хитона — тоже. А мальчик весь был целехонек — гибкий, шаловливо-упрямый. Живой…
Саша тепло прошептала у Колиной щеки:
— Смотрите, кентавр, наверно, задумал превратить его в такого же, как он сам, наполовину лошадь…
— Ну, если и превратит, то не насовсем, а на время. Чтобы попрыгал по лугам, как жеребенок. Попрыгает и вернется к… маме… — включился в игру Коля. И почему-то смутился.
— А если не вернется? Ой, вот страх…
— Опять это слово! — старательно возмутился Коля, чтобы прогнать смущение. — «Страх» да «страх»! Еще раз скажешь так, тогда…
— Ой… а что будет? — Она вроде бы испуганно сощурила один глаз и сморщила переносицу.
— Тогда… щелчок по носу! Во… — Коля сложил колечком указательный и большой пальцы.
— Ой…
— «Ой» тоже нельзя говорить, это все равно что «страх»… — расхрабрился Коля.
— Ладно… — покладисто сказала Саша. — А вот смотрите еще…
— И не говори мне «вы». Что это такое? Я тебе кто? Наследный принц? Я же не говорю тебе «смотрите-извините»…
— Но вы же из образованных, а я…
— Будет щелчок! Как за «ой» и за «страх»!
— Ой… Нет, это не считается, это я нечаянно. Больше не буду.
— То-то же…
— Смотр… ри… Вот эти бусинки… Отец Кирилл сказал, что их носили такие тетеньки две тыщи лет назад… — она мизинцем показала на женщину, которая удерживала мальчика. — Вот, здесь даже нарисовано…
— Да, видно… — Они склонились над осколком, почти коснувшись висками. Потом Коля поднял к глазам черную монетку. — Саша, смотри! Здесь, кажется, Геракл борется со львом.
На монетке в самом деле сплелись крошечный гривастый лев и мускулистая человеческая фигурка.
— Льва-то я давно разглядела. А этот Гер… какл… он кто?
— Греческий герой. Он совершил двенадцать подвигов. И один из них — борьба со львом. Геракл его задушил.
— Ой стр… Нет! Я не досказала!
— Ты не досказала «страх». Но сказала «ой». Подставляй…
Саша вздохнула, зажмурилась и вытянула вперед лицо с носом-клювиком. Костя, замерев, коснулся клювика ногтем.
— Вот так… А в следующий раз будет со стр-рашной силой…
Тетушка и Лизавета Марковна, беседуя о своем, ушли в другую комнату. Коля и Саша поразглядывали еще, пообсуждали полушепотом херсонесские находки. Саша призналась тихонько:
— Я их пуще всего на свете люблю собирать. Когда ищу, будто сама попадаю… в ту страну… Там ,говорят, было красиво…
— Еще бы! Там везде стояли белые храмы с колоннами и статуи…
— А мальчишки надо мной смеются. Они сами-то пули да осколки собирают и вообще всякое, что осталось от войны. Чтобы продавать приезжим. А про мое говорят: «Кто это купит!» А я и не хочу продавать…
— Саша, а мне ты покажешь, где такие находки?
— Конечно! Только это надо, когда тепло, сейчас земля замерзла и пальцы стынут…
Коля быстро глянул на тонкие Сашины пальцы с коротко остриженными ногтями и перевел глаза на черепок с кентавром. Взял, подышал на него, потер обшлагом нарядной желтой рубашки. Лак заблестел сильнее, а мальчик будто шевельнулся.
— Нравится? — шепотом спросила Саша.
— Еще бы…
— Коля… Тогда я вам… тебе это дарю.
— Да ты что!
— Не отказывайся. Ты же именинник, именинникам обязательно делают подарки.
— Ой, Саша… — выдохнул он стесненно и обрадованно.
— Ага! — обрадовалась и она. — Подставляй нос!
— Как? Отчего это?
— Ты сказал «ой»!
— Но… про меня же уговора не было!
— Ну и что же, что не было! Получается не по правде!
Счастливо жмурясь, Коля повернул к ней лицо и вытянул шею. И носом ощутил касание гладкого ноготка.
— Это на первый раз. А потом будет со стр-рашной силой… — и Саша засмеялась, будто посыпались из горсти стеклянные шарики. И Коля засмеялся. И делалось им все смешнее, и скоро они хохотали, откинувшись к спинке диванчика и болтая ногами в одинаковых полосатых чулках. И было бы это неизвестно как долго, если бы не вошли Тё-Таня и Сашина мама.
— Сашенька, пора домой. Скажи спасибо и до свиданья…
Когда они ушли, Коля посидел еще, улыбаясь, сложил в папку журналы и опять потер обшлагом древний черепок.
— Тё-Таня, взгляните, что Саша подарила.
— Ну-ка, ну-ка… — Татьяна Фаддеевна водрузила пенсне, которое надевала не столько ради остроты зрения, сколько для «представительства». — Ох, да это же осколок эллинской вазы! Какой прелестный фрагмент! Здесь целая жанровая сцена…
— Да! — Колю словно бесенок толкнул колючим локтем. — Это знаете что? Это…
В прежние дни Коля не решился бы так шутить, чтобы не искушать судьбу. И чтобы лишний раз не вспоминать плохое. Но сейчас он ощущал счастливую защищенность от прошлого и радостную уверенность, что дальше все будет хорошо. И отомстил беспощадной шуткой за недавние петербургские дни, за свои слезы и стыд.
— …Это вы, я и адмирал. Он тащит меня в корпус, а вы не отдаете…
— Николя!
— А что? Разве не похоже?
— Совершенно не похоже, — сухо сказала она по-французски и сняла пенсне. — Даже не понимаю, мон шер, что за фантазия… И зачем ты опять вспоминаешь об этом?
«Чтобы не бояться вспоминать. И чтобы вообще не бояться». Но этого он не сказал, а отозвался беспечно:
— Да так… — И опять погладил осколок. Словно просил у него прощения. Потому что в самом-то деле на древнем рисунке было совсем не то. Была веселая сказка. Наверно, кентавр уговорит женщину отпустить сына с ним в широкую скифскую степь и превратит его на часок-другой в быстроногого кентаврёнка. И тот сделается похожим на мальчишку-всадника, который солнечным осенним днем скакал рядом с вагоном. Долго скакал. Словно хотел навсегда запомниться Коле. И запомнился…
«ТЫ НИКОГДА НЕ СТАНЕШЬ МОРЯКОМ…»
Это было в начале октября, вскоре после Покрова. Суетливый поезд, свистя и дымя, спешил из Петербурга в Москву. В купе кроме Татьяны Фаддеевны и Коли ехала престарелая дама в старомодном салопе и ее прыщеватая племянница лет шестнадцати. Старуха (от которой пахло аптекой) постоянно дремала, укрывшись шотландским пледом. Племянница, сидя прямо, словно с привязанной к спине палкой, все время читала немецкую книгу с унылым готическим шрифтом и время от времени отрешенно взглядывала поверх нее. И мимо Коли. Это была скукотища.
Зато снаружи был праздник!
Коля торчал у окна в тесном коридорчике. За окном густо синело безоблачное небо, убегали назад мимо окна и плавно поворачивались у горизонта разноцветно-желтые леса. В них прятались лужайки со стогами, приземистые деревеньки и маленькие церкви с ярко-белыми колокольнями. Такая красотища… Ее чуть не испортила тетушка. Она оказалась рядом и, конечно же, не упустила случая внести в эту красоту воспитательную струю. Принялась цитировать стихи «Железная дорога», что позапрошлой осенью были напечатаны в ее любимом журнале «Современник».
— Помнишь, Николя?
Чудная осень! Здоровый, ядрёный
Воздух усталые силы бодрит…
А за картиною прекрасной природы — народные страдания:
В мире есть царь, этот царь беспощаден.
Голод — названье ему…
Коля все это знал и помнил. И про глупого генерала с сыном Ванечкой, и про подрядчиков-грабителей, и про народные страдания. Но сейчас было другое. Коля потерпел минуту-другую, а потом жалобно попросил:
— Тё-Таня, можно я просто так посмотрю, без этого…
— Без чего без этого?
— Ну… без словесности.
Она пожала плечом и ушла в купе. Коля ощутил царапанье совести, но за окном распахивалось сине-золотое чудо, и он отложил покаяние на потом.
Лес опять отступил от полотна, и открылась узкая луговина с густой, местами еще не увядшей травой. По траве скакали на лошадях деревенские мальчишки.
Впереди на ярком гнедом коньке мчался золотоволосый, как осень, мальчишка (наверно, Колин одногодок). Не было ни седла, ни сбруи, но мальчик сидел слитно с конем, прямо — будто не пастушонок, а кавалергард. Вытянул вперед босые ноги, одну руку положил на лошадиную холку, а другую вскинул в приветственном жесте. И опять же не как сельский ребятенок, а будто римский император, объезжающий строй легионеров. Струилась рыжая грива, рвалась похожая на коротенький плащ синяя рубашка, отлетали назад мальчишкины длинные волосы и, казалось, были частью осенней листвы… И скакал он долго, далеко обогнав приятелей. Отставал медленно и все не опускал руку. А когда наконец заслонили мальчика березы, Коля понял, что смотреть просто на лес и деревни уже не так интересно.
Он втиснулся в купе, сел рядом с тетушкой, которая невозмутимо (почти как девица с немецкой книжкой напротив) читала томик стихов графини Ростопчиной. Потерся плечом о ее саржевый рукав.
— Что скажете, мон ами? — осведомилась она, не отрываясь от чтения.
— Ну вот… Теперь я готов слушать Некрасова… или хоть кого…
Она взлохматила его темно-русые беспорядочные локоны. Сказала не как интеллигентная любительница словесности, а словно бабушка-нянька, что гуляли с малышами в сквере недалеко от их петербургской квартиры:
— Горюшко ты мое… — И сняла пенсне.
Он, видимо, и правда был ее горюшком.
В начале пятьдесят пятого года Татьяна Фаддеевна Лазунова (урожденная Весли) собиралась ехать на войну. Не она одна. Многие из ее знакомых дам стремились туда же, в южный край, где высадили на наши берега несметную армию англичане, французы, турки и сардинцы.
В том, что ее место именно там, в осажденном городе, у молодой и энергичной Татьяны Фаддеевны не было ни малейших сомнений. Она всегда была человеком долга, как и полагалось настоящему образованному россиянину независимо от пола и возраста. Образцом для нее неколебимо служили жены декабристов. Правда, опального мужа у нее не было. И вообще, увы, не было никакого. Ее супруг, тридцатипятилетний чиновник почтового ведомства Андрей Константинович Лазунов, неожиданно скончался в пятьдесят третьем году от заворота кишок.
Татьяна Фаддеевна ни перед замужеством, ни после него не испытывала к мужу пылкой влюбленности, вышла за него скорее из ясного понимания, что надобно устраивать свою жизнь. Однако же ровная симпатия между супругами ощущалась, и кончину Андрея Константиновича восприняла Татьяна Фаддеевна с резкой горечью, тем более что была на последнем месяце беременности. Из-за нервного сбоя роды получились тяжелыми, девочку спасти не удалось.
Началась вдовья жизнь (в двадцать-то один год!). Родителей уже не было в живых, крошечное именьице ушло за долги, пенсии за мужа еле хватало. А поиски новых женихов представлялись Татьяне Фаддеевне делом недостойным, хотя при желании могла преуспеть: была она не красавица, но с известной долей обаяния.
Таким образом, ничто в Петербурге молодую вдову не удерживало. А Крым звал к себе, тем более что там в первую же бомбардировку (в один день с адмиралом Корниловым) был убит ее брат, поручик Весли. И где же еще теперь быть ей, Татьяне!
Она прошла короткие курсы сестер милосердия, что были организованы попечением великих княжон. Можно было уже ехать, но хотелось еще дождаться, когда разрешится от бремени Наденька фон Вестенбаум, младшая сестра покойного мужа, с которой Татьяна была очень дружна. Казалось, там все кончится благополучно, поскольку врачи не видели никаких причин для тревоги. Однако же бедная Наденька роды не перенесла, скончалась от неожиданного кровотечения. Ее муж, военный врач Федор Карлович фон Вестенбаум, приехавший с балтийского театра военных действий, был в отчаянии. Однако война есть война, и он был необходим там, где стреляли и наносили раны. Уезжая, Федор Карлович умолял «нашу единственную надежду, милую Танюшу» не оставлять малыша Коленьку. Ибо престарелая матушка Федора Карловича не имела сил взять на себя тяготы воспитания внука, а иных близких родственников и вообще не было.
А она разве близкая родственница? Ведь не родная же тетушка, не по крови. Однако понимание долга теперь вполне логично сместилось от южных баталий к беспомощному крошечному чаду. Оно, это чадо, нуждалось в попечении и защите не менее, чем пострадавшие в боях воины. Там, у воинов, было, в конце концов, немало заботливых целителей, у крохотного же Коленьки — никого, кроме нее. Господь и Наденька, которая теперь, без сомнения, наблюдала за земной жизнью из царства небесного, не простили бы Татьяне пренебрежения таким долгом.
Впрочем, помимо долга руководила молодой вдовой и теплая привязанность к сиротке. Наверно, это проснулись материнские инстинкты и нерастраченная любовь к своему умершему ребенку. И Татьяна Фаддеевна растила мальчика как собственного сына. Только, верная памяти о Наденьке, она не захотела, чтобы малыш называл ее мамой. Объяснила Коле, что мама его на небесах, а она — его самая родная (и такая же любящая, как мама) тетя Таня. С той поры и пошло — «Тё-Таня»…
Федор Карлович, вернувшись с войны, служил при морском госпитале и всячески опекал сына и его Тё-Таню. Нельзя сказать, что между ним и Татьяной Фаддеевной возникли сильные чувства, но была доброта и ласковость отношений, и все шло к тому, что дело закончится брачным союзом. Но злая судьба вмешалась и на этот раз. Делая операцию, Федор Карлович поранил скальпелем руку, в спешке не обработал как следует порез и умер от заражения крови. Случилось это осенью пятьдесят седьмого года, когда Коленьке не было еще и трех лет.
С той поры Татьяна Фаддеевна более не помышляла о личном счастье. Смыслом жизни стал Коленька.
Нет, она не тряслась над ним, как над хрустальной вазой, не баловала без меры, часто напоминала, что «ты — мальчик и должен вести себя как мальчик». Ставила в пример отца, который был «образцом офицерской чести и служебного долга». Много рассказывала об Иване Федоровиче Крузенштерне, коему Вестенбаумы приходились родственниками (правда, очень и очень дальними). Эти истории о знаменитом мореплавателе и его друзьях породили, конечно же, в мальчике мечты о парусах и заморских землях, увидеть которые (а может, и открыть новые) решил он, как только вырастет…
Впрочем, нравоучениями тетушка донимала Колю не часто. Была сдержанно ласкова, а если и проявляла строгость, то в самых разумных пределах. Бывало, правда, в самые ранние годы, что награждала шлепком, но Коленька на это почти не реагировал, только удивлялся на миг. Он, кстати, и не давал поводов для сурового отношения. Рос послушным, никогда не проявлял лентяйства, рано полюбил чтение, с любопытством и охотою впитывал все, чему учила Тё-Таня.
За сдержанно-ровным отношением тетушки Коля чуткой душой улавливал ее скрытую, но горячую любовь. Порой во время нравоучительной беседы начинал смеяться, обнимал ее и с размаха целовал в обе щеки.
— Тё-Таня, ты у меня самая-самая-самая!..
— Николя! Ну, право же, это чересчур! Не забывай, что ты мальчик и должен вести себя как мальчик…
— А я и веду себя как мальчик, который любит свою тетушку!
— Ну, хватит, хватит…
По ночам она молилась, чтобы Господь и святой Угодник Николай укрепили характер мальчика, сделали более твердым и пригодным к самостоятельной жизни. Потому что придет время (а оно летит!), когда жизнь эта придвинется вплотную.
А пока жили вдвоем. На две небогатые пенсии — мужа Татьяны Фаддеевны и Колиного отца. Снимали три комнаты на втором этаже в двухэтажном обшарпанном флигеле домовладельца Касьянова на Васильевском острове. Тетушка учила Колю французскому (на котором сама изъяснялась безупречно), греческой мифологии, русской словесности и грамматике, а также начальным действиям арифметики.
Денег хватало не всегда. Татьяна Фаддеевна, вспомнив краткую школу сестер милосердия, продолжила медицинское образование на акушерских курсах. По мнению некоторых знакомых, дело это было не для «дамы из общества», но мадам Лазунова не обращала внимания на предрассудки. Впрочем, акушерской практикой мадам Лазунова занималась лишь время от времени.
В девять лет определила она мальчика в четырехклассную прогимназию господина Юнга. Заведение было так себе, маленькое, для детей небогатых чиновников и торговцев средней руки. Даже обязательной формы здесь не требовалось. Но все же прогимназия давала право поступить без экзаменов в пятый класс настоящей гимназии. К тому же плата здесь была невысока и (что не маловажно) располагалась школа г-на Юнга совсем недалеко от их квартиры.
Учился Коля без труда. С мальчишками сильно не дружил, но и ссорился нечасто. В первом классе пришлась пару раз подраться, когда приставали (и даже поплакал разок), но в общем-то жизнь текла без больших огорчений. Наверно, потому, что в прогимназии не оказалось завзятых драчунов и задир-второгодников.
Летом иногда ездили в Петергоф или в Царское Село, где жила тетина подруга Наталья Сергеевна Рикорд. У Натальи Сергеевны был муж, профессор математики, и двое детей — Миша и Оля, примерно Колиных лет.
Но чаще Коля играл с мальчиками на пустырях за усадьбою Касьянова. Среди них был самый близкий приятель, Юра Кавалеров, сын учителя истории все из той же прогимназии Юнга. Толстоватый и безобидный озорник и выдумщик…
Но больше всяких игр Коле нравились вечера у круглого стола, под большой висячей лампой с граненым стеклом. Здесь, вставши коленями на стул и упершись локтями в край столешницы, можно было часами читать о приключениях капитана Головнина в японском плену или сотый раз листать атлас, прилагаемый к старинной книге Глотова «Изъясненiе принадлежностей къ вооруженiю корабля».
Видя такой интерес мальчика к флотским делам, Татьяна Фаддеевна вполне логично пришла к мыслям о морском корпусе. Втайне от Коли (чтобы заранее не обнадеживать ребенка — вдруг не получится!) предприняла она немалые усилия — сама и с помощью друзей Федора Карловича, — чтобы исхлопотать возможность поступления. И удалось! Причем, с зачислением на казенный кошт! Поскольку сирота, сын заслуженного морского врача да к тому же дальний родственник знаменитого адмирала, который в прежние годы сам немало руководил корпусом.
Разумеется, Коля возликовал. Правда, под сердцем ёкнуло, однако дальние морские горизонты засинели так заманчиво, что страх спрятался на самом донышке души.
И сперва действительно похоже было на праздник. Свет высоких окон, за которыми Нева и рангоут учебного корабля у гранитного причала. Паркетная роза ветров в широком вестибюле. Громадный, почти настоящий фрегат в просторнейшем зале (про зал этот сразу пошел среди новичков слух, что он подвешен внутри здания на цепях и можно при случае ощутить качку; Коля, кажется, и вправду ощутил). А еще — черный со сверкающими пуговицами и белыми погонами мундирчик, выданный в кастелянской красноносым, с седыми бакенбардами унтером — старым и добродушно ворчащим. Мундирчик этот (по правде говоря, слегка потертый) наделся на Колю очень ладно, будто сшитый по заказу. Не то что у некоторых других новичков…
Затем построение, блестящие трубы оркестра, строгие, но с благожелательными нотками в голосе офицеры (один даже сказал не «господа кадеты», а «голубчики»). И радостное желание повиноваться во всём этим просоленным морскими ветрами капитанам всех рангов. Ибо каждая их команда, конечно же, приближает неопытного мальчика к овладению флотскими премудростями и гордому званию моряка…
А потом пришел вечер, пришло то самое, чего он боялся и ждал заранее.
В гулком обширнейшем дортуаре, где в несколько рядов стояли четыре десятка плоских железных кроватей, стали готовиться ко сну. Был веселый шум, баловство, маханье подушками, езда друг на друге, споры, где чье место. А за всем этим — вот она, тоска! Память о родном доме, о Тё-Тане, о граненом стекле доброй старой лампы…
Ну что же, Коля знал, что так будет. И Тё-Таня честно предупредила про такое. Это придется преодолеть. По-мужски. Ну… может быть, случится даже поплакать в подушку, никуда не денешься… Лишь бы дотерпеть, когда все лягут, чтобы с головой под одеяло! А то комок в горле растет и твердеет…
Явился командир младшей роты капитан-лейтенант Безбородько, несердито цыкнул: «Ну-ка все в постель, а то…» Вахтенный унтер дядька Филимон спустил длинным шестом и погасил все три лампы. Осталась лишь лампада у большого образа Николая Чудотворца. И тогда, укрывшись с головой, Коля дал волю слезам. Пожалуй, больше, чем следует будущему кругосветному мореплавателю. Ну да ничего. От других кроватей тоже слышались тихие всхлипы.
В этих слезах была даже капелька сладости. Утешение. Ведь дом-то — он не так уж и далеко, всего в нескольких кварталах. И Тё-Таня там, конечно, сейчас думает о нем, о Коленьке. И, наверно, молится, чтобы Господь уменьшил его ночную печаль… А завтра все будет хорошо. А еще через три дня, в субботу вечером, он пойдет домой, в свой первый кадетский отпуск, в новенькой морской фуражке и парадном мундире с сияющими позументами. Вот уж Юрочка Кавалеров отвесит губу!..
Назавтра все было не так, как мечталось.
Ну, подъем под сигнал сиплого рожка, торопливое ополаскивание лица в тесной умывалке, построение и короткая молитва, чай с суховатой булкой, первый урок, на коем грузный и бородатый капитан первого ранга с неразборчивой фамилией говорил о славном прошлом корпуса и не менее славных правилах морской дисциплины — все это было ничуть не огорчительно и даже любопытно (хотя в горле все еще сидели колючие льдинки — остатки вчерашнего большого комка).
Затем, после удара корабельного колокола, наступила долгая перемена.
Все шумно выкатились в коридор и здесь, в бесконечно длинном пространстве новички смешались с более старшими кадетами. Коля не успел оглянуться, как его оттеснили к стене трое мальчиков лет тринадцати. Самый высокий, с зализанной на пробор белобрысой прической, проговорил с этакой гвардейской небрежностью:
— Тэк-с, молодой человек. Судя по всему, вы новичок?
— Да…
— Следует говорить: «Да, господин кадет второго класса». И почему вы не становитесь во фрунт, когда с вами говорит старший? Ну-с?
Коля на всякий случай стал прямо. И мигал.
— Извольте же отвечать! — тонко возвысил голос белобрысый.
— Что… отвечать?
— Следует говорить: «Что отвечать, господин кадет второго класса?».
Коля придавил в себе колючки самолюбия:
— Но я не знаю, о чем вы… господин кадет второго класса? — Может быть, здесь в самом деле так полагается?
— Я вот об этом! Почему у вас пуговицы разные? — Второклассник вытянул палец к Колиной груди. Тому бы сообразить: шуточка-то известная! Но он растерянно сказал «где» и нагнул голову. Твердые костяшки пальцев с ужаснейшей болью защемили его нос!
— Вот где! Ты гляди, гляди, гляди — позади и впереди!
— А-а-а! Пусти, дурак! — Получилось «дуг’ак».
— Кто «дуг’ак»? Я «дуг’ак»? Это немыслимое нарушение суб-бор-ди-нации! Рахтанов, сколько сверлилок положено за такое дело?
— Полагаю, полдюжины, — лениво отозвался чернявый кадет с длинным скучным лицом. — На первый раз…
— Согласен. Бодницкий, займитесь…
Нос отпустили. Но белобрысый и чернявый с ловкостью умелых людей прижали Колины локти к стене, а их приятель — невысокий, с круглой, коротко стриженной головой (видимо, Бодницкий) — вдруг ухватил Колю за локоны, потянул вниз и согнутым пальцем пребольно ковырнул макушку. И еще, еще!..
Коля взвизгнул, неумело лягнул Бодницкого, но тот спешно довел дело до конца. Белобрысый второклассник назидательно сказал:
— Вот так. А в дополнение к вышеозначенному сегодня в обед передадите на мой стол свои полкранца. Я — Нельский, меня все знают…
Капли катились по Колиным щекам. Он непонимающе махнул сырыми ресницами.
— Полкранца значит полбулки, сухопутная деточка, — снисходительно разъяснил чернявый Рахтанов.
Несмотря на слезы, Коля не утратил сил к негодованию:
— Да?! А может, целую?!
— Сразу видно, что новичок, — с удовольствием заметил «сверлильщик» Бодницкий. — Целую к обеду не дают. — После чего все трое разом оставили свою жертву и спешно пошли по коридору.
Коля задохнулся. От обиды, от прихлынувшей боли, от… непонимания! Да, это было хуже, чем боль!.. В прогимназии, где успел он закончить два класса, случалось всякое. Но чтобы с таким вот хладнокровием и презрением, как к букашке… На того, кто слабее… Втроем на одного!
— Нельский, постойте! — он торопливо догнал обидчиков. — Стойте же! Объясните… Да, объясните! Отчего вы так… ко мне… Я же не сделал вам ничего худого…
Нельский изобразил на лице ленивое изумление:
— А мы что худого сделали?
— Это же подло! Трое на одного! Так не дерутся… даже пьяные матросы!
Чернявый Рахтанов трубочкой вытянул губы:
— У-у… А разве была драка? Тебя учили… Раньше, когда здесь драли за дурное поведение, ты тоже закричал бы «трое на одного»? Там ведь как было! Двое держат, а командир роты помахивает: ж-жик, ж-жик… Не пробовал такого?
— Вы мерзкие негодяи, — выдохнул Коля, готовый к немедленной смертельной битве.
Но Нельский покривился и сказал с зевком:
— Пшел прочь…
А Бодницкий облизнулся и хихикнул:
— Да не забудь про полкранца.
И они, слегка вихляясь, опять двинулись по коридору. А Коля прижался лбом к стене и сдавленно зарыдал. От безысходности и одиночества. Потому что ведь всё это видели и слышали многие и не вступились. В том числе и те, кто был из его роты. Те, в ком надеялся он вскоре обрести добрых товарищей… Кто знает, может, и обрел бы со временем. Ведь кто-то уже стоял рядом и сочувственно трогал за плечо. Но… как многое зависит от случайностей. Послышались мерные шаги, и взрослый бесстрастный голос спросил:
— Что произошло?
Коля в ответ захлебнулся рыданием. Прочнее прижался к стене.
— Я повторяю вопрос: что произошло?
— Его обидели… — пискнул совсем младенческий голосок.
— Я спрашиваю не вас, а того, кто плачет. Повернитесь же!
Коле повернулся. И, вздрагивая, на миг поднял мокрое лицо. Он разглядел тощего офицера с эполетами капитан-лейтенанта, висячим носом и похожими на шерстяные шарики бакенбардами. Глаза офицера были бледные и нелюбопытные.
— Так что же? Вас обидели?
— Да… — всхлипом вырвалось у Коли.
— Каким образом? И кто?
Коля был не совсем уж домашнее дитя. Кое-что знал и понимал. Даже в прогимназии презирали ябед. А в корпусе их, по слухам, просто сживали со света.
— Но господин капитан-лейтенант… — рыдание опять сотрясло его. — Я же не могу… быть фискалом…
Похожая на скомканную бумажку улыбка мелькнула на длинном лице. И опять оно стало невозмутимым.
— Прежде всего станьте как подобает, когда говорите с офицером. Смотреть прямо, руки по швам!
Коля дернулся, уронил руки и опять вскинул голову.
— Вот так… Далее запомните. Следует говорить «ваше высокоблагородие», а не «господин капитан-лейтенант». Вы еще не гардемарин, чтобы так обращаться к штаб-офицеру.
— Простите… ваше высокоблагородие…
— Не простите, а «виноват»… Ваше нежелание выдавать товарищей достойно понимания, однако же в этом случае не следует лить слезы, как девица. Стыдно! Ступайте в умывалку и приведите себя в порядок… Вам понятно?
— Да… То есть так точно, ваше высокоблагородие… — И вдруг вырвалось с тоскливым негодованием: — Нет, непонятно!
Офицер слегка нагнулся над Колей.
— Что именно вам непонятно?
— Почему виноваты другие, а кричите вы на меня? Разве это справедливо?
— Ого! — брезгливая улыбка мелькнула опять. — Я вижу, вы, несмотря на слезы, не утеряли штатской привычки к дерзким рассуждениям. Благодарите судьбу, что сейчас иные времена. Раньше вас немедля отвели бы в экзекуторскую и всыпали дюжину горячих. А сейчас я ограничусь докладом вашему командиру роты, который, я надеюсь, рассмотрит вопрос о лишении вас ближнего отпуска… — И капитан-лейтенант пошел по коридору, меряя паркет длинными ногами…
Коля, ослабев от ужаса, побрел в умывалку. Потому что не было ничего страшнее, чем лишиться возможности в воскресенье побывать дома.
Все остальное время он был как в полусне, что-то машинально писал на уроках, автоматически двигался в строю, когда маршировали в большой зал на обед… Нельский и дружки не напомнили ему про «полкранца», но это не принесло облегчения. Командир роты Михаил Михайлович Безбородько тоже не сказал ни слова об утреннем случае в коридоре, но в его молчании чудилась угроза. Ведь о лишении отпуска он мог объявить лишь вечером в субботу…
И все время до этого вечера было наполнено тоскливым томлением, пыткой неизвестностью, ожиданием несчастья. Иногда случались проблески надежды: «Да ну, вздор, просто попугали, вот и все! Не станут лишать первого в жизни отпуска!» Однако вскоре надежда гасла и тягучий страх опять становился главным чувством. Коля погружался в него как в вязкий кисель, в котором трудно двигаться.
И как он только выдержал эти двое с половиной суток!
В субботу после обеда тоска сделалась нестерпимой и колючий ком уже совсем забивал дыхание, вот-вот рванется слезами! К счастью, Колю выкликнули в числе первых, за кем приехали, чтобы отвезти домой. И сразу все страхи показались пустяками! И мундир опять стал блестящим! А завтрашнее воскресенье представилось сплошным праздником.
И был праздник! Рассказы о первых уроках, о замечательных классах с моделями кораблей, о строгих, но справедливых порядках. Были визиты ахавших от восторга (настоящий адмирал!) тетушкиных знакомых, умиление «приходящей» кухарки Полины, торжественное чаепитие, изумление Юрки Кавалерова и других знакомых мальчишек (уже как бы отодвинутых от юного моряка на немалое расстояние). И был ласковый вечер с лампой и листанием любимых книжек. И… была уже тайная горечь от предчувствия неизбежного нового расставания.
А утром Коля расплакался, едва встал с кровати. И плакал безутешно. Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала мальчика, чтобы почувствовать: это не просто печаль разлуки. Начались расспросы, и открылось, что в ощущениях Коленьки нет и капли того мажора, который он демонстрировал накануне. И что в корпусе все не так, все наоборот.
— Но отчего же ты не сказал всего этого вчера?
— Я крепился…
Разумеется, она сумела уговорить его крепиться и дальше. В скором времени придет привычка, найдутся друзья, новый образ жизни покажется естественным и даже приятным.
— Ведь впереди, мой мальчик, у тебя океаны…
Он всхлипывал и отворачивался.
Сердце тетушки надрывно болело, но что делать? Женщины не должны воспитывать мальчиков до взрослости, надобно думать о будущем. А могло ли быть более блестящее будущее, чем у морского офицера? К тому же за казенный счет…
Короче говоря, умытый и сдавшийся на уговоры Коля утром в понедельник был отвезен на извозчике в корпус. И пошла новая неделя.
На этих днях не случилось ни заметных обид от мальчишек, ни придирок от начальства. Капитан-лейтенант с бакенбардами-шариками оказался совсем не злым преподавателем азов морского дела. О стычке в коридоре он Коле не напоминал и даже похвалил новичка за открывшееся в нем знание рангоута и такелажа (вот она польза от атласа Глотова!) Однако же облегчение не приходило.
По неписаному правилу плакать по ночам новичкам позволялось не более трех первых суток. Далее виновный мог быть объявлен маменькиным сынком, слабачком и «мамзелем». И Коля не плакал. Не из-за страха перед прозвищами, а из последних остатков гордости. Но зажатые слезы лишь сильнее делали неизбывную тоску.
Что поделаешь, если он такой уродился!..
Тоска не исчезала, а лишь каменела от того, что на глазах у одноклассников и взрослых приходилось вести себя подобно всем остальным (даже улыбаться иногда!) А по ночам рождались отчаянные планы. О том, как надерзить кому-нибудь из командиров, чтобы с треском выгнали из корпуса. Или… похитить из кастелянской еще не возвращенное домой цивильное платье, занять у мальчиков под честное слово несколько рублей и пробраться на иностранный корабль, уплывающий к американским берегам…
Да, он крепился в корпусе, но перед тетушкой крепиться уже не стал. В следующий субботний вечер вылил на нее все свое отчаяние.
Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
— Ну и пусть! А я не могу!
— Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
— Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
— А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
— Не надо мне никакой женитьбы!
— Тогда до старости?
— Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
— Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… — Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра — тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером — снова разговор о том же:
— Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому — благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
— Ладно, ложись. Может быть, ночью… к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
— Мальчик мой, но… так вопросы не решаются. Извини, но это каприз…
— Нет…
— Что «нет»?
— Всё нет!
— Значит… ты никогда не станешь моряком. Так?
— Так. Нет… не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
— К сожалению, обязательно… А иначе кем же ты собираешься стать?
— Хоть кем… Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа…
— Папа был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении… Я умоляю тебя: встань и поедем…
— Хорошо… — он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять:
— Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. — Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах…
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру — с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И — за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
— Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше — сломаешь. Она поджала губы… и поехала в корпус одна.
Ее принял сам контр-адмирал Воин Андреевич Римский-Корсаков. Он был крайне вежлив, но сух. Ибо ходатайство вдовы Лазуновой о своем воспитаннике, конечно же, показалось директору корпуса не более чем следствием переживаний чувствительного женского характера. И он сказал вначале все, что она ожидала. О мальчиках, которые не сразу вживаются в непростой корпусной быт; о привычке, которая выработается со временем; о необходимости мужского воспитания…
— Ваше превосходительство… Я все это говорила Николаю многократно. Со всей доступной мне убедительностью. Он не из тех упрямцев, которые не желают слушать разумных убеждений и отметают всякую логику… Однако же здесь нечто такое… Видимо, это одна из тех натур, которая делает его непохожим на большинство мальчиков…
«Видимо, вы никогда не пороли эту натуру», — прочиталось на лице адмирала. Но сказал он иное:
— В наше время смягчения нравов мы прилагаем все усилия, чтобы в корпусе дети видели свой второй дом. Наставники подбираются с особым тщанием. Розги отменены. Воспитанию нравственности отдается немало сил…
— Я знаю, ваше превосходительство…
— И тем не менее вы настаиваете… Но вы же понимаете, сударыня, что ответственны за будущее мальчика. Взявши его из корпуса, вы многое в этом будущем зачеркиваете…
— Я понимаю и это… — Голос госпожи Лазуновой стал тверже. Ибо в ответ на правильные слова адмирала, в ней укреплялось свое, обратное этим рассуждением решение. Она сейчас как бы ощутила себя мальчиком Колей. Ощутила тоску и отчаяние, которые испытал бы он, если бы его все же уговорили и повезли снова в корпус. — Я всё понимаю, ваше превосходительство. И тем не менее… Поверьте, мое решение не дамский каприз и не результат душевной слабости. Все гораздо серьезнее…
Римский-Корсаков поднялся из-за стола. Пожал плечами, отчего приподнялись и опали его густые эполеты.
— Воля ваша… Татьяна Фаддеевна. Конечно, вы хорошо знаете мальчика, и, возможно, у него действительно… скажем так… нет никаких склонностей к морской службе. Не смею настаивать далее, чтобы не взять грех на душу. Позвольте, однако, напоследок дать вам совет…
— Я выслушаю его с благодарностью… Воин Андреевич.
— Исключать Николая фон Вестенбаума из кадет приказом за нежелание быть в корпусе, конечно же, не следует. В конце концов это может стать известным и нежелательно сказаться в будущем. Я полагаю, у вас есть какие-то знакомства с друзьями его отца, Федора Карловича…
— И что же?
— Я говорю о друзьях-медиках. Надеюсь, они не откажут вам подписать бумагу, что мальчик не может находиться в нашем учебном заведении по открывшемуся нездоровью.
— Но… позволительно ли хлопотать о том, что не соответствует истине?
— Это формальность. Она позволит сохранить приличия и оградит вас от необходимости неприятных объяснений при возвращении Николая в прежнюю школу…
Знакомые, конечно, были. Один из главных врачей морского госпиталя Дмитрий Сергеевич Валахов тщательно осмотрел раздетого, бледно-синего от волнения Колю, затем о чем-то долго (видимо, для придания серьезности всему происходящему) говорил со своим помощником Николаем Федоровичем (Колиным тезкой!). Тот в свою очередь тоже осмотрел мальчика. Затем они вручили Татьяне Федоровне (которую пригласили из соседней комнаты) бумагу. В ней было написано, что сыну военного врача Федора Карловича Вестенбаума Николаю обучение в военном заведении решительно противопоказано по причине слабости легких.
— Благодарю вас, Дмитрий Сергеевич… — видно было, что тетушке очень неловко.
— Не стоит благодарности, Татьяна Фаддеевна… Кстати, я чувствую себя преступником, что столь долгое время не навещал вас. Не будет ли мне позволено…
— Дмитрий Сергеевич! В любой вечер! Хоть сегодня же!
— Через несколько дней, если позволите. Когда вы уладите дела в корпусе…
Он и в самом деле явился с визитом на следующей неделе. Колина кадетская форма была уже возвращена в кастелянскую, и он, повеселевший, хотя и смущенный, встретил доктора в привычной своей штатской курточке. Тот потрепал «пациента» по щеке. Затем глазами показал Татьяне Фаддеевне, что хотел бы остаться с ней наедине. Та под удобным предлогом отослала Колю из гостиной.
— Дмитрий Сергеевич, вы видите, он ожил. Я еще раз хочу поблагодарить вас…
— Голубушка Татьяна Фаддеевна, подождите. Увы, благодарить не за что. Поскольку все написанное в медицинском заключении — правда…
— Господи… — Она села, уронив руки.
— Ну, не впадайте в отчаяние. Это не та стадия, когда надо думать об ужасном. Однако же должен сказать, что уделяя немало внимания, так сказать, нравственной стороне воспитания, вы, видимо, не всегда помнили о необходимости наблюдать за здоровьем мальчика…
— Но он никогда не жаловался!
— К сожалению, бывает, что это подкрадывается незаметно. И можно почитать за счастливую удачу тот, случай, который привел вас и Колю ко мне. Поскольку неизвестно, когда еще разобрался бы с его состоянием корпусной врач…
— Что же делать? Голубчик Дмитрий Сергеевич…
— Скажу прямо: здешний сырой климат не для мальчика. Весьма благотворной была бы длительная поездка в южные области, на теплое побережье. А еще кардинальнее — постоянное там проживание. Например, Ялта…
ЮЖНЫЙ КРАЙ
Надо знать Татьяну Фаддеевну Лазунову! Особенно в решительные моменты жизни… Под аханья и причитания знакомых дам, которые дружно считали «самоубийственной идеей» так отчаянно срываться с места и мчаться в неведомые края, неизвестно к кому, да еще в осеннюю распутицу, тетушка все решила за неделю. Расплатилась за квартиру, раздарила множество книг подругам, поручила им распродать оставшееся имущество, упаковала чемоданы и купила билеты на поезд.
Коля, не чувствовавший в легких никакой слабости и не очень-то поверивший в свою болезнь, воспринял свалившиеся события как подарок судьбы. Как радостное обещание удивительного путешествия и многих приключений. Ура!.. Он помогал тетушке в сборах и уверял ее, что «здоров, как целое войско спартанцев» и что во время всего пути до Крыма он «даже вот ни настолечко» не вздумает занедужить.
Надо сказать, он сдержал слово. Ни в поезде до Москвы, а потом до Курска, ни в долгом путешествии на лошадях по южной России (целая неделя в тряском экипаже с ночевками на почтовых станциях) он не пожаловался ни на какую хворь. Наоборот, порозовел, глядел на все блестящими любопытными глазами и не показывал ни малейшего утомления. Это можно было бы приписать радостному возбуждению от дороги, но не столь же долгое время!.. Татьяна Фаддеевна робко радовалась и, бывало, крестилась на колокольни тянувшихся вдоль шляха сел и станиц, хотя вообще-то не привыкла показывать излишнюю религиозность…
В маленькой зеленой Балте, куда лишь в прошлом году протянули от Одессы рельсовый путь, снова сели на поезд. А в Одессе прожили три дня, отдыхая от долгой дороги и радуясь укладу большого города. Погода во время всего пути стояла теплая, порой похожая на август. А здесь, у моря, было совсем лето. Правда, желтели уже каштаны и шуршала сухими листьями акация, но цвели на бульваре розы, крепко нагревало камни солнце, а южное море было удивительно синим и спокойным, совсем не похожим на серую Балтику.
Таким оно, море, было и в то утро, когда сели на пароход РОПИТа «Андрей Первозванный».
Пароход был небольшой, но красивый, блестящий белой краской. С чуть склоненными назад мачтами, с длинным (как на паруснике!) бушпритом и плавно выгнутым форштевнем. Коля с новой радостной дрожью ощутил себя искателем приключений и кругосветным путешественником. Одно огорчало — уж слишком благостная стояла погода. Зато Коля впервые увидел открытое море во всех сторонах горизонта — ничего, кроме воды!
А к вечеру похолодало и солнце село в длинное серое облако. Что это за примета, известно всякому, кто читал морские книжки. И примета не обманула! Часа через два сгустившаяся тьма загудела, в мачтах засвистело (так, по крайней мере, чудилось Коле), в стекла иллюминатора ударили брызги. Пароход качнуло раз, другой. Он пошел носом куда-то вниз, потом вверх, потом опять вниз.
— Это шторм! Я пойду посмотрю! — Коля кинулся к двери каюты.
— Не смей! Не вздумай соваться наружу!
— Но это же шторм!
— Вот именно!.. О-о…
Даже в тусклом свете масляной лампы было видно, какой бледной сделалась тетушка. На лбу ее блестели капли. Согнутым мизинцем она дергала стоячий воротничок платья.
— Тё-Таня, у вас морская болезнь! — радостно догадался Коля. — Не бойтесь, это не опасно! Вы привыкнете!
Морская болезнь — это ведь тоже признак штормовых приключений. Конечно, если она не у тебя, а у других. Сам Коля не чувствовал никаких признаков укачивания, хотя двухместная каютка уже болталась в пространстве, как картонная коробочка на шнурке, которой играет расшалившийся кот.
— О-о, я не думала, что это такая мука… — слабо стенала Татьяна Фаддеевна, привалившись к пыльной спинке плюшевого диванчика. — А ты… ты неужели ничего не чувствуешь?
— Качает! Но ведь так и полагается, если буря!
Не ощущая страданий, Коля (увы!) не мог проникнуться во всей мере и болезненным состоянием тетушки. Он поймал поехавший по скользкому полу баул, выхватил из него лимон.
— Тё-Таня, вот! Жуйте прямо с кожурой. Говорят, это очень помогает при качке.
Татьяна Фаддеевна, которой раньше и в голову не пришло бы есть немытый и неочищенный фрукт, впилась в лимон зубами.
— М-м… О-о…
— Вам легче, да?.. Ну, можно мне на минутку на палубу? А то шторм закончится, а я и не увижу!
— Сядь! Не хватало еще, чтобы тебя смыло!
— Я вцеплюсь в поручни!
— Я тебе вцеплюсь… Не суйся за дверь! Ты хочешь моей смерти?
Уж этого-то Коля (конечно же!) не хотел! Осознавши наконец серьезность ситуации, он схватил тетушкин веер и начал обмахивать ее, работая, как ветряная мельница.
— Благодарю… Ох… Конечно, это мне за грехи… но что будет с тобой, если я здесь умру?…
— Да нет же, Тё-Таня, от качки никто не умирает, я читал!.. А еще читал, как от нее спастись! Зажмите нос и надуйте щеки изо всех сил, так чтобы воздух пошел из ушей! Сразу полегчает!
В другое время Татьяна Фаддеевна сочла бы такой совет «неприличным фантазерством». А сейчас, не видя иного спасения, поступила по Колиной инструкции. Неизвестно, пошел ли из ушей воздух, но на короткое время стало тетушке полегче. Или просто в ней возобладало чувство долга. Проглотив кусок лимона и водрузив пенсне, она велела Коле снять сапожки и курточку, укрыться пледом на диванчике и «до утра не предпринимать никаких самостоятельных шагов».
— Может быть, к утру этот ужас кончится…
«Хоть бы не кончился! А то ведь и не увижу…»
Расходившееся море убаюкало мальчишку, как веселая нянька. Коле снилось, что он на палубе, над головой гудит тугая парусина косо развернутых для крутого бейдевинда марселей и брамселей, а в лицо летит соленая пена. Иногда сквозь сон слышал он звуки, похожие не то на утробное рычание пантеры, не то на сдавленные рыдания мучеников в аду (это или снова страдала тетушка, или рокотала снаружи штормовая погода), но очнуться полностью не мог. Проснулся лишь утром, когда за круглым стеклом летел зеленовато-серый сырой воздух.
Лампа моталась у потолка, будто одуревший маятник, и не горела: видно, погасла от качки. У тетушкиной койки валялись на полу влажные полотенца (Коля поморщился). Но зато тетушка спала. Лицо ее было похудевшим и светло-серым, но спокойным. И дышала она, кажется, ровно.
Коля решил, что грешно упускать момент. Танцуя на уходящем из-под ног полу (то есть на палубе!), натянул он сапожки, сунул руки в суконные рукава, отпер дверь и при новом качании захлопнул ее за собой. В узком коридоре было полутемно и пахло кислым. Коля, толкаясь ладонями то об одну, то о другую стенку, добрался до крутой лесенки (именуемой, конечно, трапом). Дождался перерыва между двумя размахами волн и стремительно взбежал наверх.
Он оказался на узкой палубе, протянутой вдоль каютных окон. Над медным решетчатым ограждением взлетел гребень, ударил по щекам шипучей солью. Коля тихо взвизгнул. Вцепился в мокрый поручень, вытянул шею навстречу ветру. Море было сизо-зеленым с длинными изгибами пены. Вздыбленное, мчащееся куда-то. И небо мчалось. Серое, но вовсе не унылое. В этой серости была пестрота! В ней мешались пепельные, серебристо-дымчатые и почти черные, угольные клочья и мохнатые облачные туши. Ворочались, клубились, летели. Сквозь них иногда проскакивала желтизна…
Однако отсюда видна была лишь половина моря. И Коля метнулся по новому трапу, выше! Он очутился на самой верхней палубе, неподалеку от гудящей фок-мачты. Швыряла в низкие тучи свой черный дым громадная желтая труба с эмблемой РОПИТа. Но Коля глянул на нее лишь мельком. Он встал на пустой палубе, навалившись грудью на трубчатый релинг, и смотрел только на море. Оно победно ревело со всех сторон, и ветер ревел. Он старался оттащить мальчишку от поручней, но тот держался и весело мотал головой. Волосы отлетали назад. Они были в брызгах, потому что брызги эти густо летели навстречу даже здесь, наверху. Одежда пропиталась сыростью — как и положено при морских передрягах. Коля восторженно наблюдал, как длинный желтый бушприт с белым ноком то устремляется в подножие встречной шипучей волны, то чуть ли не втыкается на взлете в крутящиеся облака. И холодно вовсе не было! А влажные запахи моря просто распирали легкие!..
— Откуда вы здесь взялись, молодой человек? — Голос был густой и громкий, под стать морю. Это возник рядом человек в наглухо застегнутом плаще — блестящем, как жидкая смола. В остром капюшоне. Лицо под капюшоном показалось симпатичным — вроде как у Николая Федоровича, помощника доктора Валахова. И Коля ответил бесстрашно:
— Я из каюты номер четыре, господин капитан.
— Не лучше ли вам было остаться в этой каюте? Погода не для прогулок.
— Нет, что вы! Ничуть не лучше! Я хочу посмотреть! Я такого еще не видел!
— Вот как! И вас не пугает возможность быть сдутым за борт?
— Я держусь изо всех сил!
— И не страшно?
— Нет!.. А это настоящий шторм?
— Вполне… Хотя и не из самых сильных… Взгляните левее, видите высокий берег? Это мыс Тарханкут. Здесь часто бывают такие переделки, особенно осенью… А вы первый раз в море?
— Я плавал по Финскому заливу до Петергофа, но в такую погоду не попадал. Ни разу так не повезло, господин капитан…
— Мне кажется, в вас есть морская косточка… Только я не капитан, а вахтенный штурман. Василий Васильевич Хлебников. А вас как зовут, сударь?
Цепляясь за релинг, Коля все же постарался сдвинуть каблуки:
— Николай фон Вестенбаум, господин штурман.
— О!.. И что же, фон Вестенбаум, вы путешествуете один?
Коля уже готов был объяснить, что путешествует со своей замечательной тетушкой, у которой лишь один недостаток — подверженность морской болезни. Однако Татьяна Фаддеевна появилась здесь сама. Видимо, страх за племянника оказался сильнее всех страданий, и она одолела их в отчаянных поисках мальчишки на взбесившемся от шторма пароходе. На лице ее читалась мука, в движениях — слабость, и все же главным было сдержанное негодование.
— Николя! Это… выходит за пределы всяких приличий! Как ты смел? Я запретила уходить из каюты!
— Но только до утра! А уже утро!
— Несносный мальчишка… Ай!
— Держитесь, Тё-Таня!… Василий Васильевич, это моя тетя Татьяна Фаддеевна!.. Тё-Таня, это вахтенный штурман Василий Васильевич Хлебников!
Штурман Хлебников поднес два пальца к капюшону. Тетушка, вцепившись в трубку поручня, сделала судорожный кивок. Юбка ее трепетала, как знамя.
— Весьма приятно, сударь… Простите этого негодника… Николя, марш вниз!
— Но тётя, — лукаво сказал Коля. — Здесь капитанский мостик. На нем командуют не дамы, а морские офицеры.
— Я тебе покажу… даму… Господин штурман, велите этому негоднику спуститься в каюту. Он промок, и у него слабые легкие.
— В самом деле, Коля. Вы уже довольно полюбовались стихией… — Затем штурман нагнулся к нему. — Надо снисходить к женским слабостям…
— Да. Я сейчас… Только скажите, а скоро уже Ялта?
— Еще весьма не скоро. Погода задерживает нас. К тому же мы, увы, сделали промашку, не загрузили полностью бункера, случилась нехватка угля…
— А паруса в помощь машине поставить нельзя? Рангоут, кажется, позволяет… — Коля с видом знатока глянул на фок-мачту с двумя длинными реями.
— Иногда мы так и делаем, но сейчас-то ветер встречный…
— Ах да! — Коля смутился из-за своей промашки, но тут же с тайной надеждой задал новый вопрос:
— Значит, нас может выбросить на берег?
— Ни в коем случае! — Хлебников глянул на Татьяну Фаддеевну. — Однако может случиться, что угля не хватит до Ялты и придется заходить в Севастополь…
— Но это же замечательно! — возликовал Коля.
— Для кого как…
— Николя! Ты испытываешь судьбу! И меня.
— Иду… Прощайте, господин штурман. Спасибо…
— Прощайте, фон Вестенбаум. Всего доброго, сударыня, держитесь за племянника. К сожалению, не могу покинуть мостик и проводить… Коля, подожди-ка!
Это было так неожиданно! Хлебников откинул вдруг капюшон, снял черную фуражку с широким кожаным козырьком и узким подбородочным ремнем. Покачнувшись, нахлобучил на Колю.
— Носи, юнга! На память о морском крещении. И за смелость…
Мог ли он мечтать о таком! Чтобы настоящий моряк на настоящем морском судне подарил ему настоящую капитанскую фуражку! И не просто так, а в награду! За то, что не боялся шторма, когда все другие пассажиры полегли по каютам…
От счастья Коля размяк и сделался послушным. В каюте он безропотно позволил тетушке стащить с него влажную одежду и закутать его в плед. Затем проглотил ложку приторного лечебного ликера («поскольку горячего чая сейчас ни у кого не допросишься»). Потом он сидел, втиснувшись в угол между каютной переборкой и спинкой дивана, держал на коленях фуражку и гладил ее, словно кошку. Разглядывал на ней каждую мелочь: медные пуговки, петельки на ремешке, тисненую латунную эмблему со скрещенными якорями…
— Он сказал, что у меня морская косточка. А вы говорили: «Ты никогда не станешь моряком».
Собрав остаток сил, тетушка назидательно разъяснила, что выскакивание на палубу во время ужасной погоды (без спросу!) — это вовсе не путь к овладению морской профессией. А путь — старательное прохождение всех наук в морском учебном заведении. Но море, видимо, было несогласно с госпожой Лазуновой. Оно вздыбило пароход, затем повалило его набок, и Татьяна Фаддеевна со стоном полегла на постель, отдавшись новому приступу страданий…
К Севастополю подошли вечером. Ветер к тому времени поутих, волнение ослабело, облака на западе разошлись, и солнце выбросило из-под них лучи громадным, в полнеба, веером. Освещенный ими город на берегах Северной бухты показался Коле чудом. Издали не было видно разрушений. Белый камень строений отражал золотистый ласковый свет, и невозможно было представить, что почти все здания разбиты, пусты и мертвы. Тем более что в бухте шла обычная морская жизнь: ныряли среди зыби ялики, дымили высокими трубами паровые катера, два закопченных буксира неторопливо разворачивали у берега с приземистым каменным фортом длинный черно-белый пароход (кажется, иностранный).
На якорь стали, когда солнце уже ушло. По берегам и на плавучих бочках задрожали разноцветные огоньки, на дальней горе замигал красный маяк…
К борту подошел вельбот, матросы помогали пассажирам спускаться по шаткому трапу. Коля-то сошел, конечно, сам, а тетушку держали сзади и спереди. Потом подали вещи. Короткая зыбь резко встряхивала шлюпку, черная вода пахла йодистым рассолом, а с берега несло запахом теплых камней и сухих листьев…
То, что зашли в Севастополь, Татьяна Фаддеевна сочла милостью Господней. «До Ялты я живой не доплыла бы…» Решено было остановиться здесь на два-три дня. Это даже хорошо, что так получилось. Ведь все равно пришлось бы из Ялты приезжать в этот город. Не могла же Татьяна Фаддеевна, оказавшись в Крыму, не посетить место, где погиб брат, не побывать на его могиле!
— И вообще… я полагаю, долг всякого русского человека побывать здесь при первой возможности и почтить память всех, кто полег в эту землю во время героической обороны, — строго сказала она Коле. А он разве спорил? Наоборот! Он считал в точности так же, только не смог бы высказать это столь торжественно…
Пассажиров, сошедших на берег, было немного. На пристани сразу подступили к ним несколько бойких приказчиков, предлагая поселиться в гостиничных номерах. Через полчаса Татьяна Фаддеевна и Коля уже заняли комнату в «Пансионе г-на Тифокина» — длинном двухэтажном доме неподалеку от разрушенной Николаевской батареи. Когда подъезжали на пролетке, Коля заметил в свете желтого фонаря, что левое крыло пансиона представляет собой развалины, однако главная часть здания оказалась вполне приличной гостиницей. И ужин в номер принесли по первой же тетушкиной просьбе. И даже ванна была — правда, одна на несколько номеров и за особую плату…
Утром поднялись поздно. Зато Татьяна Фаддеевна чувствовала себя уже бодрой. Коля — тем более. Решено было, что после завтрака первым делом отправятся на Северное (или, как его еще называли, — Братское) кладбище. Долг прежде всего.
Погода была такая же теплая, как в Одессе. Так же шуршали на камнях листья акаций и каштанов. Только больших деревьев было мало. Зато много мелкой и по-летнему зеленой поросли у каменных заборов и разбитых, с пустыми окнами, домов. В колючей траве желтело густое мелкоцветье. Ветер почти стих, в желто-серых облаках всюду светилась синева.
От знаменитой Графской пристани с ее уцелевшей колоннадой и мраморными львами переехали на ялике на Северную сторону. Заросший седой щетиной яличник в рваной морской фуражке размашисто махал веслами и ухитрялся ловко ставить шлюпчонку скулой к наиболее дерзким гребешкам все еще не улегшейся зыби — так что ни один клочок пены не попал на «барыню» и мальчика. Гребец охотно отозвался на тетушкины расспросы и поведал, что в войну был на разных батареях, а в конце осады — на Третьем бастионе, где «англичан мы откинули с большим для них срамом, и ежели бы так везде, то город бы не отдали ни в коем разе, вот вам крест».
Резкую короткую качку от зыби Татьяна Фаддеевна перенесла мужественно.
Получив от «барыни» небывалую плату — серебряный рубль, — яличник сказал «покорнейше благодарим, дай вам Бог всякой радости» и подробнейше объяснил дорогу, «хотя чего говорить, ступайте все прямо да прямо, а ежели угодно, то там, повыше, бывают извозчики».
Татьяна Фаддеевна не стала брать извозчика, ей, видимо, представлялась, что пеший путь будет данью уважения погибшему брату.
Версты две шли кремнистой дорогой — то пустырями с пыльной колючей травой, то вдоль белых каменных изгородей и сложенных из такого же камня хаток. Кладбище лежало на плоском бугре. Больших деревьев не было, но бугор покрывала желто-зеленая шуба густой поросли. Даже издалека видно было, какие там джунгли.
— Господи… Николя, где же мы там отыщем Андрея Фаддеевича…
Оказалось, однако, что все не так уж сложно.
Вход на кладбище отмечен был двумя каменными пирамидами. Рядом стояла сложенная из пористых камней сторожка. Вышел похожий на яличника седой сторож (наверно, тоже ветеран). Татьяна Фаддеевна, поздоровавшись, объяснила что к чему.
— Та заходьте, сударыня. Заходь и ты, паныч…
В комнатушке старик извлек из сундука большущую растрепанную книгу, начал с бормотаньем водить скрюченным пальцем по страницам. Потом с усилием распрямил спину:
— А чего глядеть, я и так всех помню. Поручик Весли, это ведь из тех, кого привезли первыми сюда, на Северный-то край… Извольте, я покажу. Только тропинки туда почти нету, редко кто бывает нынче…
В самом деле, пришлось пробираться сквозь заросли дрока, пригибаться под низкими ветками кизила, смахивать с лица чешую сухих листьев акации, шагать через чертополох. У тетушки оторвалась от подола оборка, у Коли разодрался над сапожком чулок, нудно зудели под ним царапины.
— Сколько всего понарастало за двенадцать-то лет, — виновато покряхтывал сторож. — А вначале была голая глина… Вот оно, здесь, подойдите, сударыня… Обратную дорогу сыщете без меня?
— Найдем, найдем. Спаси вас Бог, голубчик…
Холмик затерялся в высокой траве с мелкими синими цветами. Над травой прямо, по-военному, стоял плоский серый камень — в давнюю пору позаботились друзья-офицеры. Хорошо видна была выбитая надпись:
Поручикъ
Андрей Фаддеевичъ Весли
Убитъ 5 октября 1854 года
Всѣхъ исполнившихъ долгъ
да приметъ Господь
— Сними фуражку, — строгим шепотом сказала Татьяна Фаддеевна.
— Ой… — Коля торопливо сдернул капитанку.
Татьяна Фаддеевна встала на колени. Коля помедлил чуть-чуть и опустился тоже. Тетушка шептала какую-то молитву. Коля, по правде сказать, никаких горьких чувств не испытывал, но тоже пошевелил губами. Молитв, кроме «Отче наш», он до конца не помнил, а эта казалась здесь неподходящей, и он прошептал просто:
— Господи, пусть у тебя на небе будет хорошо моему дядюшке Андрею Фаддеевичу. Правда, я его никогда не видел, но знаю, что он был храбрый офицер… — И мелькнула в голове непрошеная добавка: «Не то что я…»
«Но я же не струсил в море!» — сердито возразил он себе.
«А в других случаях? А в корпусе?..»
«В корпусе — это не трусость. Это…»
«Что?»
«Ну… я не знаю. Господи, прости меня, если можно. Я постараюсь впредь быть… ну, тверже в душе, да. Правда…»
Татьяна Фаддеевна тронула его за плечо.
— Идем, Николя… Надо бы здесь привести все в порядок, но боюсь, что не под силу…
Они пошли обратно. Через заросли, потом по тропинкам, потом по главной дороге, мимо недостроенного громадного храма-памятника, который обещал стать похожим на египетскую пирамиду. У выхода снова зашли в сторожку. Старик смотритель, получивший, как и яличник, серебряный рубль, заверил, что приведет могилу поручика Весли «в самое надлежащее состояние, не сомневайтесь, сударыня»…
Вернулись в пансион, и Татьяна Фаддеевна до обеда зашивала прорехи. Пообедали в маленьком ресторанном зале. Затем отправились в Михайловский собор, что подымался среди пустых разбитых домов на Екатерининской. Татьяна Фаддеевна заказала панихиду по брату. Они отстояли в почти пустом храме короткую поминальную службу, одарили у выхода мелочью нескольких нищих и в расхлябанной извозчичьей коляске поехали на Малахов курган.
Лошадка двигалась неспешным шагом. Между плит стояла сухая трава. Кое-где торчали у тротуаров совсем облетевшие, казавшиеся обугленными деревья. Медленно двигались назад пустые, с темными провалами окон здания. Некоторые даже сейчас были красивы, будто строения Эллады или Древнего Рима — с колоннами и портиками, с остатками барельефов на фронтонах. Изредка заметны были в домах застекленные окна, попались на глаза даже две или три магазинные вывески, но они лишь подчеркивали всесилие и громадность развалин.
— Пустыня… — вполголоса произнесла Татьяна Фаддеевна. Коля молчал. Развалины и пугали, и притягивали. Было в мертвом городе что-то манящее. Да нет, не в мертвом. Чудилась в пустых домах своя жизнь, только особая, таинственная. «Чоп, чоп, чоп», — равномерно стукали о плиты копыта, и похожее на удары колотушек эхо отскакивало от стен.
Все дома были сложены из брусьев местного известняка — инкерманского камня. На них давно уже не осталось следов гари. Дожди их вымыли, ветры выскоблили камни. Развалины белели так же чисто и сухо, как белеют конские черепа в знойных безводных степях.
Кое-где вместо зданий, разбитых, но сохранивших формы, лежали просто груды камней — тоже белых и чистых. Сквозь них торчали высокие сорняки.
— Господи… Можно представить, какой ужас творился здесь тогда, — опять заговорила Татьяна Фаддеевна.
Коля не откликнулся, но попытался представить — грохот, крики, стоны вместо тишины. Оранжевые вспышки и черные клубы вместо белых камней (черный и красный всадники!) Так оно и было, конечно. Вон сколько следов от ядер на стенах. И неровные дыры, и отпечатки чугунных шаров. Колин взгляд почему-то особенно притягивали эти отпечатки — их круглая аккуратность. Гладкие шары, не пробив стену, отскакивали и оставляли в камне ровные, словно отшлифованные внутри ямки…
— А вот, господа, ежели угодно, дом Эдуарда Иваныча Тотлебена, который, значит, во время осады строил укрепления, — вдруг подал голос извозчик (сипловатый и, кажется, пьяненький мужичок). — Первый помощник был у Павла Степаныча…
— Он и сейчас здесь живет? — сунулся Коля с вопросом (довольно глупым, как он понял потом). Дом сохранился лучше других, заметны были следы ремонта, в нижнем этаже блестели стекла.
— Сейчас он генерал-губернатор в Одессе, — строго отозвался мужичок. — А может, нынче еще куда определили, нам не сказывают… А в доме, говорят, будет вроде как кунсткамера или музеум, где выставят всякие вещи и трофеи, что остались от осады. И даже фуражку Павла Степаныча, пулей пробитую… И описано будет, что и как, чтобы заезжие господа вроде вас, у которых есть интерес, могли про все узнать в подробном виде…
Колю царапнуло это «заезжие господа». Неловко чувствовать себя на месте боев любопытным гостем. Он хотел было ответить извозчику про погибшего здесь дядюшку (ну, пусть это не кровный дядюшка, но все же родственник). Однако не решился.
Слева между развалинами порой проблескивала зеленовато-синяя вода Южной бухты. Потом дома расступились на целый квартал, и бухта с поворота улицы сделалась видна чуть ли не целиком. Вот уж там-то не было никакой тишины и мертвечины! Сновали катера, вельботы и ялики. Дымили у пирсов два закопченных парохода. Паровой катер с натугой волок посреди воды длинную, с двумя рядами бортовых люков баржу без мачт. Кажется, бывший фрегат (Коля убедился в этом, когда мысленно выстроил над осевшим корпусом рангоут).
На другом берегу подымались длинные строения и эстакады, на них мельтешило множество людей. Это РОПИТ восстанавливал старые и строил новые доки. Вдоль воды тянула подводы с бревнами вереница лошадей. Ухали тяжелые удары, пересыпаемые дробным металлическим звяканьем. Казалось, что звенят солнечные блики — лучи, пробив облака, швыряли на воду искрящуюся чешую.
Коля загляделся, перегнувшись через край коляски, и, конечно же, услышал:
— Николя, ты вывалишься под колеса.
Ох, когда же его перестанут считать маленьким?
«Могли перестать, кабы не сбежал от корпуса…»
«Я разве виноват, что в легких открылась хворь?»
«Ты сбежал до хвори. Так что не крутись, не вертись…»
Тут, к счастью, начался спуск к бухте, колеса и подковы застучали чаще, тетушка ухватилась одной рукой за сиденье, другой за Колю…
По широкой дамбе — по Пересыпи, — которая отделяла оконечность бухты от заросшей пустоши, переехали на Корабельную сторону. У дамбы Коля заметил несколько большущих ржавых якорей и пушечных стволов — они, никому не нужные, лежали в грязи. Но разглядывать было некогда.
На Корабельной стороне сперва ехали вдоль могучей полуразрушенной стены старых доков с засевшими в камнях ядрами. Потом взяли правее. Здесь тоже хватало развалин. Только они были мелкие, одноэтажные. И среди них встречались там и тут вновь отстроенные аккуратные хатки под оранжевой черепицей — жизнь брала свое. Горланили петухи, жевали сухую траву у каменных заборов клочкастые козы.
Вот и курган. Тот самый знаменитый Малахов? Невысокая горка. Наверх ведут перекошенные каменные ступени и глинистая дорога. Отпустили извозчика, пошли пешком, хотя он предлагал довезти «до макушки».
Здесь тоже паслись козы, хозяева которых, видимо, пренебрегали знаменитостью этого места.
— Тё-Таня, смотрите! — Из травы с сухими зубчатыми листьям поднимался памятник, о котором Коля слышал не раз. Каменная пирамидка с черным деревянным крестом. На кресте надпись по-французски:
8
Septembre
1855
Unis pour la Victoire, | Du Soldat c’est la Gloire!
Reunis par la Mort, | Des Braves c’ect le Sort!
Если бы Коля даже не знал языка, он все равно не ошибся бы в том, что написано. Перевод надписи был известен всем:
Быть заодно для победы
И смертью соединиться вновь —
Вот слава солдата,
Вот удел храбрецов!..
Это по приказу генерала Мак-Магона (странно: француз, а фамилия шотландская!), чья дивизия взяла курган, положили в братскую могилу вместе русских и французских солдат, погибших здесь в последней схватке. И поставили общий памятник… Да, что ни говорите, а французы были благородными противниками. В отличие от наглых и не очень-то доблестных англичан, которые не снискали славы ни на одном бастионе…
Татьяна Фаддеевна шепотом прочитала надпись, перекрестилась и взяла Колю за плечо.
— Я думаю, после всего, что здесь было, люди поняли, какой грех они совершили перед Создателем, и не допустят больше никаких войн. По крайней мере, на этой земле, где и так больше костей, чем глины…
Коля согласно молчал. Он был не из тех, кто мечтает о бранных подвигах. Ну да, читать про войну интересно и играть в нее бывает увлекательно, и случается, что надо воевать, если дело касается защиты справедливости (кто их, французов и англичан, звал сюда, на нашу землю!). Однако же, если представить всерьез, радости тут никакой — всаживать в человека штык или решетить его пулями. А подвиги можно ведь совершать и не на войне, а при открытиях неизведанных земель и в борьбе со стихией!.. И хорошо, что все кровавые дела, которые творились здесь, теперь уже в прошлом, поросли травой и стали памятью. И никогда (конечно же, никогда!) ничего подобного не повторится. Поэтому можно без тревоги лазать по брустверам и заглядывать в жутковатую черноту амбразур оборонительной башни…
Там и тут видны были осевшие и заросшие насыпи. Рядом с ними — ржаво-черные туши корабельных орудий. Некоторые на перекошенных лафетах, а другие просто так, одни стволы, полузарытые в землю. Коля осторожно трогал их ладонью. Чугун был тепловатым от осеннего солнца.
На свободной от травы площадке темнел выложенный из ядер крест — место, где смертельно ранили адмирала Корнилова (в тот же день, когда погиб поручик Весли). Кое-где стояли столбики с дощечками, на них надписи, обозначавшие батареи.
Тетушка, придерживая над колючками подолы, едва поспевала за неугомонным мальчишкой.
— Николя! Ты свернешь себе шею! И я следом за тобой!..
— Нет, что вы! Не сворачивайте!.. Тё-Таня, смотрите, как тут всё вместе!..
В самом деле! Раньше ему казалось, что Малахов курган — громадная гора со склонами длиною в несколько верст, а кругом — широченные, до горизонта пустоши, перерытые траншеями. «Поле боя». На таком поле и должна была разворачиваться грандиозная битва за Малахов курган. А оказалось — всё рядышком. Вот место, где упал от пули в висок Нахимов. Вот батарея Жерве, которую во время штурма захватили французы, но тут же откатились под ударом солдат, которых возглавил генерал Хрулев. Вот оборонительная башня с разбитым верхом. С нее адмирал Нахимов не раз смотрел на позиции врагов, а в подвале ее долгое время была квартира другого героического адмирала — Истомина…
У башни к ним подскочили трое обтрепанных (один даже босой) мальчишек.
— Барыня, купите на память о Малахове! Вот медалька французская, вот пульки от ихних и наших ружей, вот гудзики с мундиров. Разные…
Уже после Коля узнал, что гудзики — это пуговицы. По-малороссийски. А сейчас он торопливо полез в карман армячка, где лежали несколько пятаков и копеек. Но Татьяна Фаддеевна сказала поспешно:
— Нет-нет, мальчики, нам не надо. — И за плечо отвела Колю.
— Тё-Таня, но почему! — взвыл он.
— Потому… Разве такое покупают?
— Ну, тогда я сам найду!
И правда, поколупав каблуками сыпучую рыжую землю, отрыл почти сразу несколько остроговоловых пуль и чугунный черепок — явно осколок бомбы.
— Выбрось немедленно!
— Но почему? Я же не купил, я сам!
— Это может взорваться!
— О-о!.. — Коля закатил глаза, пораженный дамской дремучестью в военных вопросах. — Как оно взорвется? Это же просто свинец и чугун!
— А как взрываются чугунные ядра?
— Не ядра, а бомбы! Если в них начинка из пороха!
— Здесь тоже может быть… — сказала она уже менее уверенно.
— Ну, Тё-Таня!.. Ну, слов нет… — И Коля решительно опустил находки в карман.
Потом они постояли спиной к башне. Лицом к городу. Вечерело. Город под желтым солнцем опять казался живым, не тронутым войной. Блестящими клинками врезались в него длинные бухты, за мысом со знаменитым Константиновским фортом до самого горизонта искрилось море. Хоть и далеко оно, а морской запах был ощутим и здесь. А еще пахло сухой горькой травой, названия которой Коля не знал… Он вдохнул этот воздух. Вобрал в себя тишину, память и покой этих мест. И вдруг понял, что никуда ему больше не хочется. Поселиться бы в белом домике — вроде тех, что в Корабельной слободке, и ждать весны, читая книги и слушая, как трещит в печке огонь. А весна здесь, говорят, приходит рано. В наступившем тепле можно будет бродить по развалинам, прислушиваясь к загадкам старой жизни. Гулять у моря, отыскивая выброшенные на берег корабельные обломки…
Но разве тетушка согласится!..
Тетушку же теперь беспокоило одно: найдется ли извозчик для обратного пути?
К счастью, нашелся. Все тот же мужичок. Стоял внизу, дожидаясь, не появятся ли седоки с «Корабелки» до города. Обрадовался….
Обратно ехали резво. Колю клонило в сон. В гостинице он сказал, что совсем не хочет есть, и лишь под нажимом встревоженной тетушки сглотал принесенную в номер гречневую кашу и выпил молоко. И сразу лег. Татьяна Фаддеевна то и дело трогала его лоб. Жара не было.
ДОКТОР ОРЕШНИКОВ
Жар появился утром. Вместе с тошнотой и ознобом. Татьяна Фаддеевна кинулась к господину Тифокину, владельцу пансиона. Она и сама кое-что смыслила в медицине, но, конечно же, в данном случае нужен был настоящий врач.
Господин Тифокин был почтителен и в то же время озадачен. Настоящих медиков в городе практически не было. Заболевшим помогали несколько бабок да живший неподалеку отставной военный фельдшер.
— Разве в городе нет больницы или военного госпиталя?
— При рабочей матросской роте есть, говорят, лекарь, да он мало что смыслит. Кто всерьез заболел, везут морем в Николаев. А больницу только думают устроить, но когда это, непонятно…
— И ни одного врача?
— При конторе РОПИТа есть нечто вроде докторского пункта для приема их служителей. Им заведует врач с дипломом. Господин Орешников, если не ошибаюсь. Разве что обратиться к нему…
Одну из кухарок спешно отправили за доктором Орешниковым, который, вопреки опасливым ожиданиям, появился довольно быстро — на казенной конторской пролетке. Невысокий, худой, в штурманском плаще и длиннополом мундире с флотскими пуговицами, в почти такой же, как у Коли, фуражке. С торчащими усами песочного цвета и маленькими очками на утином носу. Было в его повадках что-то птичье и… симпатичное. Этакое знакомое, домашнее.
Прямо от двери он стремительно присмотрелся к Коле и сообщил Татьяне Фаддеевне, пребывавшей в тихой панике:
— Сударыня, для начала хочу вас заверить, что в ближайшие полвека летальный исход этому юноше не грозит. Велите горничной принести горячий чайник.
Взбодрившаяся Тё-Таня велела. И заодно изложила доктору, на что жалуется племянник. Доктор Орешников погрел у чайника ладони.
— Ну-с, молодой человек, вас не затруднит сесть? Я так и думал… Голова болит?.. Только кружится? Это бывает… — Он старательно прощупал его спину и бока, заглянул в широко раскрытый рот, достал известный Коле предмет — стетоскоп. Обстоятельно и многократно приложился им к костлявой груди юного пациента.
— М-м…
— Что?! — опять всполошилась тетушка.
— В том-то и дело, что ничего. Простуда исключается… Вы можете, Коля, быстро лечь и так же быстро подняться?.. Спасибо. Кружится ли голова сильнее?
— Уже совсем не кружится…
— Вы меня радуете… Подержите это, — сунул ему под мышку скользкий термометр. — Гм… Жар, видимо, как быстро подскочил, так столь же быстро и падает… Сударыня, это своего рода нервная лихорадка, она бывает у некоторых впечатлительных детей в результате долгого путешествия, частой смены обстановки и перемены климата. Полагаю, скоро это пройдет… У меня с собой кое-какие лекарства, пусть Коля поглотает их сегодня, невзирая на некоторую горечь порошков… Горечь процесса ведет к сладости результата… Вот, извольте, здесь написано, как принимать…
— Доктор, вы наш спаситель! Простите, сколько мы… должны вам за визит?
— Что вы, сударыня! Я не на частной практике, я человек казенный. Наша лечебница безвозмездно помогает всем, кто в нее обращается, хотя и создана для служителей РОПИТа…
— Но лекарство…
— Оно тоже казенное. РОПИТ не разорится на нескольких порошках…
— Право, доктор, мы вам так благодарны…
— Не за что, сударыня, это моя служба… И позвольте дать совет: не принимайте случайное недомогание мальчика так близко к сердцу. Вы сами от переживаний можете слечь. Пожалуй, я оставлю вам успокоительные капли.
— Вы так добры… Я в самом деле нервничала. Одна с больным ребенком в незнакомом городе… А у Коли к тому же слабые легкие, это обнаружили весьма известные петербургские врачи…
— В самом деле? Тогда позвольте еще…
И доктор Орешников снова принялся выстукивать и прослушивать Колю.
— Гм… Признаться, я пока ничего не нахожу. То есть слышу некоторые шумы, но это скорее возрастное… Возможно, необходимо тщательное обследование… Вероятно, мои коллеги заметили временную простуду и приняли ее за… Или просто проявили чрезмерно опасение. Боюсь судить. Конечно, я преклоняюсь перед столичными светилами, сам учился в Петербурге, но… — он по-петушиному дернул головой и виновато развел руками.
— Вы учились в столице? — обрадовалась Татьяна Фаддеевна. — Тогда, может быть, вы знали доктора Вестенбаума? Он служил в Морском госпитале.
— Федора Карловича? Не имел чести знать лично, однако, будучи студентом, слышал о нем немало. И о его методах… К сожалению, он стал жертвой несчастного случая…
— Это Колин отец.
— О… — почему-то сильно смутился доктор. — Какая неожиданность. Весьма… приятно, да…
Татьяна Фаддеевна проводила доктора Орешникова до выхода из пансиона. И вернулась не очень скоро, хотя, казалось бы, должна была спешить к хворому (пускай и не сильно) племяннику.
— Я думал, вы уехали к нему в гости, — с легким ехидством заметил «больной ребенок».
— Мы просто беседовали… По-моему, Борис Петрович очень славный человек. Он обещал завтра вновь навестить нас.
— Об этом вы и беседовали столько времени?
— Николя! Твоя ирония неуместна… Представь, у нас в жизни есть с ним нечто одинаковое. Борис Петрович в пятьдесят четвертом году, еще обучаясь на медицинском факультете, подал прошение, чтобы его отправили фельдшером сюда, на театр военных действий. Но пока рассматривали бумаги, заболели разом его матушка и сестра, и он не мог их оставить. Матушка, к сожалению, умерла…
— А сестра выздоровела?
— Да, она сейчас с ним, они живут вдвоем… Борис Петрович, получив диплом, рассудил весьма логично, хотя многие и осуждали его…
— Как же он рассудил?
— Николя! Я не понимаю твоего насмешливого тона!
— Тё-Таня, я серьезно! Мне интересно.
— Он решил, что если не смог помочь защитникам города, то обязан помогать тем, кто станет возвращать город к жизни. И приехал сюда, хотя и не сразу. Представь себе, он не изменил решения, даже когда его невеста отказалась ехать с ним. Сказала весьма циничные слова: «Дорогой, я не жена декабриста…»
— Дура…
— Николя!..
— Но ведь правда же!
— В любом случае не следует употреблять такие слова… А теперь Борис Петрович хлопочет об устройстве здесь настоящей больницы… Признаться, я ему завидую.
— Так за чем дело стало? — тут же вырвалось у Коли.
— Ты это о чем, шер ами?
— Ну, вы же тоже здесь… То есть мы… А доктору наверняка нужны помощники. И не какие-то синие от водки фельдшеры, а образованные, понимающие в медицине дамы…
— Не говори глупости!
— Какие? Вы же в самом деле всякие курсы кончали и очень образованная. К тому же еще не старая и симпатичной наружности…
— Николя!
— Что, Тё-Таня? — сказал он невинным голосом.
— Ты знаешь, что я всегда преклонялась перед авторитетом Николая Ивановича Пирогова…
Коля знал. Великий хирург и герой Севастополя был кумиром тетушки.
— …И не разделяла лишь одну его точку зрения — на воспитание. Когда он утверждал, что для приведения в чувство таких вот болтунов бывает полезно их знакомство с розгой… Теперь я понимаю, что Николай Иванович и здесь был прав.
— Тё-Таня вы мне это говорили тыщу раз!
— Именно говорила. А сейчас вижу, что пришло время не слов, а дела.
— Ну… хорошо, — отозвался он с дурашливой покорностью. Пусть… если это вам доставит удовольствие. Но потом не поедем в Ялту, ладно?
— Что-о?
— А что нам делать в Ялте? Там, говорят, деревня…
— А здесь руины! Не хватает, чтобы ты стал трущобным мальчишкой!
— Я поступлю юнгой на торговую шхуну. А вы будете работать в больнице и приносить пользу народу. Вы же всегда хотели…
— Ты несусветный болтун…
— Нет, я это… «сусветный», — с удовольствием сказал Коля, понимая, что заронил в душу тетушки первое зерно сомнения.
— Прими порошок и не смей сегодня вставать из постели.
— Тогда достаньте мне из чемодана Гоголя. «Вечера на хуторе…»
Доктор Орешников появился на следующий день близко к вечеру. Кажется, тетушка слегка нервничала, что его долго нет, хотя Коля был уже на ногах (и отчаянно скучал). Пришел доктор не один, а с полным круглощеким господином веселого нрава.
— Коля, я вижу, вы молодец! Татьяна Фаддеевна, позвольте представить Ивана Ювенальевича Брешковского, моего коллегу… — Оба поцеловали у тетушки руку. Борис Петрович продолжал: — Иван Ювенальевич сегодня, по счастью, оказался у меня в гостях. Вообще же он служит в Симферополе и весьма известен как специалист по лечению легочных заболеваний и курортному делу. Я попросил его осмотреть Колю, если с вашей стороны не будет возражений…
Тетушка, разумеется, не возражала. Наоборот!.. Хотя заметно было, что опасается: как бы доктор Брешковский не опроверг вчерашний добрый диагноз Бориса Ивановича.
Иван Ювенальевич не опроверг. После долгих прощупываний и прослушиваний он похлопал Колю по острым лопаткам и заявил, что «общее сложение хрупковато, но ничего такого внутри у пациента он не улавливает, и, видимо, это был временный недуг».
— Хотя, конечно же, в любом случае крымский климат для мальчика полезнее прибалтийского. Так что возвращаться вам, пожалуй, не резон…
Коля сунулся в разговор:
— А климат в Ялте отличается от здешнего, от севастопольского?
Тетушка быстро взглянула на него.
— Не сильно, — отозвался доктор Брешковский. — Есть специфические отличия, но они не существенны, если человек не очень болен.
— Спасибо, Иван Ювенальевич, — учтиво сказал Коля, а тетушка опять взглянула.
Потом она провожала докторов и, как и накануне, весьма задержалась при прощальной беседе. До ужина была она молчаливой и ушедшей в себя, а перед сном сказала:
— Видишь ли… то, что ты вчера высказал шутя… насчет здешней жизни…
— Я не шутя!
— То, что ты высказал шутя, сегодня Борис Петрович… предложил мне всерьез.
— Он сразу мне показался неглупым человеком…
— Николя!
— Знаю, знаю, вы о Пирогове!
— Ты можешь отнестись к нашей беседе серьезно?
— А зачем относиться! Я же вижу, что вы уже решили!
— Как я могу решить без тебя? В конце концов, именно ты — причина этого авантюрного переезда…
— Причина согласна!
— Подожди. Я хочу, чтобы ты понял меня… Раз мы оказались в Крыму, а ты… слава Богу, не столь уж нездоров… — она быстро перекрестилась, — надо, чтобы во всем случившемся был какой-то смысл. Может быть, это судьба привела меня в город, куда я стремилась двенадцать лет назад и где могила моего брата… — Татьяна Фаддеевна промокнула платочком глаза. — Мне кажется, мое место именно здесь…
— Конечно же!
— Но ты слишком поспешен и горяч. Я хочу, чтобы ты отнесся ответственно…
— Тё-Таня, я ответственно!.. Я вот что подумал. Мне ведь зимой придется ездить в симферопольскую гимназию, сдавать экзамены за полугодие. Отсюда дорога на Симферополь прямая, а у Ялты горные перевалы. Я слышал, что зимой они бывают перекрыты из-за снегопада.
— Ох… с твоим ученьем пока еще ничего не ясно…
Однако скоро прояснилось и с ученьем. С уезжающим в Симферополь Иваном Ювенальевичем Брешковским Татьяна Фаддеевна послала в гимназию письмо. В нем, излагая все обстоятельства, она просила директора и попечительский совет «зачислить экстерном» сироту, который является сыном участника прошлой военной кампании, умершего военного врача Федора Карловича Вестенбаума и племянником погибшего в Севастополе артиллерийского офицера Андрея Фаддеевича Весли. Необходимость экстернатного обучения объяснялась слабостью здоровья, при котором Николай Вестенбаум должен всегда находиться под наблюдением своей попечительницы и родственницы госпожи Лазуновой.
Ссылка на нездоровье после освидетельствования докторами Орешниковым и Брешковским выглядела не очень-то правдивой (и тетушка стыдливо морщилась). Но жизнерадостный Иван Ювенальевич объяснил, что это «всего лишь тактический ход, дабы гимназические крючкотворы не заупрямились». Да и не было другого выхода. Невозможно предположить, что Николай Вестенбаум согласился бы жить в Симферополе на квартире у чужих людей, чтобы ежедневно посещать уроки. Стоило ради такого дела приезжать в эти края!..
Для ответа указан был адрес Бориса Петровича Орешникова («для г-жи Лазуновой»), поскольку своего дома у Коли и тетушки еще не было.
Но вскоре появился и дом. Заботами того же Бориса Петровича. Он через служителей конторы узнал несколько мест, где хозяева сдавали жилье внаём. Остановились на домике вдовы Кондратьевой. Та запросила недорого, что при тетушкиной и Колиной пенсиях (которые следовало еще переадресовать) было весьма существенно.
Две недели ушло на обустройство (и это оказалось довольно увлекательным делом). Иногда ходили по городу — порой в поисках лавок и на рынок, порой просто так. Татьяна Фаддеевна смотрела на развалины с болезненной опаской, а Коля… он тоже с опаской (с затаённой), но и с любопытством, словно там, среди руин, жили тайны, ждущие от него, от Коли, разгадки. Впрочем, это было смутное ощущение — порой завораживающее, а порой с болезненным замиранием… Побывали на развалинах Четвертого бастиона, где храбро воевал граф Толстой, который написал про Севастополь знаменитые рассказы. Тетушка этим летом читала их Коле вслух (словно предвидела скорые события).
На бастионе Коля поднабрал еще пуль, осколков и «гудзиков». Татьяна Фаддеевна уже не спорила, только морщилась…
Иногда тетушка ходила в лечебницу, где вел прием доктор Орешников, помогала ему. Но пока чтоне часто. Для определения ее в официальную должность сестры милосердия требовался срок. Коля в отсутствие Тё-Тани скучал, делал заданные ею уроки или помогал Лизавете Марковне чистить овощи для обеда и ужина.
Тем временем — скорее, чем ожидалось, — пришел ответ из гимназии. В казенной, с орлом и печатью, бумаге сообщалось, что Николай Вестенбаум будет зачислен в экстерны при условии, что «госпожа Лазунова соблаговолит в скорое время прислать необходимые документы, а за неделю до Рождества доставит своего воспитанника в гимназию, где ему надлежит сдать экзамены за первую половину программы третьего класса, каковая программа прилагается к данному письму».
Татьяна Фаддеевна не сочла возможным доверить здешней почте важные документы — взятый в прогимназии Юнга табель успеваемости за прошлые два класса и копию медицинского заключения петербургских докторов. Она решила отвезти их сама.
— Тем более что мне совершенно необходимо побывать в нормальных больших магазинах…
— А я!? — взвыл Коля.
— Ты еще не совсем оправился. Незачем болтаться по осеннему холоду в такую даль. Симферополь — это не рынок у Седьмого бастиона.
Коле и не хотелось в Симферополь. Этот губернский центр представлялся ему скучным и казенным (вроде гимназической бумаги). Но мысль, что две или три ночи придется провести в пустом доме одному, повергла его в обморочный ужас. Такое в жизни ему еще не выпадало!
Татьяна Фаддеевна, конечно же, все поняла.
— Я не думала, что храбрые мужчины, оставляющие больных тетушек в каюте, дабы на палубе встретить грудью страшную бурю, в иных случаях не могут без тех же тетушек прожить несколько дней… и ночей. Недостойное морских волков малодушие…
— При чем тут мое малодушие!.. Вы же… Вы сами знаете, что женщинам не следует путешествовать в одиночку… Тем более что говорят про разбойников под Бахчисараем! Мы вместе слышали на базаре!
— Вот именно, на базаре! Россказни рыночных торговок! Смешно! В наше время не бывает разбойников… К тому же у Бориса Петровича есть револьвер.
— И он даст его вам?!
— Что?.. А… Дело в том, что доктор едет тоже, у него в Симферополе какие-то хлопоты насчет медикаментов…
— Понятно…
— Что вам понятно, сударь?
— Что вы будете в безопасности…
— Ты хочешь сказать «в отличие от меня»… Не волнуйся, ты поживешь в это время у Бориса Петровича. Екатерина Петровна, его сестра, присмотрит за тобой.
— Чего присматривать, младенец я, что ли… — буркнул он с облегчением в душе.
Доктор жил при конторе местного отделения РОПИТа, в приземистом одноэтажном доме над Южной бухтой, в трех кварталах от Графской пристани. Из окон виден был другой берег бухты с длинными Ушаковскими казармами и новыми доками, в которых не то строились, не то ремонтировались сразу два парохода.
Жилье было маленькое, двухкомнатное. В одной комнате обитал Борис Петрович, в другой — его сестра.
Оказалось, что Екатерина Петровна — худая незамужняя дама (про таких говорят «старая дева»). Вся «ушедшая в себя». Очень набожная. Она тихо бродила по комнатам, бормоча то ли молитвы, то ли какие-то свои мысли. С Колей обходилась ласково, но чаще просто не замечала его. Даже не запомнила, как зовут. Вспоминала «мальчика» лишь перед завтраком, обедом и ужином или при какой-то надобности. Дважды брала Колю с собой, когда уходила из дома: один раз на рынок, другой раз на утреннюю церковную службу. Но и без того она каждый день ходила в церковь, и Коля на три-четыре часа оставался один.
Он не скучал. Борис Иванович поселил его в своей комнате, где было множество книг. В том числе Пушкин в разных изданиях, романы Вальтера Скотта, давнее издание «Дон Кишота из Ламанчи» в переводе Жуковского, а также старые подшивки журнала «Картины природы» и описания путешествий Кука и де Бугенвиля.
А были еще и специальные докторские книги. В том числе атлас «Мужчина и женщина» с цветными иллюстрациями. На французском языке. Явно не для детского чтения. Доктор Орешников, оставляя здесь юного гостя, видимо, просто забыл про это обстоятельство. Или не учел, что Коля хорошо знает по-французски. Впрочем, даже если не читать комментарии, литографии были весьма выразительны…
У Татьяны Фаддеевны в Петербурге тоже была кое-какая медицинская литература, но книги стояли в отдельном шкафу, под ключом. Да и без того Коле в голову не могло прийти взять что-то тетушкино без спросу. Здесь же явного и четкого запрета не было. И когда Екатерина Петровна уходила, Коля со стыдливой оглядкой на дверь и окна, вытягивал из шкафа тяжелый том. Он понимал, что совершает немалый грех. Но тайное желание было сильнее страха и угрызений совести.
Конечно, Коля давно не верил, что младенцев покупают в специальных аптеках. Естественно, мальчики и девочки рождаются. Об этом свидетельствовала и акушерская практика, которой одно время занималась Тё-Таня. Да и в мужской прогимназии ученик набирается кое-каких знаний — не только от наставников, но и от одноклассников. Знания эти были, однако, отрывочны, бедны и, конечно же, лишены всякой наглядности. А здесь…
Обмирая от стыда, любопытства, а порой и отвращения, Коля на третий день долистал атлас до конца и среди самых последних страниц обнаружил оторванный кусок бумаги (видимо, из большой тетради). На нем крупно и размашисто было написано по-французски:
«Друг мой, просмотревший эту книгу от корки до корки. Уяснил ли ты себе, что она показывает некоторые тайны человеческой природы, но не открывает тайн любви? Ибо любовь — от Бога».
Коля в первый миг почувствовал себя так, словно его поймали с поличным и приподняли за шиворот. Он даже заоглядывался в панике. Но никого не было… Он перечитал еще раз. Неужели доктор знал, что мальчишка доберется до атласа, и специально приготовил ему это послание? Вот ужас… Впрочем, едва ли. Бумага была желтая, чернила бледные. Явно, что написано это не в нынешние дни… Ну а что, если записка чья-то старая, но вложил ее Борис Петрович все же для Коли?
Ладно… Все равно доктор не узнает, что Коля смотрел это. Сейчас он аккуратненько положит листок как прежде, поставит книгу точнехонько на прежнее место и думать про нее больше не будет. Тем более что и правда — тайн любви она не открывала. По крайней мере, той рыцарской любви к прекрасным дамам, о которой Коля читал в книжках и какую мечтал встретить когда-нибудь сам…
Он утвердил увесистый атлас в ряду других томов, взял из другого шкафа «Путешествие на шлюпе «Камчатка» капитана Головнина и с чувством нашкодившего, но не уличенного сорванца устроился в кресле. Принял самый благопристойный вид. И словно бы наградой за эту благопристойность было шумное возвращение доктора и тетушки, которая порывисто обняла «дорогого Николя».
— Ты соскучился? Чем ты тут без нас занимался?
— М-м… вот, читаю…
При этом показалось, что доктор глянул хитровато. Коля поспешно спросил:
— Борис Петрович, а у вас правда есть револьвер?
Доктор по-петушиному дернул головой.
— О да! Но он остался без применения. На дорогах Тавриды мир и спокойствие, хотя недавно имели место романтические слухи…
Затем было чаепитие (вместе с пришедшей из церкви Екатериной Петровной), рассказы о Симферополе и возвращение домой.
Через несколько дней Татьяна Фаддеевна обмолвилась, что слышала в пароходной конторе про ремесленную школу, в которую будут набирать мальчиков из семей служителей РОПИТа и мастеровых.
— Это говорит, что жизнь в городе набирает силу, не правда ли, мон шер?
— Тё-Таня, а вы ведь тоже вроде служащей РОПИТа! Раз помогаете в их лечебнице…
— Ну и… О Боже! Уж не собираешься ли ты поступить в эту школу?
— Пуркуа па? — весело сказал он. — Чего все время дома сидеть? В школе, наверно, будет нетрудно. И вовсе не помешает гимназическим экзаменам. Зато познакомлюсь поближе со здешними ребятами…
— Ты это всерьез?.. Я спрошу в Правлении…
В голосе тетушки слышалось осторожное удовольствие. Чем больше Николя занят делом, тем полезнее. К тому же она никогда не была против сближения мальчика с представителями воспетых Некрасовым народных масс.
ДВЕ РЕЧИ ДИРЕКТОРА
В тот именинный вечер, когда Саша подарила Коле осколок древней вазы с кентавром, случилось еще много событий.
После ухода Лизаветы Марковны и Саши, Татьяна Фаддеевна сказала:
— Ты бы рассказал все-таки, что сегодня было в школе…
— Да ничего особенного…
— Ну как же! Ведь открытие…
— Ну, открытие… А настоящие занятия будут после Рождества. А сейчас только всякие вступительные, два раза в неделю, потому что не все еще готово… Построили в коридоре в два ряда, начальство пришло из пароходства, молебен был. Хорошо, что не длинный…
— Николя!
— А зачем длинный-то?.. Потом директор говорил речь…
Директор был пожилой, солидный, с расчесанной на две стороны русой бородой. В мундире с флотскими пуговицами, вроде как у Бориса Петровича. Он оглядел две пестрые шеренги неспокойных, не привыкших еще к школьному порядку новичков и начал неожиданно густым голосом:
— Господа…
Сорок учеников разом примолкли. Некоторые даже в неудобных позах: кто-то хотел сей минут локтем наподдать соседа, кто-то неловко вытянул шею — так и замерли. Потому что никто никогда не слышал в обращении к себе столь уважительного слова. Разве что Коля в прогимназии да в короткую бытность морским кадетом…
— Господа… Более десяти лет прошло с той поры, как закончилась кровавая война, превратившая наш город в руины. Те, кто пришли тогда к нам врагами, горькую цену заплатили, чтобы завладеть городом. Да и можно ли сказать, что завладели полностью? Армия наша для сбережения сил оставила Южную сторону, но Северная оказалась противнику не по зубам, она щетинилась могучими укреплениями с тысячей орудий и готова была дать такой отпор, что враг уже и не помышлял о новых баталиях. Заключивши мир, противник вернул нам хотя и разрушенный, но покрытый славой город и отправился восвояси. И с той поры если мы и видим здесь англичан и французов, то не как победителей, а как туристов, кои приехали к нам вспомнить осаду, где обе стороны — это надо признать — проявили немало доблести. Доблесть русская, однако, имела в себе не в пример больше чести, ибо мы защищали свою землю…
Да, больно видеть, господа, развалины, которые до сих пор составляют большую часть города. Но жизнь берет свое. Строятся новые храмы и дома, растет число жителей. И главная наша забота — флот. Не могут быть пустыми наши прекрасные бухты, самим Господом созданные для процветания морской жизни.
Самое горькое для нас, чего добились в прошлой войне враги, это запрет нашей державе иметь на Черном море военный флот. Но что было запрещать? Почти все наши линейные корабли и фрегаты погибли в дни осады, геройски закрыв собою проход в бухты. Флота не стало. А когда построим новый, всякие иностранные запреты будут нам не указ.
Строить же новые корабли будут молодые мастера, коими станете вы. На верфях наших нужны умелые руки и умные головы, чтобы корабли получились на славу. Для того-то попечением Российского Общества Пароходства и Торговли открыта наша школа. Я, директор ее, льщу себя надеждою, что главное усердие ваше вы потратите на прилежание и овладение всеми ремесленными навыками, коим станут обучать вас наставники, а не на легкомысленные развлечения и шалости, которые хотя и извинительны для детского возраста, но мало способствуют школьной пользе.
Новые корабли, которые предстоит вам возводить на наших верфях, будут не только военные, но и для торговых дел и для сообщения между всякими приморскими странами. Бог даст, люди во всех государствах в наш просвещенный век проникнутся здравыми мыслями, что раздоры и кровь не решают на Земле никаких вопросов, а торговля и дружеские связи между разными нациями ведут к процветанию стран.
А сейчас принимайтесь за труды, друзья мои, и помните, что они должны послужить славе нашего государя императора, пользе Российской державы и нашего города…
После этих слов сорок мальчиков, как было научено заранее, вытянулись во фрунт и троекратно крикнули «ура» — без солдатской слаженности, но от души.
Затем учеников развели по двум классам: младший и старший. Набор в них был сделан не по возрасту, а по знаниям. В младший попали те, кто лишь немного владел грамотой и счетом, в иных же знаниях вообще был «круглый нуль». В старшем оказался народ, более сведущий в началах разных знаний и знакомый с книжками.
Естественно, Коля попал в старший класс. Здесь же объявился и Фрол. Более же никого знакомых не было, поскольку Федюню определили к младшим.
Парты оказались похожими на те, что были в прогимназии и в корпусе, только не черные, а желтеющее свежим деревом (и это очень понравилось Коле). Поначалу Коля вознамерился занять место рядом с Фролом, на предпоследней парте в правом ряду. Фрол не возражал. Но худой усатый наставник (которого звали Трофим Гаврилович и от которого пахло крепким трубочным табаком) рассудил по-своему. Решил, что более рослые должны сидеть сзади, а те, кто поменьше, — ближе к учительскому столу.
— Чтобы в классе были надлежащие стройность и порядок и никто не загораживал другому обзор горизонта…
Ученику Лазунову велено было сесть на вторую парту в левом ряду, рядом со светлоголовым мальчиком, который был, кажется, чуть помладше Коли. Тот несмело улыбнулся, быстро подвинулся на край скамьи, давая соседу побольше места. С виду тихий такой мальчик, не задиристый и славный. И фамилия оказалась славная. Коля узнал ее в конце урока.
Трофим Гаврилович сперва объяснял школьные правила и говорил о порядке занятий, к которым ученики в полной мере приступят после Рождества. При этом раза два цыкнул на нескольких оболтусов, которые уже освоились в новой обстановке и затевали на задних партах возню. Затем сообщил, что в числе первых изучаемых предметов будут основы корабельного знания. Тому, кто готовит себя к работе на верфях, необходимо быть сведущим в устройстве судна.
Стукая по черной доске мелом, Трофим Гаврилович ловко изобразил трехмачтовый фрегат и обернулся к притихшим от любопытства мальчишкам.
— Ну-ка, приморские жители, кто скажет по порядку названия мачт и прочих частей корабельного рангоута?.. Ежели кто знает, без крика подымите над головой руку, а когда спрошу, встаньте и отвечайте… Чего-то не вижу рук-то… Вон ты, кудлатый, в синей рубахе, не знаешь ли чего-нибудь? Оно конечно, долбить соседа локтем легче, нежели помнить полезное… Ну? Кто?.. Срам. Ведь моряцкие дети-внуки…
«Неужто и Фрол не знает?» — досадливо думал Коля. Сам он дал себе зарок никогда не соваться вперед, чтобы не прослыть бахвалом и выскочкой. Колин сосед вдруг несмело потянул руку. Дождался от Трофима Гавриловича восклицания «Давай, голубчик!» и встал.
— Если позволите, я скажу названия…
— Ступай к доске!
Мальчик вышел и, глядя не на рисунок, а на свои аккуратные (как у Коли) сапожки, рассказал негромко, но не сбиваясь, что мачты называются «фок-мачта», «грот-мачта» и «бизань-мачта», ежели рассматривать их с носа до кормы.
— Продолжения мачт именуются стеньгами, брам-стеньгами и бом-брам-стеньгами. На носу же — бушприт с утлегарем и бом-утлегарем…
— Весьма, весьма недурно отвечаешь, голубчик! Надобно только говорить побойчее. Чего смущаться, ежели знаешь так досконально… Как твоя фамилия?
— Славутский…
Наставник поводил обкуренным пальцем по списку.
— Славутский… Евгений… Садись, Евгений. Молодец… Теперь слушайте все. На сегодня дела наши кончены до следующей недели, тем более что праздник. В понедельник принесите с собой тетради, посмотрим, каковы у вас дела в письме. Теперь же ступайте по домам… Тихо, тихо! Я сказал «ступайте», а не бегите, как с горящего парохода!.. Экая неотесанная команда…
Вначале школу хотели устроить на Корабельной стороне, в нескольких уцелевших помещениях Ушаковских казарм, вблизи от доков. Хорошо, конечно, что рядом с кипучей корабельной жизнью. Но тогда ученикам, жившим в городской части (а таких было большинство), пришлось бы всякий раз дважды на дню огибать Южную бухту или переправляться через нее на яликах. Была даже мысль выделить для этого специальный баркас. Но потом подыскали здание у городского берега Южной бухты, примерно на полпути от конторы РОПИТа до Пересыпи. Это был одноэтажный, загнутый буквой Г дом с двумя пристройками. Его отремонтировали грубовато, но прочно. Места хватило для классов и для мастерских.
Коле и его приятелям, чтобы добраться от школы до дома, надо было пересечь городской холм, спуститься до Морской (разрушенной столь же сильно, как и Екатерининская), затем по разбитым каменным трапам опять подняться в гору и сойти с ее пологого гребня на склон, обращенный к Карантинной бухте и Херсонесу. Путь не столь уж длинный, но и не короткий. Где-то около получаса.
Коля, проявив отчаянное упорство, добился от Татьяны Фаддеевны слова, что она не станет встречать его.
— Довольно, что проводите один раз утром, если уж так вам хочется. А потом я буду ходить один… То есть не один, а с мальчиками, не бойтесь!
— Но ты должен обещать, что не станешь лазать по развалинам и задерживаться.
Коля, однако, задержался. Они с Фролом уговорились подождать Федюню, в классе которого еще не кончились занятия.
Другие мальчишки тоже не спешили домой. Кто-то бегал друг за дружкой по длинному, изогнутому углом коридору, другие, только что познакомившись, сидели в обнимку на широких ракушечных подоконниках. В одном закутке завязалась дружеская потасовка. К Коле никто не подходил, даже Фрол был в сторонке, беседуя с каким-то рослым парнишкой (кажется, соседом по парте). Коля повел плечами — от тревожного ощущения своей ненужности. Вспомнился коридор кадетского корпуса в тот первый, такой несчастливый день… К счастью, Коля увидел Славутского. Он тоже был один. Беспокойно оглядывался, словно поджидал кого-то. Самое время было подойти: «Женя, вы так славно рассказали о рангоуте. Вы, верно, немало читали про корабли?»
Но Колю опередил кудлатый широколицый мальчишка — с пухлыми губами и скучающим взглядом. Один из тех, кто был усажен Трофимом Гавриловичем на задние парты. Подошел к Славутскому, слегка загребая сапогами.
— Эй, адмирал… Ты шибко грамотный в морских науках, да?
Славутский быстро стал спиною к стене, между окнами. Вскинул светло-синие глаза. На чистом, словно только что умытом лице — досада и опаска. Сказал негромко:
— Что тебе надо?
Кудлатый обрадовался.
— А мне «ништо»! Это тебе «што»!.. Чей «гудзик»? — И ухватил пуговицу на Жениной суконной курточке.
«Всё как тогда!» — ахнуло внутри у Коли.
Но такое «тогда» не должно повторяться! Ни с кем!.. И трусить дважды — это слишком! Для того он разве ехал сюда за тыщи верст!
Коля сам не понял, как оказался рядом со Славутским. Но ни тот, ни обидчик, его, кажется, не заметили.
— Отстань. Я знаю эту шутку, — не опуская глаз и по-прежнему тихо сказал кудлатому Славутский.
— Ха! Он всё знает! — Кудлатый радостно оглянулся на любопытных, что стояли уже за его спиной. И снова Славутскому: — Ты про этот гудзик знаешь… А про этот? — И хвать за другую пуговицу.
— Оставь! — деревянным голосом произнес Коля. — Он тебя не трогал!
— А?.. Ы-ы… — Толстые губы кудлатого разъехались. — Еще один адмирал…
Он совсем не похож был ни на лощеного Нельского, ни на его приятелей — этакий подмастерье в подпоясанной холщовой рубахе, с разлапистым носом и торчащими скулами. Вроде бы и не злое лицо, но… Все равно он «из них»! Потому что, несмотря на улыбку, в жидко-серых глазах не было ни капельки доброго. Только холодный интерес и удовольствие от того, что можно измываться безнаказанно.
— Оставь… ты… — сипловато повторил Коля.
— А вот не оставлю! — заулыбался тот пуще. — Хочешь смазь? — И растопыренными пальцами потянулся к Колиному лицу. Словно хотел собрать его в горсть!
Отвращение тряхнуло Колю крупным ознобом. И он вкатил негодяю звонкую пощечину!.. То есть хотел вкатить. Ладонью. Но пальцы сами собой сжались, кулак свистнул мимо щеки и костяшками смазал по губам. Кудлатый тут же прижал к ним ладонь. Замигал. Отодвинул руку от лица, глянул — на ладони красно. И с губ закапало. Кудлатый замигал сильнее и… тихонько завыл.
Коля тоже мигал.
И конечно же, как в тот раз, в корпусе, явилось начальство. Усатый Трофим Гаврилович.
— Э, да тут, я вижу, кровопролитие! Для знакомства, что ли? Кто зачинщик?
Все молчали. Кудлатый перестал подвывать и снова ладонью прикрывал рот. На рубахе темнели капли.
— Ну так я повторно спрашиваю: кто зачинщик? — сказал Трофим Гаврилович, не повышая голоса. Обежал глазами каждого и безошибочно остановил взгляд на Коле.
— Это ты его припечатал?
— Я, — сумрачно отозвался Коля, вытирая о штаны костяшки. И начал мысленно прощаться с ремесленной школой.
— Кажется, Лазунов твоя фамилия?
— Да…
— Но он не зачинщик! — воскликнул Славутский. Однако даже восклицание его было столь негромким, что наставник не обратил внимания. Или не успел обратить. Потому что за его плечом возникла раздвоенная борода директора.
— Что здесь за событие, господа?
— Да вот, изволите видеть, Владимир Несторович, первое налаживание содружества, — почтительно усмехнулся Трофим Гаврилович. — Никак у нынешних юношей не обходится без того, чтобы юшку пустить из носа…
— Вот как… И кто же положил сей почин? — Директор скрестил на мундире руки. Он теперь казался очень высоким. И смотрел со своей высоты, как Господь Саваоф с облаков, слегка досадующий, что вынужден разбираться в мелкой людской суете. Глаза у него были синие. Как у Славутского, только темнее. Коля глянул в них и опустил голову.
— Выходит, что я…
— Но он вовсе не зачинщик, господин директор! — прорезался высокий решительный голос. Надо же! Это Фрол! — Лазунов только вступился за невиноватого! Вот он… — Фрол подбородком показал на кудлатого, — полез к слабому, за то и получил!
— Вот оно что… Получил, судя по всему, за дело… — Директор всех обвел взглядом. — Отправляйтесь по домам, петухи. И впредь обходитесь без «юшки», иначе накажу примерно… А ты… а вы, Лазунов, ступайте за мной, продолжим разговор…
Директор пошел по коридору, и Коля — сбивчивыми шагами — за ним. После поворота, когда в коридоре стало безлюдно, Владимир Несторович остановился.
— Ну-с, молодой человек… как же это вы? В первый день…
Коле бы объяснить все как было, а он стоял и глядел на носки своих сапожек. Все слова потерялись.
— Вы вовсе не похожи на драчуна…
— Я и не хотел… А он…
— Ну, ладно. Ладно… Однако же можно было и словами…
— А я сперва словами! А потом…
— Ну, хорошо, оставим это. Удача в том, что первым к происшествию подоспел я, а не наш сторож Ефимыч. Он бы, чего доброго, отвел всех без разбора в кладовую, где у него для подобных случаев есть, по слухам, подходящие хворостины…
Коля исподлобья метнул взгляд на директора.
— Говорили, что здесь не будет такого!
— Конечно, конечно. Да ведь Ефимыч-то по простоте душевной и преклонности возраста может об этом не помнить… Впрочем, шучу… Скажите-ка мне, Коля… Вас ведь Колей зовут?
— Да… Владимир Несторович.
— Скажите, Коля, как вам первый день занятий?
Коля опять глянул исподлобья. Уже посмелее.
— Мне понравилось, Владимир Несторович.
— Да? А что понравилось более всего?
— Ну… то, что будет корабельная наука.
— А! Вы чувствуете склонность к морскому делу?
— Да… мне нравятся корабли, — выдохнул Коля. И подумал: «Уж не знает ли он о корпусе?»
Директор, видимо, не знал. Кивнул:
— Весьма похвально. Я понимаю, что вы не стремитесь стать мастеровым в доках, но знание кораблей не лишнее для всякого человека, независимо от рода его занятий. Полезно оно и людям искусства, и людям науки. Ибо это знание — часть человеческого опыта. В кораблях есть особая стройность и гармония, которая облагораживает душу и тем помогает во всех делах… Я понятно изъясняюсь?
— Да, Владимир Несторович.
— Ну, ступайте. И кланяйтесь тетушке. — Директор зашагал про коридору. Коля (словно в корпусе) сделал строевой полупоклон его спине и щелкнул каблуками. Затем поспешил к ребятам.
Кудлатый плаксиво обвинял Фрола, что он ябеда. Фрол отвечал убежденно и снисходительно:
— Ябеда, это ежели человек ради выгоды жалуется или из подлости. А я не хотел, чтобы досталось невиноватому. Ты силён на того, кто меньше. Сам полез — сам и получил…
Женя Славутский держался в сторонке. Нерешительно улыбнулся навстречу Коле.
— Спасибо, что вступились. Я хотел сам, да не успел…
— Пустяки, — сказал Коля, тихонько гордясь собой.
— Директор сильно ругал вас?
— Ничуть не ругал… А вы хорошо отвечали про рангоут. Вы много читали о кораблях, да?
Фрол сказал со стороны:
— Перестали бы «выкать», не в лицее ведь. Засмеют.
— В самом деле… — спохватился Коля.
— Да, конечно, — опять улыбнулся Женя. Славно так улыбнулся, у Коли затеплело внутри. А Женя вдруг качнулся мимо Коли:
— Ой, за мной… то есть ко мне пришли. Это Лена, моя сестра.
Коля, оглянувшись, увидел в конце коридора девушку в серой шляпке и длинной суконной накидке. Женя побежал к ней, стуча каблуками. Потом оглянулся, махнул Коле ладонью. А между Колей и Фролом возник розовощекий радостный Федюня.
— Ждёте? А вот и я! Ну что, идем домой?
Конечно, Коля ни словечка не сказал Тё-Тане про драку. Тут бы такая воспитательная беседа началась — до ночи.
— Всё было в порядке. Директор речь говорил. Даже две… — Коля хихикнул про себя. — Одну торжественную, а другую… так, поменьше. О пользе корабельной гармонии.
— Что-что?
— Ну, как всем людям полезны корабельные знания… А не только тем, кто учится в морском корпусе.
— Николя, ты несносен…
— Причем тут я? Это директор. Кстати, он сказал: «Кланяйтесь тетушке».
— Да? И ты молчал полдня!
— Подумаешь! Поклон — не селедка, не протухнет…
— Николя! Это… что за речи? Ты где научился? У здешних детей?
— Это я сам придумал, — гордо сообщил Коля. — Литературная фраза для какого-нибудь сочинения.
— Ты решил отправить меня в могилу…
— Что вы, Тё-Таня! Если вы туда отправитесь, я буду очень огорчен. И все остальные тоже!
— Кто эти остальные?
— Ну… Борис Петрович, например…
— Весьма вероятно. Он меня ценит как помощницу… Кстати, он обещал сегодня вечером зайти, если будет возможность…
— Вот видите!
— Что «вот видите»? Он хотел поздравить тебя.
— Ну да, я понимаю…
— Николя!
— Больше не буду!.. Только сделайте мне еще один подарок к именинам…
— Вот как? Тебе мало того, что есть?
— Это ма-аленький, совсем недорогой подарок. Не зовите меня больше «Николя». По крайней мере, при посторонних… А то мальчики смеются…
— В самом деле? И как же они смеются?
— Ну… вот так…
Ни коля, ни дворя,
Хоть и родом из дворян…
— Это наверняка Фрол! Я заметила у него склонность к неуклюжему рифмованию… По-моему, он какой-то… недобрый.
— Он… просто любит подшутить. Зато он справедливый! Заступается за тех, кто слабее. Вот и сегодня в школе вступился за одного…
— За тебя?! — всполошилась Татьяна Фаддеевна.
— Ничуть не за меня! За себя я теперь, если надо, и сам постою исправно, — гордо ответствовал Коля. В слове «теперь» было немало смысла, и Татьяна Фаддеевна, возведя брови, собралась обдумать его. Но в этот миг в сенях деликатно поколотили в дверь.
— О! Это Борис Петрович! — Тетушка, шурша юбками, поспешила через комнату и кухню.
Оказалось, что это не доктор Орешников. Это были Фрол (легок на помине!) и Федюня. Оба сдернули шапки. Федюня посапывал, а Фрол — прямой и тонкошеий — сказал независимо:
— С праздником вас, Татьяна Фаддеевна. Вы позволите Коле погулять с нами?
— Что?.. Да, с праздником. Вас тоже… Погулять?! Сейчас?! Мальчики, ночь на дворе!
— Да какая же ночь! — взвыл Коля и отчаянно оглянулся. Через дверь видны были тяжелые часы, оставшиеся от вдовы Кондратьевой. — Еще восьми нет!
— Но такая тьма…
— А у нас фонарь. И звезды ясно горят, — вдруг подал голос Федюня. И засопел пуще прежнего…
— Но…
— Ребята, подождите… — И Коля решительно уволок Татьяну Фаддеевну за рукав в комнату. Там он сказал со сдавленным стоном: — Тё-Таня, вы хотите, чтобы все говорили: «Он от теткиной юбки ни на шаг»? Вы же сами были против такого!
— Да, но… А что я скажу Борису Петровичу, когда он придет и спросит: «Где именинник?» Получится ужасно неприлично…
— Но он же не сказал, что придет точно! А если придет… посидите вдвоем, выпьете чаю за мое здоровье. Не соскучитесь…
— Кто-то отправится у меня за кровать, в угол, и будет стоять там до ночи…
— Ладно! Только после прогулки. Хорошо?
— О, Господь, за что мне эти испытания… — Татьяна Фаддеевна, тиская пальцы, опять вышла на кухню. — Все же я не понимаю такой фантазии. Бродить во тьме среди развалин. Чтобы свихнуть шеи…
— Да мы ничего не свихнем, Татьяна Фаддеевна, — снисходительно сообщил Фрол. — И бродить не будем, а посидим в Боцманском погребке…
— Еще не легче! Это трактир?
Федюня заливисто засмеялся. Фрол объяснил терпеливо:
— Ничуть не трактир. Это подвальчик под хатой, где раньше боцман Гарпуненко жил, до осады еще. Дом разбитый, а погребок уцелел, мы в нем сделали себе место, вроде кают-компании. Там и печурка есть. Сходимся, всякие истории рассказываем, иногда чаек пьем. Вот и сегодня собрали кое-какую снедь, чтобы поздравить именинника…
— Тё-Таня, ну вы же помните! У нас с Юрой Кавалеровым и Никиткой Броновым было похожее, в сарайчике на Касьяновом пустыре!
— Еще бы не помнить! Вы едва не спалили его своими свечками…
— Ну, погребок-то не спалить, — с прежней снисходительной ноткой отозвался Фрол. — Уж коли французы не смогли, мы и вовсе…
— И где же это… заведение? Где я должна искать Николь… Николая, если он до полуночи не объявится дома?
— Да чего там искать, это в двух шагах, — улыбнулся Фрол.
— И Саша знает, — опять подал голос Федюня. — Савушка за ней как раз побежал.
— А! Так, значит, Саша пойдет с вами? — Видно было, что тетушка испытала немалое облегчение.
Фрол кивнул:
— Женские руки полезны, ежели надо готовить стол… Да вот и она!
В дверь протиснулись Саша и Савушка. Даже при слабой лампе заметно было, что щеки у них розовые с морозца.
Что было делать Татьяне Фаддеевне?
— Ну, так и быть. Но только через час…
— Тё-Таня!
— Через полтора часа изволь вернуться… Хотя ведь у вас нет часов. Возьми мои…
— У нас есть часы, — сказал Фрол. — Песочные, с фрегата «Коварны». По ним склянки били каждые полчаса. Два раза повернем — вот полтора часа и минули…
Татьяна Фаддеевна сказала, что очень уповает на точность этих часов. Она дала Коле остатки рыбного пирога и горсть лимонных леденцов — чтобы он мог внести вклад в угощенье обитателей погребка. Потом, задавив в себе тревожные вздохи, проводила ребят по улице до лесенки, которая вела в щель между каменной стеной и пустым полуразрушенным домом. И они ушли вереницей, будто гномы в сказочную пещеру…
Савушка с круглым фонарем шагал впереди. У Коли постукивало сердце. Фонарь кидал вокруг желтые перья лучей. В этих лучах обозначился прямоугольный темный проём. Крутые ступеньки опять повели вниз. Чавкнула тугая дверь, из-за нее дохнуло теплым запахом овчины и горящих дров. В сводчатом каменном погребке тоже горел фонарь — яркий и добрый. Оранжево светилась полуоткрытая дверца печки — как огненная буква Г. Сбоку от печки сидели на лавке и радостно смотрели на пришедших Ибрагимка, Поперешный Макарка и… Женя Славутский!
СКАЗКИ РАЗВАЛИН
Во время осады русские называли своих противников «союзники». Не потому, конечно, что те каким-то образом числились в наших друзьях — враги они и есть враги, — а потому, что были союзниками между собой: французы, англичане, сардинцы, турки. На турков, правда, смотрели как на рабочий скот, но формально все равно — товарищи по оружию…
Однако и среди русских находились союзники осаждавших (хотя скажи про такое этим русским — они, наверно, оскорбились бы)… Город был блокирован с моря, а на суше — с Южной стороны. Северная же сторона и дороги, ведущие в глубь Крыма и далее в Россию, были свободны. По этим дорогам туда и обратно тянулись обозы. Из Севастополя везли раненых, в Севастополь — боеприпасы и провизию. Телеги, повозки и фуры тонули в грязи. Волы и лошади по брюхо увязали в глиняном месиве. Еле брели уже заранее, до боев, измотанные и голодные солдаты пополнения. А в главном городе Крыма, в Симферополе, жирела чиновничья сволочь — всякие должностные лица в конторах, ведавших военными поставками, и не нюхавшие пороха офицеры разных интендантских служб.
Воровали обмундирование, медикаменты, провизию. Брали взятки за всё на свете: за оформление разных документов, за разрешения на постой, за пропуска в Севастополь.
Где-то в глубине России люди собирали хлеб, лекарства и одежду для тех, кто воевал, а здесь, менее чем в сотне верст от позиций, сытые чины тыловых ведомств требовали деньги с тех, кто сопровождал обозы, — за позволение доставить грузы для защитников бастионов. Те, кто денег не давал, позволения не получали, неделями томились в бесконечных очередях — без надежды на какой-то исход, без корма для лошадей, без крова…
Очевидцы говорили, что вдоль тракта лежали целые баррикады мешков с мукой, которую так и не довезли до истекавшего кровью города. Разве могли командиры осаждавших армий желать союзников более усердных, чем те, в Симферополе.
И все про такое знали! Говорят, и сам государь знал, но даже он был бессилен перед армией чиновничьего ворья и взяточников. Может, потому и помер, не дождавшись конца осады, — понимал, что город, обложенный врагами с фронта, а «своими» с тыла, обречен, вот и не выдержал этой горечи.
Конечно, не все в тех конторах были подлецами. Немало служащих возмущались бесчинствами взяточников и душой болели о защитниках Севастополя. Да только у честных людей, как правило, звания невысокие, потому и власти — никакой.
Служил в ту пору в продовольственном ведомстве чиновник тринадцатого класса Кондратий Алексеевич Славутский, человек усердный и совестливый, имевший за старания свои еще до войны разные поощрения и получивший личное дворянство. Когда начались военные действия, вздумал он было пойти младшим офицером на бастионы, да только порыв этот разбился о реальные жизненные обстоятельства. Куда пойдешь, ежели грызут постоянные боли в позвоночнике, а дома растут две дочки — семи и пяти лет — и жена ждет третьего ребенка… Оставалось добросовестной службой на своем незаметном посту принести хоть какую-то пользу в общем деле борьбы с неприятелем.
А поди принеси эту пользу, когда наглое воровство стало почитаться уже не бесчестьем, а чуть ли не доблестью.
Пытался, конечно, Кондратий Алексеевич взывать и к совести сослуживцев (в том числе и начальства!) и поступками своими противостоять бесчестным делам. Но, как водится в таких случаях, сам же и оказался виноват. Приписали ему денежные недочеты и всякие нарушения в документах. Дело запахло судом. Спасло провинциального секретаря Славутского, можно сказать, чудо. Объявился в Симферополе знакомый офицер — один из яростных и нетерпеливых посланцев воюющей армии, близкий к самому Нахимову. Услыхав о невзгодах Кондратия Алексеевича, капитан-лейтенант Краевский извлек из ножен саблю и косо рубанул письменный стол перед начальником Славутского. При этом поклялся, что, если его друга не оставят в покое, он, капитан-лейтенант, попросит Павла Степаныча уделить этой истории десять минут, чего будет достаточно, чтобы в тыловом вонючем болоте кое у кого полетели головы.
К счастью, начальник был не только большой вор, но и большой трус. Славутского оставили в покое, хотя, конечно, о продвижении по службе теперь не было и речи.
Не было хорошей жизни и потом, после войны. И когда в Севастополе стал раскручивать свои дела набирающий силу РОПИТ, Кондратий Алексеевич с женой, дочками и сыном Женечкой перебрался туда. РОПИТу нужны были знающие делопроизводство и болеющие за дело служащие.
Город был разрушен, малолюден и, казалось бы, вовсе не пригоден для хорошей жизни. Однако же дела пошли не в пример лучше, чем на прежнем месте. И жалованье положили достаточное, и жилье нашлось приличное, и работа была достойная, с настоящей пользой для общества, что Кондратий Алексеевич считал немаловажным обстоятельством.
Старшая дочка, Аннушка, скоро вышла за помощника капитана с парохода «Керчь». Младшая, Леночка, жила еще с родителями. Обучала, в меру своих сил и знаний, всяким наукам брата Женю. Делала это умело, поскольку недавно окончила в Симферополе женскую гимназию, а Женя был ученик понятливый и не капризный. Ему тоже пора было думать о гимназии. Конечно, личное дворянство провинциального секретаря Славутского не распространялось на детей, но в нынешнее время не одним дворянам открыт путь в науку, и Кондратий Алексеевич очень хотел видеть сына образованным человеком. Только отсылать его на ученье в Симферополь не хотел — с военной поры не любил он этот город. Ходили слухи, что вскоре в Ялте будет открыта мужская прогимназия, а там у Славутских жила родственница, она готова была принять у себя мальчика на время учебы. А до той поры отец определил Женю в ремесленную школу — чтобы привыкал к занятиям в классе, получал полезные навыки и не боялся ребячьего сообщества, а то уж чересчур тихий растет, знает лишь свои карандаши да краски. Умница, конечно, от книжек не оторвешь, да ведь этого будет мало, когда придется самому обустраиваться в жизни.
Женя поступлению в школу не противился. Понимал, что в отцовских рассуждениях есть правота. К тому же школа имела отношение к корабельному делу, что было Жене тоже по нраву.
Таким образом, и в характерах, и в настроениях, и в планах на будущее у Жени Славутского и Коли Лазунова было немало общего. И может быть, именно поэтому судьба свела их в школе, а затем в погребке. Но они, конечно, не думали о судьбе. Просто обрадовались друг другу.
Коля обрадовался и удивился. А Женя несмело заулыбался ему навстречу.
Фрол покровительственно объяснил:
— Он ходил тут в сумерках и спрашивал: не знает ли кто, где живет Коля Лазунов. И наткнулся на нас…
— А мы говорим: «Идем в наш погребок, сейчас мы Колю приведем!» — весело вмешался Федюня. — Только Макарка не хотел: «Чего, — говорит, — ненаших к нам водить…»
— Это он от поперешности, — подал голосок Савушка.
— Не от поперешности, а для порядка! — взвинтился Макарка. — Сами же договаривались, что погребок только для нашей ватаги, а ежели всем чужим про него говорить, тогда что?
— Да какой же он чужой, когда мы в одном классе и друг за дружку сегодня заступались, — урезонил Макарку Фрол. Да, он был справедливый и временами умел быть добродушным.
— Раз дружка искал, значит, свой, — из полутемного уголка высказался Ибрагимка. И в голосе его прозвучала этакая восточная мудрость.
«А я… выходит, я для них совсем уже свой?» — радостно подумалось Коле. Но эта радость была позади другой — оттого, что Женя Славутский искал его и вот он здесь. Тепло стало внутри, и в то же время навалилось вязкое смущенье. «Для чего же искал-то?» — хотел спросить Коля, а вместо этого выговорилось другое:
— А ты… далеко ли живешь?
— Недалеко. Надо спуститься к рынку, а потом еще переулками к Южной бухте, и там, возле трактира Петушенки…
«Ничего себе недалеко, — ахнул про себя Коля. — Это же почти у дома, где живет Борис Петрович! Как он, Женя, пойдет один в темноте-то!» И под рубашкой шевельнулись холодные колючки.
Саша между тем деловито накрывала «на стол». Сразу видно было, что она здесь не впервые. Ловко застелила два сдвинутых дощатых ящика старым сигнальным флагом (с полинялым голубым квадратом на белом поле), разложила всякое угощенье, поставила разномастные, с трещинами, стаканы и фаянсовые кружки. Глянула из-за плеча. И — словно догадалась о Колиной тревоге за Женю:
— Вы, мальчишки, потом проводите его. А то как он один-то… Страх такой.
— Да никакого страха, — отозвался Женя с веселой беспечностью. — Я в этих местах все тропинки-закоулки знаю, хоть с завязанными глазами. За меня и не волнуются даже, если поздно. Только Лена, сестра моя, всегда охает. Но ей так полагается, потому что девица…
Эта беззаботная смелость Жени Славутского (такого робкого на первый взгляд) понравилась Коле и вызвала тайный завистливый вздох. Сам то он ни в жизнь не пошел бы один через развалины в темноте. Даже днем и в компании — и то жутковато…
— Да мы проводим! — с веселой готовностью пообещал за всех маленький Савушка. — Мы всегда друг дружку провожаем. Сперва Сашу, когда она с нами, потом нас с Федюней, потом Макарку с Ибрагимкой, а уж после всех Фрол идет один. Ему не страшно, у него пистоль… Фрол, покажи новенькому пистоль.
— Экий у тебя язык, — укоризненно сказал Фрол. — Бренчишь как колокол на баке…
— Садитесь к столу, вояки, — сказала Саша. — Вон уж чайник вскипел.
Мятый жестяной чайник булькал на гудящей печке. Была эта печурка квадратная, железная, с медными уголками и на прочно расставленных ногах. С вдавленным боком, но крепкая. Уже после Коля узнал, что ее нашли на месте английского лагеря. Во время осады союзники устраивались на зимовку старательно и завезли из своих стран немало вещей для удобной жизни. На печке была фабричная медная бляшка с надписью «J.W.Tompson. Glasgow»…
Все безобидно затолкались, устраиваясь у ящиков, поскидывали армячки и фуфайки — печка давала изрядное тепло. Коля оказался рядом с Женей на самодельной лавке — широкой доске, уложенной на каменные брусья.
Фрол, натянув обшлаг на ладонь, ухватил чайник за горячую ручку и разливал кипяток по кружкам и стаканам. Саша добавляла в них заварку из другого чайника — маленького, с яркими подсолнухами на белых боках. Савушка смотрел на горку розовых пряников и трогал кончиком языка пухлые губы. Коля наконец придавил смущенье и шепнул Жене:
— А зачем ты искал меня? В понедельник и так увиделись бы…
— Ты же не в понедельник именинник, а сегодня… Я подумал, что… ну вот, подарок… — Женя завозился, вытащил из-за пазухи небольшую толстую тетрадь в синей глянцевой корочке. Раскрыл. Бумага тоже была глянцевая, плотная. И очень белая. На первом листе нарисован был в полстраницы корабль под всеми парусами. Он мчался через волны, которые крыльями разлетались из-под форштевня. А над фрегатом среди круглых облаков неслись две чайки. Рисунок был словно отпечатанная черной краскою гравюра. Сразу видно, что сделан тонким стальным пером, какие лишь недавно стали входить в обиход вместо гусиных.
Чудо что за картинка!
А под нею аккуратными буквами с завитушками было выведено: «Николаю Лазунову въ день ангела. Е. Славутскiй. 1866 года, декабря 6-го дня».
— Как чудесно… Это вы… ты сам нарисовал?
— Сам… А в тетрадке ты можешь записывать что угодно. На память и вообще… Или тоже рисовать.
— Рисую я плохо. Я буду писать. Я давно уж хотел вести журнал всяких интересных событий, да все не мог собраться, а теперь уж точно… — И спохватился: — Спасибо!
Ребята, нависнув над столом с опасно горячими кружками, тоже разглядывали рисунок.
— Похоже на «Двенадцать Апостолов», которых наш дед мастерит, — выдохнул Федюня.
— Ну, ты скажешь, — оттопырил губу Фрол. — «Апостолы» были линейный корабль, а это фрегат. Смотри, орудийные порты в один ряд… Это вроде «Коварны», с которой наши часы… — И все оглянулись на два стеклянных шара (размером с яблоко), соединенных узким горлышком и укрепленных внутри подставки с точеными столбиками. Часы стояли на чурбаке, недалеко от печки, дверца которой была теперь открыта. Оранжевые блики дрожали на стекле, песок мелко искрился, перетекая из верхней колбы в нижнюю. Он бежал неторопливо, и времени впереди было еще много…
Пили чай, макая в него кусочки рафинада и просасывая сквозь них горячую влагу. Закусывали пряниками, пирогом и леденцами. Болтали, вспоминая школу, недавний салют Маркелыча и смешной случай с незадачливым Савушкой. Того понесло зачем-то одного в разбитый дом у Якорного спуска, полез он в щель между обваленной стеной и печью и застрял. Висел в щели, болтая ногами, пищал и звал на помощь. Хорошо, что услыхали Ибрагимка и Макарка, вызволили, сдали с рук на руки Федюне.
— Я говорю, чего тебя туда понесло, — вновь задосадовал на брата Федюня, — а он только сопит…
— Я за котенком полез! — раскрыл наконец причину своей беды Савушка. — Там котенок бегал, я хотел поймать!
— Вот дурной! Тебе зачем котенок-то?! — изумился Ибрагимка. — У вас и так две кошки, от них чуть не каждый месяц приплод!
— Я же не себе! Я думал, вдруг он той девочки! Я бы ее встретил и отдал. И стало бы ей хорошо.
— Ох дурная голова… — опять сказал Ибрагимка и почему-то вздохнул. Все на миг примолкли.
— Никакой девочки нету и не бывает, — насупленно сообщил Макарка.
— А вдруг бывает, — шепотом заспорил Савушка. — Многие видели…
— Если она и была, котенок-то давно вырос, — рассудительно заметил Фрол. И потянулся к чайнику.
Коля видел, что все, кроме него, понимают, что за девочка и что за котенок. Но спрашивать не стал, решил, что узнает после. Он размяк от чая, сытости и уюта. Чувствовал, как ему хорошо здесь, в Боцманском погребке, среди дружных незлобивых мальчишек, рядом с Женей и Сашей, сделавших ему сегодня такие славные подарки. Трогал за пазухой Женину тетрадку и тихо радовался… И даже опасливая мысль, что в конце концов придется идти сквозь руины провожать Женю, теперь уже почти не царапала его. А если и вспоминалась, он быстро говорил себе: «Ведь не один же, а со всеми. И с фонарем. И у Фрола пистоль…» И опять становилось спокойно. Кроме того, смелости добавлял огонь в печке, куда Макарка и Федюня часто подбрасывали щепки. Желто-красное пламя начинало метаться веселее, и Коле вспоминался рыжий мальчик на гнедом скакуне, что мчался вслед за поездом среди осенней листвы.
Вот уж кто был храбр без оглядки — тот мальчишка! И вспоминая его, Коля сам делался чуточку храбрее.
А Женя будто уловил Колины мысли и спросил Фрола:
— А что, у тебя правда есть пистолет?
Фрол полез за пазуху.
— Только ты про него никому ни слова. Семибас узнает — враз отберет.
— Я никому… — Женя принял в ладони тяжелое оружие. — Ух ты… Он заряжен?
— Нет пока. Вот когда пойдем, заряжу… — Фрол усмехнулся. — На всякий случай.
— А я стрелял из него, — сказал Коля, чтобы прогнать опять подкатившуюся боязнь. — Попал в бутылку. Скажи, Фрол…
— Попал, попал… — И Фрол усмехнулся снова. Может, учуял тайный Колин страх?
Поперешный Макарка (всегда его дергают за язык, где не надо!) хмыкнул задиристо:
— В бутылку чего не попасть! А ты попади в нежить, когда встретится! Против них, нежитей-то, никакой пистоль не защита, коль достанут средь пустых домов.
— К… какие нежити? — слабым голосом выговорил Коля.
Фрол лениво потянулся.
— Да ну, ты не слушай. Бабы меж собой такое сочиняют для интересу… Будто по развалинам ходят души английских да французских мародеров, что дома грабили, когда захватили город… Вишь, не награбились тогда до отвала, вот и лазают там до сей поры. А какого человека изловят, тому и крышка, больше его никто не найдет… Да только сказки это…
— Ничего себе сказки! — вскинулся Макарка. — Сколько народу попропадало!
— Да ну вас, страх какой, — обиженно выговорила Саша. Но, кажется, без настоящего страха, а по привычке.
— Народ по всякой причине пропадает, — рассудительно отозвался Фрол. Взял у Жени пистолет, глянул на песочные часы вдоль ствола. — А валят на нечистую силу…
— Никто этих нежитей не видел, болтают только… — беспечно сказал Женя вроде бы всем, но в первую очередь, кажется, Коле.
Федюня опасливо возразил:
— Как же никто не видел? Много людей, которые видели… Наш дед видел.
Фрол опять небрежно посмотрел вдоль ствола.
— Ну, так он небось после хорошей чарки…
— Ты про деда так не говори, — враз насупился Федюня. И Савушка заодно, даже пряник отложил
Фрол сунул пистолет за пазуху.
— Я же не для обиды, а для разъяснения. Наш сосед дядько Михей Ставрида тоже как примет несколько стопок, чего хошь может увидеть по темным углам. Это с теми, кто в годах, часто бывает… Ибрагимка, скажи, у тебя дед ведь тоже…
Ибрагимка блеснул глазами.
— Мой дед не пьет, ему Коран не велит. И нежитей он не видал… А барабанщика видел, даже говорил с ним…
— Барабанщика многие встречали, — серьезно сказал из-за поднятой кружки Савушка.
Почему-то опять все примолкли.
— Что за барабанщик? — вполголоса спросил Коля у Жени.
— Это… вроде как легенда. Убитый французский мальчик-барабанщик. Барабан у него разорвало осколками. Говорят, еще осада не кончилась, а он уже ходил… По нашим позициям ходил и по городу и все спрашивал: «Вы не видели мой барабан? Мне без него в полк никак нельзя возвратиться»… И сейчас будто бы ходит ночью, печальный такой. Все его жалеют, да барабана-то нет…
Ледяные колючки прошли теперь у Коли не только по спине, а от затылка до пяток. Он из всех сил улыбнулся.
Фрол опять зевнул.
— Вы бы подумали умными головами: кто его может понять, о чем он спрашивает? Кто у нас тут знает по-французски?.. Ибрагимка, твой дед по-какому с ним разговаривал?
— Я почем знаю? Спроси деда…
Фрол непонятно улыбнулся:
— Вот тебе, Николя, в самый раз было бы побеседовать с французиком, ты ведь разумеешь…
«Этого еще не хватало!» Он даже не обиделся на «Николя», только стукнул зубами. И, чтобы не заметили его новый страх, спросил небрежно:
— А что за девочка с котенком? Тоже из этих… из привидений?
Федюня бросил в огонь новую щепу и сказал от печки со странной ласковостью:
— Она была дочка офицера. Он погиб на бастионах, а ихняя семья всё жила тут, никак не уезжала. Говорят, на Морской. А потом, когда уж совсем нестерпимая стрельба, стали уезжать, погрузились на телегу, а девочка с нее вдруг спрыгнула и обратно в дом…
— Там остался котенок, — вздохнул Савушка.
— Ну да. Все ей кричат: вернись, вернись, а она его ищет. Мать хотела за ней следом, а тут бомба в дом, стену обрушила… Потом все камни разгребли, а девочки нету. И вот, говорят, до сих пор ходит она по разбитым домам, ищет котенка…
— Даже если и правда, то ведь не страшно, — негромко сказал Женя. Опять будто бы всем, но прежде всех Коле. — Я про девочку и барабанщика. Жаль их, только и всего. Они же вреда никому не делают…
— Ага, не делают! — подскочил у печки Макарка. — А как увидишь их, сразу небось в штаны напустишь!
— Ох и язык твой, Макар, — по-взрослому заметила Саша. — Будешь на том свете калёные сковородки лизать…
— А чего! Я же правду сказал… — Похоже, что Макарка струхнул, услыхав про сковородки.
— А правда такая, что вообще тут никаких страхов нет, — веско подвел итог Фрол. — И барабанщик этот, и девчонка, и нежити мародерные, они, если даже и есть по правде, то кто они? Призраки. А призраки состоят из тумана, а от тумана какой вред человеку? Никакого ощущения, даже потрогать их нельзя…
«Ужас какой! Не хватало еще их трогать!»
— А зачем тогда пистоль заряжать? — ехидно спросил Макарка.
— Пистоль от настоящих разбойников, если вдруг сунутся… — Фрол опять загадочно улыбнулся.
СПЯЩИЕ БОМБЫ
Коля с оживлением повозился на своем сиденье. Настоящие разбойники — это ведь совсем не так жутко, как призраки.
Саша неуверенно заспорила:
— Да откуда же тут разбойники? Сроду не бывало…
— Как же не бывало! Вон сколько про них говорят! — непонятно чему обрадовался Савушка.
— Говорят про тех, кто на дорогах, — отмахнулась Саша. — А у нас тут чего грабить?
— Уж они найдут чего, — хмыкнул Фрол. — Только попадись…
— Разбойники маленьких не трогают! — резко сказал Ибрагимка.
— Ох уж! — тут же ввинтился Поперешный Макарка.
— Ничего не «ох уж»! Зачем споришь? Алим никогда детей не обижал! Даже если встречал богатых, а с теми дочка или сын маленькие, он отпускал, не брал ничего!
Фрол ручкой пистолета почесал нижнюю губу.
— Ох, держите Ибрагима, а не то он про Алима будет врать неудержимо…
Ибрагимка сверкнул глазами:
— Ничего не врать! Про Алима — всё правда! А у тебя язык вредный!
— Ну, ладно, ладно… — усмехнулся Фрол. — Начинай рассказывать. Все равно не удержишься.
— Не буду. Вы сто раз уже слышали…
— Вот они не слышали, — Фрол пистолетом показал на Колю и Женю.
— Я что-то слышал, да плохо помню, — сказал Женя.
«И я слышал!» — чуть не сунулся вперед Коля, но решил повременить. И спросил:
— А кто такой Алим?
— Знаменитый человек был! — живо подался вперед Ибрагимка. Видно, ему и вправду хотелось вновь рассказать эту историю. — Такой самый храбрый, такой самый добрый! Богатые его боялись, бедные любили, он за них всегда заступался… Только это давно было, еще до войны…
Ибрагимка быстро обвел ребят глазами: рассказывать?
— Расскажи, — попросил Коля, а остальные задвигались, устраиваясь поудобнее.
— Алим жил в Карасубазаре. Сильный был, веселый был, никого не боялся. Гулял как хотел, в лавках у караимов брал что хотел. Караимы они самые богатые, у каждого лавка с добром в Карасубазаре. Алим их не любил, а они его не любили… Однажды сговорились и отдали Алима в солдаты. В какую-то далекую крепость. Бор… бурскую какую-то…
— Бобруйскую, наверно, — сказал Коля. Он слышал про эту зловещую крепость от тетушки. Она говорила, что там держали в заключении некоторых декабристов.
— Ну да, в нее… Решили, что его там быстро загонят палками в могилу… Но Алим хитрый был, нрав свой на время спрятал и сделался исправным солдатом, по уставу. Начальники видят — совсем правильный человек, незачем его в крепости держать, ну и пишут в Карасубазар: забирайте, мол, вашего Алимку обратно. А караимы не хотят: и боятся, и зло на него держат по-прежнему. А он как узнал про такое, весь распалился в себе и говорит: «Вы меня, честного солдата, принять не захотели, тогда узнаете меня разбойником. Да поплачете!» Убежал он из крепости и всякими хитрыми путями добрался до Карасубазара. Вот тут и правда заплакали от него все его враги. Все богатеи, все купцы-караимы да мурзаки… А бедных никогда не трогал, отдавал им всякое добро, что отбирал у богатых…
Ибрагимка увлекся рассказом. Говорил он с восточной монотонностью, но взгляд его (с отражениями печуркиного огня в зрачках) живо перескакивал от одного лица к другому. Фразы текли без перерыва — видно было, что разбойничью историю Ибрагимка повторяет уже который раз. Все, однако, слушали будто впервые, с приоткрытыми ртами. Даже Фрол не усмехался, лишь один раз встал, перевернул часы, когда иссякла песочная струйка.
Алим в рассказе Ибрагимки представал неуловимым героем-одиночкой. Не было у него сообщников. Были только три верных друга: кривой закаленный кинжал, меткое английское ружье да небольшой, но быстрый и выносливый скакун степной породы.
Скоро Алим стал владыкой крымских степей. Никто из жителей не смел ему перечить. Любой дом был для него открыт, везде его кормили, поили, одевали. Все склоняли перед ним головы. Поймать его было невозможно. А если случалось, что солдаты или полиция окружали и наваливались, Алим легко раскидывал врагов и уходил — силы он был богатырской.
Умел Алим оказываться там, где его не ждали. Только пройдет слух, что видели его у Карасубазара, и евпаторийские купцы с облегчением сбираются в Симферополь, а он — глянь! — уже у них на дороге!
Зря не стрелял, не убивал. Остановит в степи экипаж, велит всем выйти и отойти на сотню шагов, а деньги и всякие ценные вещи оставить на обочине. Никому и в голову не приходило спорить. Случалось, что в фургонах ехало немало сильных здоровых мужчин, но они разом делались тихими, как провинившиеся мальчишки…
Часто Алим разгуливал по Феодосии и Бахчисараю, Евпатории и Карасубазару, ни от кого не прячась. Дворники кланялись ему, а трактирщики заранее готовили угощение. А как только появится опасность — Алима и след простыл! Везде среди местного народа, особенно среди татар, были у него свои глаза и уши…
Начальство посылало отряды солдат, расставляло на дорогах патрули, устраивало ночные облавы. Алим же, не стесняясь публики и полиции, гулял по бульвару в губернском городе, раскланиваясь со знакомыми…
Один раз Алим ограбил заезжего генерала. Тот ехал в карете, запряженной шестеркою почтовых лошадей. Генерал не понимал, отчего вдруг при виде одинокого всадника все люди — и охрана, и кучера, и лакеи — впали в столбняк. Он ругался, бил ямщика по шее, но тот сделался как деревянный. Алим нацелился из ружья и сказал:
— Бросьте в окно бумажник, ваше превосходительство. Даю вам одну минуту.
Генерал был, наверно, не трус, но то ли не было при нем оружия, то ли не сумел до него дотянуться. А вместе с ним ехала дочка, и рисковать ею генерал никак не хотел. Стиснувши зубы, выбросил бумажник…
А потом генерал прискакал в Одессу и поднял там шум на все южные губернии: «Как это так! Всюду стоят войска, жандармов и полиции не счесть, а поймать одного грабителя никто не может! Срам на всю Российскую империю! Я дойду до государя!»
Тут уж охота за Алимом развернулась несравнимо пуще прежней. А крымские власти начали всячески притеснять и штрафовать татар. Это вы, мол, привечаете да укрываете преступника-грабителя, вот и отвечайте все вместе. Никто из татар, однако, Алима не выдал. Но был у него давний недруг, русский волостной голова в селении Зуях. Крепкий такой мужик, богатырь не меньше, чем сам Алим. Он поклялся поймать Алима, гонялся за ним по всем дорогам. И однажды настиг. Алим, на свою беду, был пьян, не сумел уйти от погони. Навалилось на него народу видимо-невидимо. Он, однако, всех раскидал, выхватил у полицейского саблю, отсек врагу руку и умчался на своем скакуне.
Одно плохо — погоня не отставала, Алим ослабел, и спрятаться было негде. Тогда он решился на отчаянный шаг — укрыться прямо во вражьем гнезде, в Симферополе. Прискакал в городской сад, что разбит против губернаторского дома, привязал коня к беседке и улегся там спать. Время было ночное, темное… Там на Алима и наткнулся городовой, что в полночь делал обход. Посветил фонарем, узнал, тихо ахнул и побежал за подмогой. И на сей раз этой подмоги явилось столько, что отбиться не было уже у Алима силы.
— Ах, кабы поменьше пил вина, — горевал он по дороге в острог.
Посадили Алима в тайный каземат, под строгую охрану, но он сумел бежать и оттуда, сманив с собой часового (тот и отпер штыком дверь). Оба перебрались через высокую стену и ушли.
В другой раз взяли Алима, когда он ночевал у чабанов. Всех, кто там был, перевязали на всякий случай. Оказалось, что предал Алима богатый татарин-мурзак, привел жандармов к землянке…
По закону считался Алим беглым солдатом, и потому приговорили его прогнать сквозь строй, дать несколько тысяч палок. Били его солдаты отчаянно, потому что ненавидели: ведь из-за него не было им ни днем ни ночью покоя, постоянные патрули, тревоги, облавы да походы по степи. Вот и отводили теперь душу. Всех ударов Алим не выдержал, упал без памяти. Кровавое мясо клочьями висело со спины. Его подлечили, а потом погнали опять, чтобы выдать всё сполна. Он и во второй раз не выдержал, и его погнали сызнова…
Однако и после того Алим сумел уйти из острога. Только прежних сил уже не было, отбили ему всё внутри, кровью плевал. Он бежал в Турцию и оттуда передавал через верных людей, что вот накопит прежнее здоровье и вернется в родные места. И тогда все его недруги снова вспомнят Алима…
— Да не вернулся, — с привычной печалью закончил рассказ Ибрагимка. — Началась война, а где война, там и так полно разбоя каждый день. А потом, говорят, Алим умер в Стамбуле, так и не набрался здоровья до прежней силы…
Все помолчали, не столько жалея Алима, сколько уважая Ибрагимкину печаль. А когда в шуршании песка и потрескивании огня прошла минута, Коля значительно произнес:
— А может быть, он все-таки не умер? Может быть, вернулся?
Все разом глянули на него, а Фрол оттопырил губу:
— С чего ты взял?
— А вот… — Коля сунул пальцы за пазуху, во внутренний карман суконной курточки. Вытащил сложенный во много раз газетный лист.
Это были «Вести Тавриды», что печатались в Симферополе. Тетушка во время поездки завернула в них какую-то свою покупку, а Коля потом подобрал, прочитал и… спрятал на память.
— Смотрите, что здесь написано… — Он подвинулся ближе к стоявшему на столе фонарю. — «По сообщениям, поступившим к нам из полицейской части, а также по рассказам господ пассажиров, имевших надобность путешествовать по дорогам Крыма, стало нам известно, что на пути между Бахчисараем и Симферополем несколько раз объявлялся некий всадник, показывающий самые дерзкие намерения. Он грозил седокам в фургонах ружьем, стрелял в воздух и однажды подверг лиц, едущих в почтовом экипаже, самому бесцеремонному ограблению, поскольку там не нашлось никого, кто сумел бы дать злоумышленнику достойный ответ. Несколько раз означенный злоумышленник гнался за экипажами, но ямщики пускали лошадей вскачь, и разбойник не смел преградить им дорогу, а его стрельба была то ли нарочито поверх голов, то ли безуспешной в силу неопытности. Недавно же разбойник едва не поплатился за свою дерзость головой, поскольку в фургоне оказались двое вооруженных мужчин, которые открыли по нападавшему огонь из револьверов. Всадник, пригнувшись и громко крича, скрылся в степи, и после того о нем не было более никаких известий… Некоторые свидетели нападений утверждают, что, преследуя экипажи, всадник кричал, будто он не кто иной, как знаменитый разбойник Алим, наводивший ужас на жителей Тавриды перед Крымской войной, и что он вернулся для отмщения…» Вот такая статья, — закончил чтение Коля и оглядел ребят.
Те молчали, посапывая и царапая затылки. Только Фрол снисходительно улыбался.
— Значит, не зря бабки болтали… — высказался наконец Поперешный Макарка.
Ибрагимка потер пальцами лоб, покачал головой:
— Нет, это не Алим. Это какой-то дурак назвался его именем… Алим разве не сумел бы остановить лошадей? Он все что хочешь мог. И никогда не боялся… Алим умер.
— С чего ты такой уверенный? — насупленно сказал Фрол. — Может, он пока в Турции жил, поумнел да теперь не прет на рожон…
— Алим умер, — повторил Ибрагимка, глядя на огонь. — Если бы он не умер, он вернулся бы еще давно. Чтобы заступиться за татар, когда их выселяли…
Все опять примолкли. Каждый (может быть, только кроме Жени) знал, что Ибрагимкиных отца и мать убили казаки, когда бесчинствовали при выселении татар в Турцию. А выселяли их потому, что считали изменниками. Будто татары помогали союзникам воевать против русских.
Многие так считали. В Петербурге было про то немало разговоров. Даже Татьяна Фаддеевна при беседах с приятельницами возмущалась «этим азиатским вероломством», хотя иногда добавляла:
— Но рассуждая с другой стороны, их можно понять. Они мусульмане и до сих пор льнут к Турции…
Потом, уже здесь, у Черного моря, Коля узнал, что ни к кому татары не льнули, а хотели одного — чтобы дали им мирно работать на этой каменистой крымской земле, пасти скот и чтобы не слишком грабили русские начальники и свои татарские богатеи-мурзаки. Это однажды при Коле высказал в разговоре с тетушкой доктор Орешников. При этом непривычно горячился:
— Да представьте же, любезная Татьяна Фаддеевна, дикость ситуации! Вместо того, чтобы преследовать и уничтожать воров-чиновников, здесь гнали и расстреливали безобидное и трудолюбивое племя — татар. Господи, за что?.. Эти разговоры об измене! Да если бы замышлялась измена, кто мешал татарам в одночасье поднять во всем Крыму поголовное восстание? Светлейший князь Меншиков канул с русской армией неизвестно куда! Турки и союзники были рядом! Бахчисарай был полностью татарским, в Симферополе жителей — две трети татары! Но не было никаких возмущений!..
— Однако же рассказывают, что взятых в плен жандармов и становых татары не жаловали…
— Тех, кто над ними издевался до войны! А с теми, кто был человечен, обходились как с гостями, на то немало свидетелей… Татар обвиняют, что они с беспрекословностью подчинились властям интервентов. Да. А что им, безоружным, было делать? А русские в таком положении не подчинились бы?.. И почему к новым властям должны они были относиться хуже, чем к прежним? От русских чиновников и полиции татары натерпелись поболее, чем от англичан и французов… И тем не менее нет ни одного серьезного свидетельства, что татары где-то помогали нашим врагам…
— Но под Евпаторией они стреляли в наших солдат! Это доказано!
— Да! Потому что доблестные союзники поставили их впереди себя и навели им свои штуцера в спины! А у татар в деревнях оставались семьи, дети… Вообще же разговоры об измене были удобным поводом для безнаказанных издевательств над этим мирным населением. Особо лютовали казаки. Достаточно было им встретить на дороге одиноко бредущего татарина, как тот вмиг объявлялся шпионом, после чего — кнут, пытки, а то и пуля. Если где-то собиралась кучка татар, по ней открывали огонь без предупреждения… Под видом борьбы с изменою казаки угоняли отары, жгли деревни, а заодно не щадили и русские поместья, оставленные хозяевами. Мне рассказывали очевидцы, как эти «храбрые воины» врывались в дома наших помещиков, били зеркала, рубили мебель, распарывали перины в надежде отыскать спрятанные деньги… Так что у этой войны, Татьяна Фаддеевна, были две стороны…
— Как и у всякой другой, наверное, — вздохнула тетушка.
— Вы правы… А потом татар начали выселять. Кого склоняя к «добровольному» отъезду в страну единоверцев, а многих принуждая силою. Всё под те же разговоры о недавней измене. А истинной причиною было желание захватить их земли и устроить хозяйства «европейского образца». И что же мы видим? Из трехсот тысяч татарского населения осталось не более ста тысяч, а где хутора и села новых владельцев? Им не по зубам оказалась здешняя твердая земля. Только те, кто жили в этой знойной степи столетиями, были приспособлены обрабатывать здесь почву и разводить скот. Нынче же — запустение. Там, где паслись три десятка отар, ходит одна. Где были поля, нынче выжженные солнцем пустоши. Стада верблюдов исчезли вовсе. Вместо деревень развалины. Продукты вздорожали немыслимо… А сколько было крови…
Коля слушал, притихнув в уголке. Татьяна Фаддеевна молчала, словно в горестях крымских татар была частичка и ее вины. Потом вздохнула:
— Да, здесь многое видится иначе, нежели в столице…
— Извините меня. Я погорячился и огорчил вас…
— Не огорчили, а помогли взглянуть на вещи по-новому… Однако же давайте пить чай. Я подозреваю, что вы опять не ужинали…
Тот разговор был вскоре после возвращения тетушки и доктора из Симферополя. Коля слушал и осторожно вертел в руках листок «Вестей Тавриды». Он догадался, что Тё-Таня не читала его, а просто использовала для обертки. Иначе бы она спрятала газету подальше, чтобы не волновать впечатлительного племянника историей о разбойнике. «А может быть, один из тех, кто стрелял по всаднику, был доктор Орешников?» — подумал было Коля. Но нет, число на газете оказалось старое, она вышла за две недели до поездки.
…А после долгого таскания в кармане газетный лист сделался еще более старым и помятым.
— Дай-ка… — попросил Фрол. Шевеля губами, перечитал рассказ о таинственном всаднике и сказал с зевком: — А, дурость одна. Ибрагимка правильно говорит: никакой это не Алим… — Он быстро сложил бумагу и потянулся с ней к дверце печурки.
— Стой! Ты что! — Коля перепуганно выхватил газету.
— Да тебе она зачем? — удивленно хмыкнул Фрол. — Сам в разбойники, что ли, собрался? Как Дубровский?
— Не твое дело, куда собрался… Я и не ради этой статьи газету берегу. Тут другое… Вот… — Коля вновь развернул газетный лист. — Это стихотворение. Про осаду… и вообще…
Одному Фролу Коля не стал бы ничего объяснять, хотя как раз Фрол был не чужд склонности к рифмованию. Но здесь были Женя и Саша. Федюня с Савушкой слушали тоже по-доброму. Да и Макарка с Ибрагимкой смотрели без насмешки. И Коля сказал:
— Мне понравилось, вот я и сохранил. А в кармане ношу, потому что забываю вынуть… Теперь уж точно выну. И перепишу в твою тетрадку… — Он быстро глянул на Женю. Тот благодарно улыбнулся.
— Что за стих-то? — небрежно спросил Фрол.
— А вот прочитаю сейчас… Прочитать?
— Конечно! — звонко сказал Женя. Остальные повозились — тоже с готовностью слушать.
Коля опять придвинулся к фонарю. Разумеется, он стал читать без той выразительности, которой не раз пыталась выучить его Тё-Таня. Однако внятно и неторопливо.
Давно закончилась осада.
В приморском воздухе теплынь.
У крепостного палисада
Седеет древняя полынь.
И там, в полыни и щебенке,
Ржавея тихо до поры,
Уютно, как дитя в пеленке,
Лежат чугунные шары.
Иным уже не снится порох —
Ведь ядра сплошь из чугуна.
Но есть такие, для которых
Еще не кончена война.
Они в своем покое хрупки.
Беда их в том, что в нужный миг
Огонь дистанционной трубки
К заряду бомбы не проник.
И шар с пороховой утробой,
Покрывши ржавчиной бока,
Лежит притихшим недотрогой —
Он хочет искры, иль толчка.
То ночь, то знойный день нахлынет…
Скользит в тиши за годом год.
И может быть, никто в полыни
Шары не сыщет, не толкнет.
Они, возможно, станут прахом
Без грома, дыма и огня.
…Но есть во мне кусочек страха,
Что ждет один из них — меня.
Коля дочитал и смущенно примолк, глядя в стол. Другие тоже молчали. Слышно было только, как жует пряник Савушка. Потом Саша тихонько сказала:
— Опять про это… Страх какой…
— Кто сочинил-то? — наконец небрежно спросил Фрол.
— Француз один. Шарль Дюпон…
— Разве французы могут сочинять по-нашему? — не поверил Макарка.
— А он по-своему… Вот тут написано. «Недавно в наших краях побывал французский литератор месье Шарль Дюпон, который во время Крымской кампании служил офицером в дивизии Мак-Магона и принимал участие в штурме Малахова кургана, где и был ранен штыком в плечо. Нынче он посетил в Севастополе памятные ему места, а оказавшись в нашем городе, принес в редакцию свои стихи. На русский язык их перевел, с любезного разрешения автора, преподаватель мужской гимназии г-н Раздольский…»
— Ну и глупо перевел, — сумрачно сказал Фрол. — «Палисад» какой-то… На бастионах никаких палисадов не было, а были бруствера…
Коля заступился:
— Это ведь не только про здешние бастионы, а вообще про войну. У некоторых крепостей внешнее ограждение называется палисадом. Здесь так для рифмы сказано, чего придираться-то…
— А про бомбы всё правильно, — вдруг подал голос Федюня. — Лежат, лежат, а если зацепишь ненароком… Помните, как на Третьем бастионе в том году? Сразу двоих…
— Кабы только там… — вставил слово Макарка. — Мы раньше на Аполлоновке жили, у меня там дружок был, Васятка Тихий. Нашел такой шарик, катнул по ступенькам да сам же за ним и побежал…
Федюня вздохнул по-взрослому:
— Всех случаев-то и не сочтешь…
— Каких случаев, — разом осипнув от страха, спросил Коля. Хотя спрашивать было глупо: и так понятно.
— А вот таких, значит, интересных, — привычно хмыкнул Фрол. — Идет человек с головой, и бах — нету головы… Ты, Николя, тут человек новый, потому запомни. Будешь летом лазать по траншеям, так на ядра гляди с умом. Когда совсем гладкое, тогда не страшно, а ежели в нем дырка или торчит какая-нибудь писька, лучше обойди стороной…
— Ты, Фрол, совсем бессовестный со своим языком, — сказала Саша.
— А чего… Торчит и торчит. Это, значит, остатки трубки или фитиля. А внутри начинка…
Коля съежил плечи, накрытый новой волною страха. Вот, значит, как здесь бывает! До этого часа он про такое и не думал. Когда прочитал в газете стихи Шарля Дюпона, то слова про спящие в полыни бомбы он воспринял не по правде, а в переносном смысле. Ну, как бы про судьбу. Будто о том, что во время войны смерть пощадила боевого офицера, но не отпустила совсем, а ходит по пятам. Может открыть в нем старые раны или ударить по сердцу такой памятью, что оно не выдержит… А выходит — бомбы на самом деле. Рядом…
Но страх накатил, сдавил холодом на минуту и милостиво растаял… Ведь здесь-то и сейчас, слава Богу, никаких бомб не было. А потом Коля будет осторожен, не станет задевать шары с дырками и с… этими… Он нерешительно глянул на Женю. Тот смотрел ободряюще и ласково. Кажется, он все понимал: «Не бойся…» — «Да я уже и не боюсь. Почти…»
Наверно, чтобы увести разговор от страшного, Женя вдруг спросил совсем о другом:
— А правду говорят, будто тендер «Курган», что у Федоса Макеева, это бывший «Македонец» лейтенанта Новосильцева?
— Ну и врешь! — взвинтился Поперешный Макарка. — «Македонец» был быстрее всех, а «Курган» — лапоть расхлябанный!
Фрол деловито возразил:
— Не лапоть он, а просто старый, починки требует. Да и как ему со всей скоростью ходить, если экипажа нету. Грот поставят, а на топсель уже силенок не хватает… А про то, что это «Македонец», я тоже слыхал, от Маркелыча. Он говорит, что когда Новосильцев с матросами ушли из Синекаменной бухты, тендер остался на отмели. Французы его стаскивать не стали, не до того было, только орудия сняли. Так он и лежал там после войны. А потом стянули его, привели в Сухарную бухту. Туда сгоняли старую корабельную мелочь да продавали по дешевке, каждому, кто захочет. А тем, кто в осаде воевал, — совсем задешево, как бы в награду. Вот Федос Макеев и получил корабль. Да только старый он, Федос-то, ходить боится, и чтоб матросов нанимать, денег нету…
— Все равно это не «Македонец», — упрямо заявил Макарка.
— Ай, тебя разве переспоришь, — сказал Ибрагимка.
Савушка вытер с губ крошки пряника и предложил:
— Надо у деда спросить. Дед всё про корабли знает.
— Да он только про своих «Апостолов» и знает, — упрямо отозвался Макарка.
Саша вдруг сказала:
— А я слышала, что никакого «Македонца» вообще не было. И Новосильцева не было… Будто все это сказка.
Фрол оттопырил губу.
— Ты небось от соседских бабок это слышала. Они наговорят…
— Да ведь и про бухту эту, про Синекаменную, никто не знает толком, где она… — нерешительно возразила Саша.
Фрол сказал пренебрежительно:
— Потому что бухт вон сколько, а в названиях полная бестолковость. Даже моряки путаются. Одну и ту же называют то так, то этак… то совсем никак…
— Женя, а что за тендер «Македонец»? — спросил наконец Коля.
— Ну, это, может, правда, а может, легенда времен осады, — охотно заговорил тот. — Скорее всего, правда, потому что…
Но узнать про «Македонец» на этот раз Коля не смог. Дверь ухнула, отворилась и впустила с холодным воздухом веселый голос Лизаветы Марковны:
— Ох и засиделись вы, голубчики! Не пора ли по домам?
Они и правда засиделись. Песок в часах давно пересыпался весь в нижний шар, и про них забыли. Огонь в печке догорал…
— Саша, идем-ка, голубушка! Коля, тебя Татьяна Фаддеевна тоже заждалась, места не находит!
— Мне еще нельзя! — вскинулся Коля, отчаянно прогнавши из души все страхи. — Я с ребятами пойду Женю провожать!
— Да зачем тебе ходить? — добродушно возразил Фрол. — Нас и без того целая команда, не пропадем. А Татьяну Фаддеевну тоже пожалеть надо. Небось несладко одной-то в пустом доме…
Он сказал это без всякой подковырки. И не «тетушку», не «тетку», а «Татьяну Фаддеевну», серьезно так. Получилось, что Коля вроде как ее заступник, потому и не должен идти с остальными. От такого поворота Коля испытал великую благодарность к Фролу. Но скрыл ее, конечно, и попытался еще спорить. Однако Женя прошептал:
— Тебе правда лучше пойти домой. Тетя ведь в самом деле боится… А завтра я к тебе зайду. Можно?..
ТЕТРАДЬ С КОРАБЛИКОМ
С утра в доме было тихо, только с пружинным гуденьем щелкали часы. Татьяны Фаддеевна, разбудив Колю, ушла в лечебницу и обещала прийти лишь к вечеру. («Лизавета Марковна накормит тебя обедом. Не забудь про задачки и перевод с греческого, у тебя с ним слабее всего, а экзамены на носу. Я приду и проверю…»)
Коля после завтрака (пшенная каша, молоко да краюшка) и правда сразу сел к столу. Но не ради задачек и ненавистного греческого. Он стал переписывать стихи. С газеты в подаренную Женей тетрадку. Сперва полюбовался на рисунок, а потом, на другом листе, вывел первую строчку. Писал он аккуратно. Макал в пузырек с чернилами новенькое стальное перо в длинной деревянной вставочке и с удовольствием выводил буквы со всеми полагающимися завитушками и плавными изгибами. Писать такой вставочкой было не в пример удобнее, чем гусиным пером. Она не изгибалась, не скользила пальцах и не оставляла на них чернильных пятен.
Каллиграфическим усердием Коля старался заглушить в себе вновь проснувшуюся боязнь. Ту, что первый раз появилась вчера, при разговоре о невзорвавшихся бомбах. Боязнь, однако, не исчезала. Она мягко, словно в войлочных туфлях, бродила по комнате и время от времени останавливалась у Коли за спиной. Словно тетушка, решившая взглянуть: «Что ты там пишешь?»
И это ведь не вечером, не при слабенькой лампе, а при утренних лучах, бьющих сквозь кисейные занавески.
Коля отложил перо и огрел себя по затылку. «Чего ты боишься? Трус несчастный!»
А в самом деле — чего?
Да нет же, не боялся он, что и вправду подорвется на бомбе. Не так уж часто это случается. Будет обходить сторонкой ржавые шары, вот и все. Страх был глубже и непонятнее. Ощущение каких-то неразгаданных угроз, которые караулят его каждый день. Да, это была прибавка к общему страху, не дававшему Коле жить спокойно и радостно, на полном дыхании.
Неисчезающий страх родился еще в Петербурге, после истории с кадетским корпусом. Столица и корпус были теперь позади, но страх не пропал. Он сидел в душе, как постоянное напоминание о непрочности жизни. О том, что могут случиться и другие события, когда чужая неподвластная Коле сила постарается перевернуть, скомкать, сделать несчастным его существование… Иногда этот страх обретал конкретное содержание: «А вдруг провалюсь на экзаменах в Симферополе?.. А почему Тё-Таня так долго не возвращается из лечебницы, уж не случилось ли чего-то?.. А отчего это доктор Борис Петрович, когда недавно прослушивал меня, странно переглянулся с тетей? Уж не открылась ли опять болезнь?»
Но чаще страх был размытый, необъяснимый — ожидание неясных опасностей. И стержнем его была боязнь развалин…
Вот ведь какое непонятное дело! Коле нравился этот город. Нравилось море, запутанные переулки и лестницы на косогорах; нравились полные корабельной жизни бухты, остатки укреплений, рассказы про осаду, ранние разноцветные закаты в холодном декабрьском небе, мерцание маяков… И приятели оказались вполне подходящие, хотя Фрол и выпускал иногда колючки… Даже развалины нравились, когда солнце ярко высвечивало их белые стены, карнизы, барельефы и колонны. Это было похоже на древнюю Помпею, Коля читал о ней в книге «Повести древней истории». Но, когда начинала сгущаться синяя тьма, Коле чудилось в руинах нарастание таинственной жизни. Она была непонятна и совершенно чужда людям, чужда ему, Коле.
Нет, она, эта ночная руинная жизнь, не проявляла специальной вражды к мальчишке. Но если бы он попал в круг ее таинственных сил, она могла закружить и унести его во тьму каких-то иных миров. Так водоворот втягивает в глубину букашку, случайно попавшую в воду. Втягивает, не обратив на нее внимания, занятый своим безостановочным, очень важным для себя вращением… Только в водовороте шум и бурление, а силы ночных развалин могли всосать Колю в безвыходный мрак бесшумно и скрытно от всех.
В светлое время дня Коля не раз говорил себе, что в развалинах только мусор и пустота. Несколько раз он даже лазил с мальчишками по разбитым домам на Морской. И правда, ничего там не было, кроме рухнувших лестниц, рассыпавшихся изразцовых печей да отпечатков от влетевших в окна ядер. Но в сумерках стоило Коле представить ряд полуобваленных зданий с треснувшими стенами и комнатами без крыш (не говоря уж о том, чтобы приблизиться к ним), как ощущал он в этом замершем мире движение неведомых энергий, похожих на тугую напряженность предгрозового воздуха… Может быть, это и в самом деле было беззвучное столпотворение душ, еще не отпущенных войной? Или просто остатки тех сил, которые когда-то двигали эту войну и до конца не рассосались до сих пор?..
Иногда Коле думалось: если бы он однажды собрал в себе всю смелость и ночью прошел среди развалин городского центра и увидел бы, что там нет ничего, все его страхи развеялись бы, как утром развеивается жуткий сон. И не стал бы он бояться не только руин, но и экзаменов, и всяких бед, которые могут подкараулить его… Но он понимал, что на такой подвиг не решится никогда в жизни. Значит, и страх будет сидеть в нем по-прежнему, то как бы свиваясь в тугой тяжелый трос, то расплетаясь на отдельные прядки мелких опасений, которые по очереди цепляют нервы.
Сейчас, например, помимо разных прочих опасений Колю тревожило такое — на данный момент главное: а придет ли Женя? Не забыл ли, что вчера пообещал?..
Женя прибежал, когда часы со скрежетом отзвонили десять раз. Веселый, румяный от утреннего холода.
— Здравствуй! Еле отыскал вашу калитку.
— Ох, какой я бестолковый! Надо было встретить… Я забылся, переписывал стихи в твою тетрадку. Смотри…
— Ух, какой у тебя почерк! А про мой сестра говорит: как голодный кот лапой дверь скребет…
И так — слово за слово — побежал свободный и веселый разговор. Будто давно знакомы. Вместе полистали журнал «Земля и море». Поразглядывали вчерашний Сашин подарок. Женя долго любовался осколком вазы с кентавром, женщиной и мальчиком.
— Я в Херсонесе несколько раз был, но такое ни разу не попадалось… Коля, ты позволишь их срисовать? Я добавил бы еще что-нибудь от себя. Если постараться, может получиться целая картина про Древнюю Грецию.
— Рисуй, конечно! Ты же настоящий художник!
— С чего ты взял? — бледные Женины щеки порозовели
— Но фрегат-то ты нарисовал совершенно замечательно!
— С кораблями проще, я их с самых малых лет рисую. А все остальное иной раз получается, а иной — никак…
— Ох, я хочу спросить! — спохватился Коля. Поскольку речь зашла о кораблях, он вспомнил: — А что это за тендер «Македонец»? И кто такой Новосильцев?
— Да про них всякие рассказы ходят. Иногда совсем уж такие… легендарные. Будто, когда рейд перекрыли затопленными кораблями, лейтенант Новосильцев на «Македонце» не ушел в Северную бухту. То ли не успел, то ли, скорее всего, не захотел… Он стал укрываться в бухточке, которая называется Синекаменная. Где такая, сейчас до сих пор не могут разобраться. Знают только, что с моря вход в нее вовсе неразличим. Поэтому англичане и французы никак не могли его поймать… «Македонец» всегда воевал ночью. У него были не белые, а просмоленные паруса — нарочно, чтобы не разглядеть в темноте… Он хоть и одномачтовый кораблик, но все же не такой уж маленький, десять пушек, тридцать человек экипажа. Говорят, они так досаждали союзникам, что те просто выли…
Коля потянул Женю к диванчику.
— Давай сядем. Ты расскажи про это побольше…
Они с ногами устроились на постели, и Женя с удовольствием поведал все, что знал о подвигах «Македонца».
Тендер был быстроходен и неуловим. Не только при обычном ветре, но при малейшем дуновении воздуха он начинал скользить по воде, как черный лебедь. Такая уж удачная была у него постройка корпуса и такая выучка у матросов, ведавших парусами… В темноте «Македонец» двигался среди вражеских кораблей, толпившихся на внешнем рейде. Заходил и в Камышовую бухту, где была стоянка французов, и даже наведывался в бухту Балаклавы, где уютно расположилась английская эскадра. И каждый раз устраивал союзникам «веселые карнавалы на воде». То воткнет в борт противника заостренное бревно с привязанным фугасом и скрытно горящим фитилем. То дерзко, в упор, врежет из пяти орудий по вражескому бригу или корвету — так, что тому путь или прямо на дно, или на починку к родным берегам. Или просто крадется между линейных кораблей и пароходов, где капитаны и адмиралы ведут разговоры о своих планах, не ведая, что рядом — русские уши…
Возил «Македонец» в тыл вражеских позиций пластунов, которые устраивали налеты на не ждавших опасности союзников. Пластуны жгли у противника припасы, заклепывали орудия, подрывали пороховые погреба и, прихватив пленных, на том же «Македонце» возвращались в Синекаменную бухту.
— А оттуда, говорят, есть до самого города тайный подземный ход… Потом, когда пришлось бросить тендер, Новосильцев с матросами и ушел по этому ходу из бухты к своим…
— А почему пришлось бросить тендер?
— Про это по-разному говорят. Ну, вроде бы французы однажды выследили «Македонца» и заперли выход из бухты. Поставили многопушечный корабль и пароход с мортирами, для стрельбы по крутой дуге. И на берег высадили десант, солдаты сверху по обрыву оцепили всю бухту. Французский капитан прислал парламентера. Тот говорит: «Господин лейтенант, мы знаем вас как храброго офицера, но выхода у вас теперь нет. Или сдавайтесь с почетом, или мы вас здесь расстреляем в щепки, война есть война»… Это по одним рассказам. А по другим, будто бы он совсем не так говорил: «Вы воевали как пираты, нарушали международные законы, и всех вас мы имеем право повесить на реях. И если хотите надеяться хоть на какую-то милость победителей, то сдавайтесь без лишних разговоров, а наш адмирал решит, что с вами делать…»
— Да чего же они нарушали-то! — возмутился Коля. — Воевали, вот и всё! — Он уже видел перед собой будто наяву молодого лейтенанта, бледного, с черной бородкой и бесстрашными глазами. И коренастых невозмутимых матросов, готовых сражаться до самого последнего мига…
— Ну, будто бы он воевал не открыто, а исподтишка. И шпионил…
— Но ведь военные хитрости и разведка — это вовсе не пиратство и не шпионство!
— Конечно! Новосильцев будто бы так и ответил. А враги снова: «Сдавайтесь, а то хуже будет!» Они, наверно, еще из-за золота хотели завладеть «Македонцем»…
— Какого золота?
— Ходил слух, будто Новосильцев знает, где после бури затонул на мелководье английский корабль, который вез для всей армии жалованье. Представляешь, сколько денег!.. И будто матросы «Македонца» кое-что даже сумели поднять с этого корабля и погрузить в свой трюм. Кто-то говорит, что это правда, а кто-то — что сказки… В общем, французы заперли тендер в бухте и ждут: что решит его командир? Новосильцев тогда говорит: «Дайте время на размышление до утра». В темноте, мол, сдаваться неудобно. Французы отвечают: Ладно». Потому что русским деваться все равно некуда.
— А про подземный ход французы не знали?
— В том-то и дело!.. Ночь совсем сгустилась, и тогда матросы и Новосильцев открыли в крюйт-камере несколько ящиков с порохом, протянули на берег фитиль, взяли с собой флаг, вахтенный журнал, карты и все важное…
— И золото?
— Ну, если оно было… Не знаю… Подожгли фитиль с суши, а сами — в подземный ход. Думали, что отойдут, а тендер рванет на воздух, чтобы не достался врагам. Только тут как раз пошел дождь и огонь на фитиле загасил…
— Может, и хорошо. Иначе тендер не достался бы Федосу Макееву.
— Да… Если, конечно, его «Курган» — это тот самый «Македонец». Про это тоже по-всякому говорят…
— Надо Маркелыча спросить! Он же на «Кургане» шкипером ходил, знает, наверно, безошибочно.
— Может, и знает. А может, и нет… Рассказывают, что сам Макеев говорит то «да», то «нет»…
— Женя, а что стало с Новосильцевым и матросами?
— Про это опять же говорят по-разному. Одни — будто Новосильцев и экипаж все же попались в плен французам, потому что союзники подошли уже вплотную к городу, выход из-под земли оказался на их позиции. Но врагам все равно ничего не досталось: флаг, журнал и все документы Новосильцев спрятал где-то про дороге. Наверно, под землей… А дальше ничего не известно. Скорее всего, после войны вернули домой, как всех пленных… А другие говорят, что моряки с «Македонца» сразу вышли к своим, а Новосильцев вскоре умер от заражения раны, которую получил в последнем бою…
— Как же так? Он такой герой, и ничего про него толком не знают!
— А с героями ведь тоже по-всякому было, — вздохнул Женя с умудренностью давнего здешнего жителя. — Одним всякие награды, а другим шиш с маком. Тем, кого начальники не любили…
— Да за что же его не любили?
— Говорят, за своенравие. Много делал по-своему, приказов не слушал, дерзко разговаривал со штабными командирами… Он ведь в своей Синекаменной бухте был почти что отрезан от города и от начальства, действовал по своему разумению да еще так отчаянно. Вот и решили, что чересчур своевольный. Его Нахимов любил, а как убили, не стало заступника…
Коля не прочь был еще поговорить про «Македонца» и его командира, но пришла Саша.
— Мама спрашивает, когда обед подавать…
— «Подавать»! Ну, как при дворе Людовика Четырнадцатого!.. Рано же еще.
— А она заранее спрашивает. А пока варит.
Лизавета Марковна готовила еду для Коли у себя, так оно проще.
— Скажи, что в два часа… А сама приходи снова, если хочешь. Мы тут про всякие интересные дела говорим.
Это он так сказал, из вежливости. Иначе получилось бы, что выставляет Сашу, как кухарку. А она неожиданно обрадовалась:
— Хотите, я карты принесу? Можно будет поиграть как-нибудь…
— Тащи, — грубовато от неловкости согласился Коля.
Когда Саша ушла, Женя спросил:
— А тебе позволяют играть в карты?
— Конечно. А что такого? Мы с тетей Таней по вечерам иногда играем в подкидного.
— А мне сестра не велит. Лена… Говорит, что карты людей губят.
— Ну, так это если на деньги играют, как в «Пиковой даме» у Пушкина. А в «дураке» что опасного…
— Я про пиковую даму не читал, — вздохнул Женя. — У нас дома сказки Пушкина есть и стихи, а повестей его нет и достать негде… Но мне Лена рассказывала…
— У нас тоже нет. В Петербурге эта книга была, да все ведь не повезешь в такую даль… У Фрола есть толстенные «Сочинения Александра Пушкина», ему давно еще подарил их квартирант, инженер… Фрол больше всего «Дубровского» любит, вспоминает его то и дело.
Женя сказал, что про Дубровского ему тоже рассказывала Лена.
Пришла Саша с растрепанной карточной колодой. Сыграли в «дурака», но втроем было неудобно, лучше, когда парами. Саша спросила, знают ли мальчики игру в «Пьяного шкипера». Те не знали. Игра оказалась простая, но забавная. Когда прозеваешь карту — обязательно смех. А проигравшего следует щелкать оставшимися в колоде картами по носу. Хорошо, если осталось немного, а когда колода почти полная — ой-ей-ей…
Так, веселясь и потирая носы, не заметили, как возникла Лизавета Марковна:
— Ишь, да вас двое соколиков. Ну, идите на кухню, усаживайтесь…
— И Саша!
Саша за столом вела себя чересчур чинно, оттопыривала мизинец, когда держала ложку. Но в общем-то не очень стеснялась.
После обеда Женя сказал, что пора домой. И, по правде говоря, это было хорошо, потому что засветло. А то ведь одного не отпустишь, а провожать в сумерках — сами понимаете…
Проводили его вдвоем с Сашей. Не до дома, а только до горжи Седьмого бастиона, под которой шумел рынок. Оттуда Женя резво ускакал вниз по лестнице, махая на прощанье мятой заячьей шапкой.
Дома Коля поспешно сел за уроки. Тё-Таня в этих вопросах была строга. И это не зря: с гимназистов-экстернов на экзаменах спрос не шуточный.
С задачками Коля разделался быстро, а вот греческий… В прогимназии этот предмет изучали еле-еле, а тут ведь спросят. И кто это придумал мучить людей скучнейшими строфами из «Гомера»? Будто мало для этого латыни!..
Пришла Татьяна Фаддеевна и осталась весьма недовольна Колиным пересказом греческого текста.
— Неужели за целый день нельзя было приготовить как следует!
— У меня от этих переводов уже голова пухнет.
— Вот провалишься, будешь знать…
Коля сцепил на левой руке два пальца и мысленно плюнул через плечо.
— Я завтра выучу.
— И, пожалуйста, помни, что учишь не для меня, а для себя.
— Ну, помню я, помню… О, Господи…
— Все-таки Николай Иванович Пирогов был прав, — вздохнула Татьяна Фаддеевна и пошла к Лизавете Марковне договариваться насчет ужина. И жаловаться на непутевого племянника.
А Коля сел опять к столу и открыл тетрадь. Он ведь обещал себе, что будет регулярно вести «жизненный журнал». Однако много писать не хотелось. Коля решил, что достаточно нескольких слов, чтобы потом он смог вспомнить в подробностях все прошедшие дни, все интересные случаи и разговоры.
Вот как читалась его первая запись:
«Переписал стихи. Женя. „Македонец“ и л-т Новосильцев. Что с ним стало? Английское золото. „Курган“ — это „Македонец“? Пьяный шкипер. Зачем учить греч. яз.? Нахлобучка (не сильная). Пора спать».
Следующие записи отличались той же лаконичностью. Например:
«Никакого разбойника не было. Длинная дорога. Револьвер и сабля. Скучный Симферополь. Экзамены вовсе не страшные. Г-н Раздольский. Жизнь за царя».
Экзамены и правда оказались не страшными. Может быть, оттого, что первым был французский. Коле вместе с тремя другими экстернами предложили сесть за парты в гулком пустом классе, и худой моложавый преподаватель с русыми всклокоченными бакенбардами и в маленьком хрустальном пенсне весело разразился длинной французской фразой. Смысл ее был тот, что нужен смельчак, который пойдет отвечать первым, и что смелость в начале дела — половина успеха. Пока трое Колиных «товарищей по несчастью» ежились за партами, пытаясь переварить сказанное, он (была — не была!) вскинул руку.
Испытание свелось к нескольким вопросам по неправильным глаголам и короткой живой беседе на тему погоды и Колиных впечатлений о губернском городе. Коля отвечал не сбиваясь. О погоде отозвался так, как она того заслуживала, а про город сказал, что видел его пока что мало и что по сравнению с разрушенным Севастополем центр губернии выглядит почти как столица, однако производит холодноватое впечатление; возможно, летом, в зелени, город выглядит уютнее.
— Весьма, весьма недурно, — подвел итог преподаватель и вписал в ведомость аккуратную пятерку. — Желаю вам, молодой человек, тех же успехов и в остальных предметах…
Тогда Коля набрался храбрости и сказал уже по-русски:
— Простите, пожалуйста. Могу я спросить?.. Правда ли, что ваша фамилия Раздольский?
— Точно так-с. Раздольский Иван Павлович. А в чем дело-с?
Коля, чувствуя спиной любопытные взгляды троих, опять перешел на французский:
— Месяц назад в газете были стихи месье Дюпона. Значит, это вы их перевели?
— О… да! Вы их читали?
— Я их даже в свою тетрадь переписал!
— Гм… значит, вы находите их… не совсем слабыми?
— Что вы, Иван Павлович! Они… такие… сразу запоминаются… — Это он опять по-русски. И вполне искренне. Можно было не бояться, что слова его учитель примет за лесть, ведь пятерка-то была поставлена раньше.
Раздольский с явным удовольствием на лице покивал:
— Весьма, весьма польщен… Рад был познакомиться… господин Вестенбаум. Думаю, мы еще не раз встретимся к общему удовольствию…
В тот же день после обеда Коля сдал латынь. Он ее вовсе не боялся. Для человека, знающего французский, латынь — предмет несложный.
Задачки по математике оказались пустяковыми, в прогимназии он решал посложнее. Труднее оказалась диктовка. Эта вечная проблема всех гимназистов: где писать букву «е», а где «ять». Но и здесь Коля справился без ошибок. Спасибо доктору Орешникову, он незадолго до экзаменов дал Коле мудрый совет:
— Вы ведь не раз читали-перечитывали Гоголя, «Вечера на хуторе». Помните, там изрядное количество малороссийских слов. Таких, что по-русски говорятся со звуком «е», а по-украински с «и». «Дивчина», «мисто», «дид», «бис»… Так вот, запомните: где украинское «и», там русское «ять»…
Коля запомнил, и это очень даже пригодилось. Жаль только, что пропустил в диктовке запятую и потому получил четверку.
Испытание по географии, истории и основам естественных наук ограничилось общим собеседованием с несколькими учителями в актовом зале. Видимо, прежние успехи третьеклассника Николая Вестенбаума были уже известны преподавателям, и его отпустили с миром после двух-трех пустяковых вопросов.
Наступил день грозного «греческого» экзамена. Коля накануне чуть не до полуночи сидел у лампы в холодном и неуютном гостиничном номере, сотый раз листая истрепанную хрестоматию с текстами древней Эллады. Наконец Тё-Таня отобрала книгу и погнала племянника в постель:
— Поздно цепляться за соломинку. Лучше выспись как следует. И… будь что будет.
Утром выяснилось, что ничего не «будет». Экзамен получился самым легким из всех. Оказалось, что греческий язык в этой гимназии вообще не обязательный предмет (или «почти не обязательный»). Наверно, потому, что некому его здесь было преподавать по-настоящему. (Вот тебе и классическая гимназия!) Коля быстро почуял, что седенький, часто зевающий преподаватель знает положенные по программе переводы не многим лучше, чем он сам. Обрел уверенность и вскоре ушел с заслуженной четверкой (сам не понял, почему не с пятеркой, да ладно, все равно — счастье!).
Татьяна Фаддеевна, нервно ожидавшая в коридоре, увидела сияющее Колино лицо и расцеловала племянника на глазах у всех, кто был рядом. Он даже не очень отбивался. Впереди открылся чудесный свободный день — с прогулками по магазинам, обедом в ресторане «Версаль» и вечерним спектаклем в городском театре. Приезжая труппа из Одесской оперы давала «Жизнь за царя» композитора Глинки. Постановка была потрясающая, Коля таких не видел даже в столице. Жаль только Ивана Сусанина, которого злые ляхи погубили в безвылазных лесных дебрях. Жуткая судьба несчастного Ивана колыхнула в Коле прежние страхи, но он пересилил и прогнал их — задавил радостным воспоминанием о счастливом финале экзаменов.
Домой выехали очень рано, первым утренним экипажем — для того чтобы вечером оказаться на месте. Не хотелось, как на пути сюда, в Симферополь, ночевать в Бахчисарае.
Та ночевка случилась оттого, что в путь отправились поздно, а тракт оказался раскисшим — накатила неожиданная оттепель. Конечно, дороги были уже не те, что при осаде, когда лошади вязли по брюхо, а повозки просто утопали в грязи. Однако и теперь экипаж местами тащился еле-еле. Коля отчаянно скучал, глядя на плоские унылые горы под сырыми облаками и грязно-рыжую степь. Иногда он с надеждой вглядывался вдаль: не покажется ли разбойник? Все-таки какое-то развлечение. Разбойников Коля совершенно не боялся. Это ведь не таинственные тени в ночных развалинах и не опасность провалиться на экзаменах! К тому же среди пассажиров был жандармский ротмистр, у которого под расстегнутой голубой шинелью заметна была черная лаковая кобура.
Вообще-то Коля, зная отношение тетушки и всех порядочных людей к жандармам (которые не давали жизни Пушкину и притесняли народ), всегда смотрел на чинов в голубых мундирах косо. Но этот ротмистр вел себя скромно, даже застенчиво. Помог Татьяне Фаддеевне сесть в экипаж, а Коле втащить тяжелый баул. Оказалось, что сносно говорит по-французски. Они с тетушкой побеседовали о тяготах зимнего пути, о недавнем бракосочетании наследника цесаревича с дочерью датского короля и о романах знаменитого французского писателя Виктора Юго, чьи книги, оказывается, можно отыскать в симферопольских книжных лавках.
Ротмистр был молодой, стройный, с красивыми темными усиками, и Коле подумалось, что он, может быть, похож на автора стихов «Давно закончилась осада» Шарля Дюпона. В конце концов Коля решил, что бывают исключения и, возможно, этот офицер не чета остальным российским жандармам. Кончилось тем, что ротмистр дал Коле подержать свою тяжелую саблю и даже слегка вытащить из ножен ее зеркальное лезвие… А тяжелый револьвер и, безусловно, смелый характер господина ротмистра были вескими гарантиями того, что встреча с разбойником окончится явно не в пользу последнего.
Однако разбойник так и не появился, а пассажиров ожидал ночлег на постоялом дворе почтовой станции. Татьяне Фаддеевне удалось выхлопотать для себя и племянника отдельную комнатку. Ночью деревянный дом вздрагивал от тяжелого влажного ветра. Кусались клопы. Коля не выспался и вторую половину дороги был кислым и уже не помышлял о приключениях…
Слава Богу, на обратном пути обошлось без ночлега. На сей раз пассажиров с оружием (по крайней мере, явно заметным) в экипаже не оказалось, но Колю «разбойничьи проблемы» уже не заботили. Почти всю дорогу, пока не стемнело, он читал купленный в Симферополе увесистый том — «Тайны Вселенной. Популярное объясненiе устройства мiрозданiя. Сочиненiе г-на Старосадова для г.г. любознательныхъ юныхъ читателей». В книге были рассказы о планетах и звездах, о допотопных ящерах и мамонтах, о вулканах, морских приливах и высочайших вершинах мира.
Приехали домой поздно вечером. Лизавета Марковна и Саша не спали, встретили. Коля, затеплев ушами, сунул Саше бирюзовую овальную брошку с якорьком, которую (отчаянно смущаясь и сердито сопя) заставил Тё-Таню купить в Симферополе.
— Вот… Это тебе. На Рождество.
— Ой… благодарствую… Красота какая… — Она тут же прицепила брошку у воротника. — А разбойники не встречались?
— Пусть бы попробовали! С нами ехал офицер во-от с таким револьвером!
— Ой… вот страх.
— Опять?!
Еще запись.
Снег на Рождество. Почти как у Гоголя. Маркелыч опять стрелял. Истории в погребке.
Да, на Рождество погода сделала подарок — подморозило опять и выпал пушистый снег. Ну, прямо как на рождественских картинках с поздравлениями.
В прошлом году, в Петербурге, Тё-Таня и Коля ставили дома елочку с украшениями — такой в недавние годы появился в столичных домах обычай. Но здесь елку было не достать, а ставить вместо нее маленький кипарис (так делали в семьях некоторых служащих РОПИТа) Коля не захотел. Во-первых, не по правилам это, а во-вторых… по правде говоря, кипарисы напоминали ему кладбище, где похоронен дядюшка, поручик Весли. Еще накличешь беду…
Но кое-какие рождественские украшения Коля все же смастерил. Вместе с Сашей. Они склеили из цветной бумаги фонарики и цепи, развесили по комнатам. А еще Коля по просьбе Фрола сделал большую звезду — пустую, как коробка, и обтянутую желтой и розовой прозрачной бумагой. Внутрь можно было вставить свечу.
— Колядовать пойдем, — объяснил Фрол. — Без колядок что за Рождество. А со звездой они не в пример лучше, чем просто так…
Раньше Коля только из книги знал про колядки. Из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». А теперь веселой компанией, с горящей звездой ходили в синих сумерках по слободке, стучались у дверей, кланялись и пели «Господи, слава Тебе» и «Рождество Твое, Христе Боже наш». А иногда и так: «Щедрик-ведрик, дайте вареник, грудочку кашки, кильце ковбаски…» Это Коля научил ребят такой песенке. Вообще-то она была не «колядка», а «щедровка» (так написано у Гоголя), но что с того? Если можно в Диканьке, почему нельзя здесь? Пусть будет все как в той волшебной книжке!
Так и было. Хозяева домиков, где желто светились окошки, охотно открывали двери, смеялись, давали обсыпанные сахарной пудрой калачи, пряники и куски пирога.
— Спасибо, люди добрые!
— С Рождеством Христовым!..
Маленький изогнутый месяц весело горел в безоблачном небе, на сей раз чёрту не удалось украсть его. Морозец играючи щипал за щеки. А недалекое море было теплее зимнего воздуха, оно не замерзало, его солоноватый запах смешивался с запахом снега, и от этого дышалось особенно празднично.
Один раз крепко толкнулся воздух, раскатив над крышами пушечный удар. Ясное дело, это отсалютовал празднику Маркелыч. (За такое дело через несколько дней околоточный надзиратель Семибас наконец конфисковал у георгиевского кавалера Ященко мортиру. Но у того нашлась другая.)
Иногда встречались незнакомые компании со звездами и свечками — те, что забрели сюда из дальних кварталов. С ними не ссорились, Рождество же! Даже махали руками и поздравляли с праздником. Раза два только случалась перекидка снежками, но без обид, шуточная. Один снежок попал в звезду, которую на палке держал Савушка, но свечка не погасла и звезда ничуть не покосилась…
Потом пошли в погребок проедать угощение.
Компания была вся та же: кроме Коли — Фрол, Макарка, Саша, Федюня с Савушкой и Женя, конечно. И даже Ибрагимка. Он сказал, что мусульмане тоже чтут Христа и Деву Марию, о том написано в Коране. Так объяснил Ибрагимке дед. Значит, ничего незаконного нету в том, что он, Ибрагимка, участвует в колядках. Дед в честь праздника насыпал Ибрагимке целый кулек леденцов, которые очень пригодились к чаю.
За чаем предложили рассказывать всякие интересные истории. Фрол начал было про Дубровского, но на него замахали руками: слышали про этого разбойника уже не однажды. Фрол надулся, но спорить и ругаться не стал: потому что опять же праздник. Тогда Коля и Саша сбегали домой (месяц светил все ярче) и принесли Гоголя. Уж какая история на такой вечер годилась больше, чем «Ночь перед Рождеством»!
Коля начал читать. Не подряд читал, а самые интересные места, остальное же быстро пересказывал своими словами. Но и на такое чтение ушло часа полтора. Слушали приоткрыв рты, даже забывали жевать сладости и перевертывать часы. Никто, кроме Жени (даже Фрол), эту повесть раньше не знал. Да и Женя слушал будто впервые. Сказка вошла в погребок и села среди ребят. Она была в потрескивании печки, в шевелении огня за круглым фонарным стеклом, в тенях, что копошились по углам, во взволнованных вздохах Савушки…
Разошлись поздно. Женя пошел ночевать к Лазуновым, об этом он заранее условился дома. Жене постелили на сдвинутых стульях. Но легли не сразу, еще долго разглядывали книгу про устройство мироздания. Коля подарил Жене складной ножик, что специально привез из Симферополя.
— Спасибо… А у меня никакого подарка нет.
Коля засмеялся:
— Мне твоя тетрадка — подарок на долгие времена. Пока всю не запишу.
А когда он еще ее запишет? Неделя, а то и две оставляли за собой всего несколько строчек.
Школа. Мешок — не такой уж вредный. Инструменты и рамка. Картина Жени Славутского. Кранцем по транцу. Конец погребка. Новоселье. Тё-Таня приходит поздно. Ее провожает доктор! Саша занимается правописанием.
Занятия в ремесленной школе начались вскоре после Рождества. И время побежало как мяч по ступенькам — день за днем, прыг-скок…
С ребятами Коля ладил. Даже тот кудлатый парнишка, с которым в первый день случилась драка, оказался не столь уж вредным. Видимо, полез он тогда к Жене Славутскому не столько по злости, сколько по недостатку соображения. Звали его Степан Мешков, и потому он получил прозвище Мешок. Оно ему вполне подходило — ленивый да неповоротливый. Обиды на Колю он не держал, вел себя мирно. Вот и ладно…
Учились все дни недели, кроме воскресенья. Занятий было немало. Но Владимир Несторович, директор школы, попросил однажды Колю принести его гимназический табель, глянул в него и позволил ученику Лазунову не посещать уроки чтения, правописания и арифметики. Сразу появилось много свободных часов. Но Коля не спешил домой. Он шел в мастерскую, где стояли верстаки, токарный станок с тяжелой педалью для вращения и развешаны были по стенам пилы, коловороты, стамески, разных размеров молотки и всякие рубанки-фуганки. Иногда здесь занимался другой, не Колин класс, и Коля вместе с этими ребятами, с Федюней, набираясь опыта, пилил, строгал, сверлил и шкурил доски и планки. Таким образом, работе с инструментами он учился вдвое больше, чем остальные.
Иногда в мастерской было пусто, и это особенно нравилось Коле. Тишина и пустота пахли свежим деревом, как, наверно, пахнет строящийся корабль. Такой корабль и правда был здесь. Только не натурального размера, а двухметровый. С необшитым, похожим на скелет корпусом, со свежеоструганными мачтами и бушпритом. Это хозяин мастерской Трофим Гаврилович сооружал с помощниками наглядное пособие для будущих корабелов: чтобы не на доске рисовать, а показывать по-настоящему, где киль, где шпангоуты, где стеньги и брам-стеньги…
Видя интерес Коли Лазунова, Трофим Гаврилович иногда позволял ему выпилить и обточить какую-нибудь корабельную деталь и, случалось, хвалил. А потом даже показал, как работать на токарном станке. При этом сам крутил педалью чугунный маховик и зорко следил, чтобы Лазунов не сунул пальцы куда не надо. Коля пальцы не совал, резец держать научился быстро, и скоро они с Трофимом Гавриловичем наточили целую сотню дырчатых блоков-юферсов для стоячего такелажа. Каждый размером с «гудзик». Один юферс Коля отнес домой и с гордостью продемонстрировал тетушке. Та была чем-то озабочена, но все же старательно похвалила усердного ученика ремесленной школы.
Потом Коля сделал из еловых планок рамку. Размером с тетрадку. Склеил, зачистил, покрыл прозрачным лаком. Дома он вставил в рамку желтый кусок картона, а к нему прикрепил зацепками из проволоки осколок с кентавром. Получилось очень славно. Будто предмет из музея древностей. Саше понравилось… Впрочем, ей нравилось все, что делал и говорил Коля.
Женя Славутский тоже одобрил осколок вазы в рамке. Он однажды пришел с большим листом бумаги и карандашами и срисовал в увеличенном виде кентавра, женщину и мальчика. Причем кентавра изобразил целиком, умело нарисовав круп, хвост и задние ноги, которых не было на черепке. А через несколько дней, в классе, он показал Коле готовый рисунок, раскрашенный акварелью.
Раскраска была неяркая, в песчаных и терракотовых тонах — тех, что у глиняной посуды и, наверно, у древней земли Херсонеса. Лица Женя вывел черными чернилами, и они оказались гораздо выразительнее, чем на осколке. Ну прямо живые!
— Честное слово, ты настоящий живописец, — искренне сказал Коля.
Женино бледное лицо порозовело. Он прошептал:
— Да что ты, я еще почти ничего не умею…
— Умеешь! Да еще как!.. Знаешь что? Надо сделать для этой картины раму.
И сделал!
Женя был счастлив. Сказал, что подарит «Кентавра» сестре Лене. На именины. Вернее, на день рождения, потому что день ангела еще не скоро.
Коля и Женя, конечно, виделись постоянно. В обычные дни — в школе, а по воскресеньям — дома друг у друга. С утра или Женя прибегал к Коле, или тот спешил к Славутским. Дорога была не столь уж длинная — полпути до школы. Женины отец и мама встречали Колю ласково, но будто смущались и спешили оставить мальчиков одних. А Лена вела себя по-приятельски. Ну, будто Саша, только постарше. Вместе с братом и его другом сочиняла карты сказочных государств, которые Женя тут же набрасывал на бумаге. На картах разворачивались рыцарские кампании и плавания старинных кораблей по запутанным проливам…
А если собирались у Коли, то играли в шашки. Коля, с разрешения Трофима Гавриловича, сам их выточил на токарном станке, это было не сложнее, чем точить юферсы. А картонную доску для шашек сделал Женя. Не простую, а с рисунками всадников, многобашенных замков и крутобоких галеонов на каждой клетке.
С мальчишками из компании Фрола Коля виделся теперь нечасто. Иногда встречались на улице, чтобы поиграть в «кранцы-транцы», — вставали в круг и перекидывали друг другу плетеную из троса грушу. Это был шлюпочный транец, какие спускают при швартовке между бортом и причалом. Кто уронит — тот вылетает. Кто остался последним, тот награждает остальных кранцем по транцу. Транец, как известно, это кормовой срез судна (ну, и не только судна). Вот по этому «срезу» и получают те, кто проиграл, тугим плетеным снарядом. Столько раз, каким по счету вылетел (счет, конечно, с конца). Ого-го, если крепко вляпают! Но вляпывали редко, потому что разрешалось уворачиваться.
На такую игру сходились на маленькой площади у старого колодца, на Пушечной. Не только Фролкина компания, но и разные другие мальчишки из слободки и даже от Пересыпи. В том числе и Колины одноклассники: неуклюжий Мешок, лопоухий и веселый Митя Дымченко, конопатый Артемка Горох… Но это случалось лишь изредка.
А в погребке собирались после Рождества всего два раза. Видать, у каждого хватало дел дома.
У Ибрагимки заболел дед. Ибрагимка плакался: «Помрет, мне тогда куда идти? Больше никого нету». У деда была крошечная бакалейная лавка, дохода от которой хватало лишь на прокорм себя да внука. Если не станет деда, Ибрагимка разве управится с торговлей? Вмиг все пойдет прахом… Доктор Орешников по просьбе Коли побывал у Ибрагимкиного деда, передал потом кое-какие лекарства. Деду стало лучше, но окончательно поднялся он лишь к весне…
Фролу тоже доставалось дома. Отец его был тихий, непьющий, работал плотником в доках, командовала в семье мать. Это была крупная громкая тетка. Торговала на рынке калачами и пирожками, которые пекла в громадной русской печи, сложенной в специальной пристройке. Мужем и Фролом помыкала по-всякому.
Случалось, что Фрол в сердцах обещал приятелям:
— Вот окончу школу, определюсь в мастерские и сразу заведу отдельное жилье. А то и раньше уйду, наймусь на шхуну юнгой, буду ходить в Азовское море, возить табак да арбузы…
Но все знали, что из дома он не уйдет, пока не вырастет его сестренка. Ей сейчас был третий год. Фрол сестренку любил, возился с ней как нянька, рассказывал сказки про Дубровского и совсем тогда не похож был на вожака мальчишечьей компании…
Федюню дед Евсей Данилыч приучал к хитростям корабельной постройки, а Савушка один, без брата, гулять не ходил.
А Поперешный Макарка помогал матери-прачке. Носил вместе с ней по квартирам чиновников выстиранное белье. Хоть и упрямился по причине своего характера (не мужское, мол, это дело со всякими тряпками возиться), да много ли поспоришь, если у маменьки всегда веревка под рукой! Как сложит в четыре раза да ка-ак…
В середине февраля случилась еще одна напасть. Объявился хозяин разбитого дома, где был погребок. Старый боцман Гарпуненко. Приехал из Керчи и заявил, что будет заново подводить под крышу дом, чтобы помереть в родном гнезде. Решение, конечно правильное, да только ребятам пришлось, прихвативши имущество, выметаться из обжитого помещения.
Саша, будучи близкой знакомой Настеньки и Маркелыча, поделилась с ними ребячьей бедой. Маркелыч тут же сказал, что, ежели возникла такая несуразная обстановка, пускай вся команда собирается у него в сарайчике (где он прятал вторую мортиру). Настенька, добрая душа, не спорила, только просила следить за печкой, чтобы не спалить все подворье. Саша сказала про это Коле, а он объявил остальным. Компания радостно вселилась в каменный «кубрик» и устроила новоселье. Но после встречаться там часто не удавалось…
Зато с Сашей Коля виделся постоянно. Почти каждый вечер. Может быть, Саша своей чуткой девичьей душой догадывалась, что Коле страшновато одному по вечерам (и скучно, конечно!). А возможно, и сама скучала, потому что с маменькой Лизаветой Марковной давно уже все переговорено. К тому же та часто уходила к соседям — то к Настеньке Ященко, то к вдовым сестрам Кабатчиковым, с которыми занималась карточным гаданьем. Вот Саша и спешила в гости к соседскому мальчику.
Они уже не стеснялись друг друга. Болтали о всяких делах, как давние друзья. И Коля за привычное Сашино «ой, страх» щелкал теперь ее по носу не шутя. Не изо всех сил, конечно, но и не как воздушную принцессу. Хотя… если случалось сдвинуться над книгой о «мироздании» головами и завитки Сашиных волос касались Колиной щеки, он чувствовал внутри сладкое замирание, которого стыдился сам перед собой. Но щеку не убирал…
Татьяна Фаддеевна все чаще приходила из лечебницы поздно. Коля так и не разобрался до конца, занимала ли Тё-Таня там какую-то должность и получала ли жалованье или просто помогала доктору Орешникову в его немалых медицинских хлопотах. По правде говоря, это Колю не особенно заботило. Тревожило другое: что тетушка в темноте возвращается одна. Конечно, едва ли ей были страшны сумрачные души развалин, однако и обычные злоумышленники могли встретиться на дороге. Из тех, что обитали в конурах и трактирах на развалинах Николаевской батареи и в глухих руинах посреди Городского холма.
Однажды Коля не выдержал, высказал такое опасение вслух. И даже храбро предложил: «Может быть, мне встречать вас?» (И обмер: вдруг скажет «встречай»?) Тё-Таня отозвалась суховато:
— Неужели ты думаешь, что я хожу домой одна? Борис Петрович не позволил бы этого, он провожает меня до калитки.
— Да? А почему он не заходит?
— Ну… спешит себе. Да и зачем же заходить?
— Как зачем? Отдохнул бы, чаю выпил…
— Дома его ждет сестра. И кроме того…
— Что?
Татьяна Фаддеевна посмотрела на племянника со странным выражением:
— Мне кажется, он стесняется тебя…
— С какой стати? — изумился Коля. Впрочем… не совсем искренне.
— Не знаю. Человек он крайне деликатный… и вообще…
Что значит «вообще», Коля не стал уточнять. Пожал плечами и… успокоился. А потом сделал запись в тетради.
Тетрадь Коля не прятал, она всегда лежала на столе. Это означало, что Тё-Тане читать не возбраняется. Пожалуйста! Никаких тайн… Да и все равно там ничего не понять. Татьяна Фаддеевна и в самом деле, кажется, не поняла предпоследнюю строчку.
— Друг мой, не объяснишь ли ты мне, что означает странный восклицательный знак после слов «Ее провожает доктор»?
Коля сделал самые невинные глаза.
— Это значит, я за вас больше не тревожусь. А что такого?
Татьяна Фаддеевна почему-то смутилась. И она, и Коля стали смотреть в разные углы комнаты.
Конечно, для Коли не были секретом симпатии между тетушкой и доктором. И он видел, что эти симпатии крепнут. И доктор, кажется, понимал, что Коля это видит, вот и стеснялся…
А чего стесняться? Коля же не дитя малое, знал, что это бывает не только между юношами и девицами, но и между зрелыми людьми. Тё-Таня совсем не старуха, лишь чуть-чуть больше тридцати, да и Борис Петрович не намного старше… Через несколько лет Коля вырастет, уедет в университет, а потом отправится путешествовать по дальним странам, а тетушке что — куковать в тоске и одиночестве? Она же с ума сойдет, она всю жизнь привыкла заботиться о том, кто рядом…
Такие мысли уже не раз посещали Колю (видимо, взрослел). И возможный союз Татьяны Фаддеевны с доктором казался ему вполне удачным выходом из надвигавшейся жизненной ситуации. Правда, была и тревога. А не случится ли, что в новом семействе он, Коля, окажется третьим лишним и его отправят на пансионное житье в Симферополь? Мол, нельзя же все годы быть экстерном, надо привыкать к «нормальной жизни». Но, поразмыслив, Коля приходил к выводу, что на такое черное коварство ни тетушка, ни доктор не способны. Борис Петрович и в самом деле человек весьма деликатный и порядочный, а Тё-Таня… да разве захочет она, чтобы ненаглядный Николя зачах в чужом городе от тоски по родному дому!
— Тё-Таня, а как пишется фамилия Орешников? Через «е» или через «ять»?
— Что?.. Конечно, через «ять». Она от слова «орех», а как пишутся такие простые слова, третьекласснику-гимназисту пора бы помнить… А почему ты вдруг заговорил об этом?
— Ну… — Коля опять принял невинный и беззаботный вид. — Должен же я знать, как писать будущую фамилию моей тети…
— Николя!
— Что, Тё-Таня?
— Знаешь, о чем я сейчас думаю?
— Конечно, знаю. О профессоре Пирогове.
— М-м… нет, — сухо сказала Татьяна Фаддеевна, потому что вспомнила именно о знаменитом хирурге… — Я подумала, что вы с Сашей совершенно без пользы проводите вечера. Болтаете о всяких пустяках, занимаетесь карточной игрой или разглядываете одну и ту же книжку…
Коля стремительно покраснел, вспомнив касание Сашиных прядок.
— А чего такого! В книжке много всякого полезного! Саше интересно, там и география, и астрономия…
— Не спорю. Но этого недостаточно. Ты мог бы поучить ее и другим предметам… Кстати, почему Саши сегодня нет у нас? Сходи и позови, я обещала заняться с ней правописанием. Ты напомнил мне об этом своим глупым разговором про «ять».
— Да она здесь была! Только на минутку убежала домой, скоро вернется…
— Все-таки сходи, чтобы поспешила… Никто тебя не съест на дворе.
— А кто говорит, что съест! — старательно вознегодовал Коля. — Вам все время кажется, будто я чего-то боюсь! Смешно даже!
— Вот и прекрасно. Иди… А таких рассуждений про фамилию и все прочее я чтобы больше не слышала!
Коля сделал глуповато-послушное лицо.
— Хорошо, Тё-Таня…
Он получил шлепок тетрадкой и не спеша отправился в прихожую, надеясь, что пока станет обуваться-одеваться, Саша появится сама. Так и случилось.
НОВЫЕ И СТАРЫЕ СТРАХИ
Может быть, Борис Петрович и впрямь стеснялся Коли как родственника Татьяны Фаддеевны — поскольку понимал, что тот о многом догадывается. Но как с пациентом, с Колей доктор обращался решительно.
— Не вертитесь, сударь, стойте спокойно! Что значит «щекотно»?! Я вас не щекочу, а об-сле-ду-ю… Дышите… Не дышите… Подышите еще… Голубчик, я сказал «подышите», а не пыхтите, как паровая машина в доковой лесопилке… Гм… Одевайтесь.
И пока Коля натягивал на ребристое тощее тело рубаху, доктор делился с Татьяной Фаддеевной своим недоумением:
— В легких я ничего не слышу. Не могу понять, откуда этот кашель…
— Опять в своей морской фуражке гулял, хотя есть прекрасная меховая шапка, оттого и кашель, — сокрушалась тетушка. — Эту фуражку я скоро спрячу с глаз или просто выброшу…
— Нет, Татьяна Фаддеевна, здесь что-то иное. Такие явления случаются порой от нервных переживаний. Но какие переживания могут быть у этого благополучного юноши?
Знал бы он, сколько их у «юноши»!
В конце концов доктор пришел к выводу, что Колю следует хорошенько пропарить в бане. Это средство помогает от множества хворей. В том числе и от простуды, и от нервов.
— Значит, придется просить Николая Тимофеевича, — озабоченно сказала тетушка. Так, «по всей форме», она именовала Маркелыча.
У Маркелыча на дворе стояла каменная банька…
А у Лазуновых баньки, конечно, не было.
Вообще в нынешней жизни Коли и тетушки было гораздо меньше удобств, чем в столичной. Там при квартире (хотя и тесной, обшарпанной) была крохотная ванная комната с жаркой изразцовой печкой и теплая уборная. Здесь же по необходимым делам приходилось бегать на двор, в сложенную из ракушечных плит будочку. Если днем, то еще ничего. А вечером, перед сном, нужно было идти с фонарем, в котором шевелилось ненадежное пламя свечки.
В будочке дрожали и метались нехорошие тени: неосторожно махнешь ладонью, а на стене — кто-то жуткий, как гоголевский Вий…
Иногда Коля по вечерам специально отказывался от чая, чтобы не ходить на двор, терпеть до утра. И терпел. В этом было даже свое преимущество: не проспишь школу. Но порой приходилось вскакивать чересчур уж рано. Под кроватью был, конечно, горшок (по заведенному еще с младенческих лет порядку). Но ведь его потом надо выносить, а кто это будет делать? Тетушка? Или, может, Лизавета Марковна? Значит, надо самому. А если со своего двора увидит такое дело Саша? Вот ужас-то…
С мытьем тоже хватало хлопот. Татьяна Фаддеевна раздобыла где-то большущее железное корыто и каждую субботу устраивала ванну на кухне. С помощью Лизаветы Марковны грела на плите несколько ведер воды и сперва мылась сама, а потом отправляла на кухню племянника. Коля тщательно запирался изнутри ручкой от швабры. Давно прошли времена, когда он позволял Тё-Тане мыть себя, как фарфоровую куклу.
Мыться в корыте было одно мучение. Сядешь — железо обжигается, и прислониться не к чему. Встанешь — брызги разлетаются вокруг, а воды в корыте — всего ничего. А в ведрах — то почти кипяток, то совсем остывшая вода. И мыло в глазах, и пена в непромытых волосах. Плеснешь на себя из ковша — и по всей кухне потоп…
Два раза Коля с Женей и его отцом ходил в общественную баню при мастерских РОПИТа. Баня была большущая, гулкая, с жаром и клубами пара, в которых размыто проступало множество голых тел. В этой дешевой бане (билет — копейка, а для ребят бесплатно) мылись и мастеровые, и чиновники разных рангов, и даже доктор Борис Петрович, у которого дома тоже не было ванны. Коле здесь понравилось — было похоже на картинки про Дантов ад из «Божественной комедии», только без мучений и пыток, а наоборот, с веселым настроением. Но плохо то, что баня работала по вечерам, а домой одному в темноте… Ну, сами понимаете. А оставаться ночевать у Славутских каждый раз тоже было неловко…
Лизавета Марковна не раз говорила Татьяне Фаддеевне, что Маркелыч с готовностью предлагает пользоваться банькой всем соседям. Пускай только подбрасывают дровишек, а то с ними в городе трудновато. И тетушка, случалось, ходила туда с Лизаветой Марковной и Сашей. А Коля не ходил, компаньонов-мужчин не было. Маркелыч, конечно же, мылся с Настюшкой, такое их супружеское дело. И Коле — значит, опять одному? Но за окошком-то, как всегда, тьма-тьмущая. Лучше уж на кухне…
Однако на сей раз пошли они с Маркелычем.
— Сейчас мы твою хворь, тезка, за две минуты выгоним, — обещал по дороге Маркелыч. — Вылетит она из тебя, как из мортиры с двойным зарядом….
Банька изнутри была обшита желтыми палубными досками. Разделись в тесном предбаннике, и Маркелыч втолкнул Колю в комнатушку, полную горячего воздуха. Под потолочной балкой туманно светился желтый фонарь. От рыжей глиняной печки несло жаром, как от собранной в сгусток Сахары. Батюшки! Да разве здесь можно дышать?! Коля ринулся назад, Маркелыч поймал его.
— Терпи, терпи. Сейчас привыкнешь…
Один вдох, другой… Еще… Ну и правда стало терпимее. То есть, может быть, еще не совсем гибель…
— Полезай-ка на полок… — И Коля оказался на влажных горячих досках, недалеко от потолка. Маркелыч плеснул из ведра на раскаленную плиту. Воздух взорвался. Жгучий пар забил дыхание, и Коля снова решил, что пришел конец. Но выжил и сейчас.
Маркелыч взгромоздился рядом.
— Ложись-ка на пузо. Во-от так…
Он не пожалел для юного соседа дорогого березового веника, какие купить можно было только в Симферополе, а туда их привозили из Курской губернии, поскольку южнее березы не росли. Ой-ей-ей! В первый момент Коля решил, что тетушка поделилась с Маркелычем пироговским методом и пришел час расплаты за все грехи. Но нет, боли не было, а от каждого удара Колю охватывало новым упругим жаром и сладким березовым духом.
— Ну как? Будешь сызнова кашлять?
— Ой! Не буду!…
— То-то, что не будешь. Ну-ка, еще! Раньше, в своем Петербурге, такого лекарства небось не пробовал?
— Ох… не пробовал…
— Тогда пойдем. Чтобы по всей норме…
— Куда?.. Ай!
Не успел он снова сказать «ай», как крепкие руки Маркелыча под мышки вынесли его через предбанник на жгучий холод. И сверху — ледяной поток из ведра.
— А-а-а! — Это уж точно была нестерпимая погибель. Но те же руки мигом вознесли его снова на высокие доски, в спасительный жар, обдали горячей березовой пургой.
— Уф… Маркелыч, разве так можно? Я же помру…
— Обязательно. Лет через сто… Только в царствии небесном, куда попадешь после смерти, таких парилок не будет. Потому пользуйся, покуда жив… Ведь жив еще?
— Кажется, да… только сил совсем нет…
— Как это нет? А кто меня будет веником греть? Не Ерофейка же, он большого жара не выносит… Ну-ка, давай поработай!
И оказалось, что силы у Коли еще остались. Даже немало. Он передохнул и замахал веником, охаживая крепкую, в сплетениях мускулов, спину Маркелыча. И работал добросовестно, пока Маркелыч не сказал: «Ладно, дробь». По-морскому это значило «хватит».
Спрыгнули, окатили друг друга теплой водой, сели на нижней полке, чтобы отдышаться.
— Маркелыч, вы тут говорили про какого-то Ерофейку. Это кто?
— Да трюмник, — небрежно отозвался Маркелыч. На скулах и усиках у него весело блестели капли. — Прижился тут, а с какого корабля, не говорит. Они этого не любят.
— К… кто не любят? — слегка обмер Коля. Уже не от жара, а от озноба.
— Да трюмники же… Ты разве про них не слыхал?
— Нет… Они кто?
— Ну, коротко говоря, существа такие… Ты небось про карликов да гномов сказки читал?
— Д… да…
— Ну вот. Я тоже читал, еще когда в кантонистах был. Приносил нам такую книгу капитан-лейтенант Барашников, доброй души был, случалось, баловал нас, мальчишек… Из той книжки я и узнал про гномов. Только они, гномы-то, в лесах да в горах обитают, а трюмники в кораблях, в глубине. Потому и название такое… В начале осады, когда велено было затопить поперек бухты корабли да фрегаты, трюмники с них, ясное дело, перебрались на берег, тонуть кому охота… Их там, на больших-то кораблях, даже не по одному, а по нескольку в каждом жило… Как уж они осаду на суше пережили, не знаю, может, и не все уцелели. Однако же уцелели многие. А после войны стали обустраиваться. Судов-то осталось мало, вот и начали расселяться по банькам да погребам.
Коля слабым голосом сказал:
— Вроде как домовые? — Это он чтобы Маркелыч не заметил его обмирания.
— Ну, вроде… Только флотского происхождения. Оно и понятно, город-то корабельный…
— Но ведь это же, верно, сказки, не более того?
— Сказки не сказки, а от Ерофейки никуда не денешься. Как придешь печку разжигать, он за ней обязательно возится. Или на полке среди веников. Или бороду выставит, на тот же веник похожий, да глядит с любопытством. Раза два я с ним даже разговор заводил, только беседует он без охоты. Два слова скажет — и в закуток… Да ты не бойся, он, Ерофейка-то, смирный. Да и нет его сейчас. Я же говорю, он от сильного жара норовит сбежать на двор…
— Я и не боюсь, — жиденьким голосом сообщил Коля.
— Вот и ладно… Ты тут побудь с минутку, а я квасу принесу. Хорошо кваску-то после всего глотнуть, а я заранее не прихватил…
В открытую дверь Коля видел, как в предбаннике Маркелыч накинул на голое тело бушлат и в таком виде выскочил наружу. И… что же это! Святой Николай Угодник, спаси и сохрани! Конечно же, не один Ерофейка, а не меньше дюжины трюмников и всяких других существ ожили по углам. Зашелестели у печки, затрещали, будто слюдяными крыльями, на полке, замелькали по углам мохнатыми тенями. Тряхнешь головой — нет никого. Посидишь тихо две секунды — и опять… Маркелыч, он злодей! Нарочно рассказал всякую жуть и сбежал, чтобы мальчишка здесь настрадался среди страхов! Надо бежать, пока не поздно!
Однако шевельнуться было страшно. Может, лучше замереть? Голышом не побежишь, а пока одеваешься, кто-нибудь обязательно схватит за бока… К тому же, если шевельнешься, от разжижающего страха может случиться совсем нехорошее дело. Конечно, в банной сырости это незаметно, однако как потом вспоминать такое?..
Маркелыч шумно возник на пороге с глиняным кувшином в руках.
— Вот, попробуй-ка, что за квасок Настенька готовит! Как глотнешь — разом будто все атаки отбил. Полный отдых душе и телу.
Коля торопливо глотнул. Квас и правда был замечательный. В меру прохладный, пахучий, шипучий, разбежавшийся по жилам пушистыми щекочущими шариками… А Маркелыч был… вовсе ни какой не злодей! Наоборот, замечательный Марелыч! Потому что вернулся так быстро! А про Колины страхи он, конечно же, и не догадывался. И чтобы не догадался впредь, Коля глотнул еще и бодро сказал:
— Спасибо! Маркелыч, а на тендере «Курган», на котором вы ходили, есть трюмник?
— Да кто же его знает? Не встречал. Они же не всегда на людях показываются. Да скорее всего, что и нет. Который прежде был, ушел небось за матросами, когда оставили тендер в Синекаменной бухте. А новый так и не завелся…
— Значит, «Курган» — это правда «Македонец»?! — подскочил Коля. Даже про страхи позабыл.
— Федос говорит, что так. Будто бы, когда он его купил, можно было разобрать краску прежнего названия…
— А зачем он дал ему другое имя?
— Ну, решил, видать, что негоже гвозди да табак возить на славном «Македонце». Обидно, мол, для геройского судна. И получится, что вроде как к чужой славе примазываешься… Но возможно, что и врет старик. Он такой, любит поболтать да туману напустить. Может, нарочно выдает кораблик за «Македонца», чтобы найти покупателя. «Македонец»-то был ходок не в пример другим тендерам да шхунам…
— А разве Макеев хочет его продать?
— Хочет. Старый стал, не управляется… И цену, надо сказать, просит по нашим временам пустяковую, да вот что-то никто и такую не дает… Иногда сижу да мечтаю: подкопить бы деньжат да купить этот «Курган». Ходил бы куда хотел, по всему Черному морю, сам себе хозяин, волны да ветер, другой жизни не надо… — Маркелыч засмеялся. — А вашу команду взял бы в матросы. Я гляжу, вы народ дружный…
— А много ли надо денег?
— Э, да чего говорить. Вроде и не много, да нам с Настенькой столько сроду не иметь…
Коля подумал.
— Маркелыч, а вы слышали, будто лейтенант Новосильцев английское золото нашел?
— Были про то всякие разговоры. Я их еще мальчишкой слышал, в конце осады. Чего только не болтают языками. Однако Новосильцев, он офицер был в полном смысле. Хоть и сказывали, что сгоряча мог матросу вмазать по уху, но насчет честности тут дело железное. Кабы что нашел, отдал бы в казну до последней денежки.
— А если не успел? Или не смог взять с собой? Вдруг какой-нибудь золотой запас спрятан на «Кургане»? Может быть, в трюме есть тайник!
Маркелыч взъерошил Коле мокрые волосы.
— Если бы и был тайник, Федос его давно бы разнюхал, еще при ремонте, он мужик дотошный. И к тому же какое золото там ни отыщись, оно все равно не наше с Настенькой, а того, чье судно. Вот кабы купить, а потом найти… А на что купишь-то? Видишь, какое получается кольцо… Ну, давай-ка собираться. Пойдем, а баньку слегка остудим. Не ночевать же Ерофею на холодном дворе…
Поздно вечером, в постели, Коле казалось, что он весь пропитан горячим березовым воздухом. А свежие рубашка и постель были прохладными, ласковыми, словно он лежал внутри летнего облака. От кашля не осталось и следа, дыши хоть во всю мощь. Но Коля дышал потихоньку. И думал.
Он думал о том, что и правда было бы замечательно, если бы Маркелыч стал хозяином тендера. Ну, в матросы мальчишек он всерьез не принял бы, конечно, однако взять в плавание разок-другой согласился бы. Потому что Маркелыч, он чем хорош? Вроде бы и взрослый дядька, а в то же время иногда совсем как мальчишка. Дурачится с ребятами, болтает по-свойски, рассказывает всякие веселые истории про свою прежнюю службу. Настенька порой только головой качает: «Ну, чисто дитя малое, одни игрушки на уме». Но не сердится… Может, Маркелыч научил бы Колю и его приятелей кое-каким парусным хитростям. Это ли была бы не радость!..
А ежели в самом деле пробраться на «Курган» да пошарить в трюме? Тендер стоит недалеко, в Артиллерийской бухте, никто его не караулит. Сам Федос Макеев живет в домике на Бутаковском спуске, а денег на сторожа у него, конечно, нет.
А где может быть тайник?
Коля представил внутренность трюма — длинные стрингера и выгнутые шпангоуты, вроде как на модели в школьной мастерской. Там легко спрятать все, что хочешь. Под любым флор-тимберсом, под плоским настилом кильсона, в пустоте между стрингером и обшивкой. Особенно, если не совать кубышку с золотом просто так, а выдолбить в дереве специальное гнездо…
Коле и впрямь уже стало казаться, что клад обязательно там. Надо только сговорить ребят на поиски. И глядишь, в самом деле можно будет купить тендер для Маркелыча…
Маркелыч говорит: «Золото не наше». Ну и не Макеева же! Он его не покупал! Оно английское. И, значит, сейчас трофейное. А трофей — он того, кто его добудет!
Коле ясно представилось, как они вшестером: он, Женя, Фрол, Макарка, Ибрагимка и Федюня (малыша Савушку лучше не брать), — ушибаясь о ребра корабельного набора, пробираются в носовую узкость, где форштевень и киль соединяются большущей треугольной кницей под названием «кноп». В кнопе наверняка выдолблена глубокая выемка. И незаметно прикрыта тонкой досочкой. Оторвешь ее, а там парусиновый сверток или глиняная посудина… Скорей открыть — и звонкий блеск монет рассыплет по трюму в свете фонаря золотые блики…
Это были уже не просто мечты, а, наверно, сон. Или почти сон. Слишком уж отчетливо виделись деревянные сплетения корабельного каркаса и ясно слышалось таинственное сопение ребят… И вдруг:
— Да ничего там нет, дурни окаянные! Зря только пыхтите тут, никакого от вас покоя! — Это из-за толстого основания мачты высунулась большущая кудлатая голова с растрепанной, как веник, головой. Трюмник!..
Наяву они, конечно, пришли бы в себя только на берегу, далеко от пристани. А сейчас… Коля понял, что сидит в постели и дышит, как после отчаянного бега.
Где он? Ох, слава Богу, дома. Здесь-то уж, конечно, никаких трюмников нет. Хотя… кто их знает… В комнате полутемно. У образа Николая Угодника горит лампадка, да в окно светит круглая, как масленичный блин, луна (наверно, потому, что и вправду скоро Масленица)…
Коля опасливо повертел головой. Нет, здесь все в порядке. Это его комната, его привычные вещи. Даже полумрак — тоже его, привычный. К тому же в соседней комнате виден через щель прикрытой двери свет и слышен шелест книги — Тё-Таня еще не легла. Под этой крышей ничего сейчас Коле не грозит.
Да, а там, в трюме?
А на улицах, в развалинах, на пустырях?
А вообще в жизни?
Коля старательно вздохнул, попытался разозлиться на себя и стал размышлять разумно.
Конечно, никаких трюмников на свете нет. И призраков нет. И всяких смутных опасностей, которые иногда грозят непонятно чем, не существует тоже. Есть риск провалиться на экзаменах, заболеть, наткнуться на разбойников, лишиться (не дай Бог!) Тё-Тани или попасть в разные другие беды. Но этот риск, по правде говоря, совсем невелик. Самая реальная опасность — это наткнуться на невзорвавшуюся бомбу. На спящую бомбу. Нечаянно ударить ее или поднять и уронить. Но вот этот страх у Коли был как раз самым маленьким. Когда он повторял в уме стихи Шарля Дюпона, они с каждым разом казались ему все менее страшными и все более светлыми. С этакой спокойной печалью. «Давно закончилась осада. В приморском воздухе теплынь. У крепостного палисада седеет древняя полынь…» А рассуждения о бомбе, которая ждет поэта… Это просто боязнь, что откроются старые раны или каким-то другим способом аукнется давняя война.
А для него-то, для Николая Вестенбаума, как она может аукнуться? Он никогда не воевал, он ни в чем не виноват ни перед этим городом, ни перед теми, кто его защищал и осаждал. Наоборот, он хочет, чтобы город скорее вырастал из руин, делался радостным, живым, шумным (как предвещал в легенде белый всадник!) Чтобы все больше судов приходили в его бухты. Чтобы все больше ребят (веселых и дружелюбных) играли на заросших бастионах. Чтобы здесь появлялись школы и гимназии и не надо было таскаться по сырой рыжей степи в губернский Симферополь. Коля часто представлял себе такой город и заранее любил его. Но он любил его и нынешний. Несмотря на запустение, малолюдность и развалины. Несмотря на свои страхи.
Так откуда же эти страхи? Почему он не такой, как другие ребята? Даже смирный стеснительный Женька не в пример храбрее своего друга Коли Лазунова. Даже малыш Савушка… Хотя… у Савушки старший брат, с братом ничего не страшно. Женя здесь старожил, привык ко всему. Ибрагимка и Макарка — те вообще впитали в себя здешнюю жизнь с самого рождения. Ничего другого они и не видели. Они просто частичка этого города. Откуда у них может быть страх…
«Да причем здесь город? — сказал себе Коля. — Страх разве в нем? Страх внутри тебя. Он сидел в тебе еще там, в Петербурге. Ты привез его с собой, со своим боязливым характером и поэтому никогда от него не избавишься».
«И как мне быть? Я же не могу сделаться таким как Маркелыч… Или таким, как Фрол. Тот ничего не боится. Ничего и никого. Это сразу понятно, когда он глядит прищуренно и усмехается. «На пути не стой, у меня пистоль»…
А может быть, потому и не боится, что есть у него пистолет?
Мысль была простая и ясная. С Коли слетели остатки сонливости. В самом деле, ведь именно оружие придает человеку силу и бесстрашие. Ощущение безопасности! Стоит вспомнить попутчика ротмистра с его саблей и револьвером в черной кобуре!
Какой сумрак пустырей и развалин может быть страшным, если ты идешь по нему с пистолетом за пазухой и знаешь, что в стволе добрый пороховой заряд, пуля «минька» (от имени французского изобретателя Минье) и надежный кремень в зажиме курка-собачки!.. И конечно же, любые страхи перед жизненными бедами разлетятся вдребезги, если только взглянешь на длинноствольное оружие, висящее на стене рядом с осколком древней амфоры! Потому что…
Да, потому что пистолет — несгибаемая сила и твердость духа. Такая мысль даже приобрела в Колином воображении зримую форму. Представилось ему, что длинный стальной ствол — это как бы стержень человеческой души, не дающий ей гнуться и колебаться.
Значит, что же? Все дело в том, чтобы достать оружие?
А где?
Понятно, что не каждый день приваливает человеку счастье, как Фролу — отыскать на поле боя вполне исправный пистолет. Это ведь не осколки, не пули, не всякая мундирная мелочь, которую ребята ищут на продажу. Да теперь, в мерзлой земле и вообще ничего не откопаешь. Значит, путь один: как-то раздобыть пистоль у Фрола…
Коля уже не думал о кладе, спрятанном в трюме бывшего «Македонца». То, что недавно казалось вполне правдоподобным, теперь представлялось сплошным вздором. Другое дело — настоящий тяжелый пистолет с черным, пахнущим порохом дулом и тугой пружиной замка. Это не сон, не фантазия…
Но разве Фрол согласится расстаться со своим сокровищем? Не променяет ни на какое добро. Да и что за добро мог бы предложить ему Коля? Книгу о тайнах мироздания? Свою капитанскую фуражку? Желтый лаковый пенал с набором карандашей и новеньких стальных перьев, что купили в Симферополе?.. Коля ясно увидел, как Фрол оттягивает нижнюю губу и щелкает по ней нечищеным ногтем (так, что разлетаются мелкие брызги).
А может быть, купить? В жестяной коробке из-под столичных леденцов у Коли хранился немалый денежный запас, накопленный за долгие времена. Были здесь и полтинники, подаренные тетушкой на разные праздники, и пятаки, которые она отдавала ему со сдачи, когда бегал в ближние лавки за сахаром и хлебом (помогал кухарке Полине); и даже несколько копеек, выигранных у Юрки Кавалерова и других ребят на пустыре за Касьяновой усадьбой — в запрещенную взрослыми игру «дамки-чирики». Коля собирался купить волшебный фонарь со стеклянными картинками и керосиновой горелкой, но отъезд поломал эти планы… Сумма в коробке набралась немалая, около четырех рублей с полтиной. Фрол таких денег, небось, сроду не видал. Но… Коля опять представил, как Фрол, вытянув длинную шею, смотрит с ехидным прищуром…
А если Фрол и согласится, то — Коля чуял это — у всех останется нехороший осадок. Этакое впечатление, что «дворянчик Николя выудил Фролкин пистоль за большие деньги». Фрол сам постарается внушить эту мысль остальным. И… похоже ведь, что будет прав.
Нет, оружие добывать надо в честном деле. Вроде поединка… Ну, не в настоящем бою, конечно, и не в драке, а в чем-то вреде состязания. В споре каком-то… Фрол — спорщик известный. Если упрется на своем — стоит до конца, хоть лбом его о стену бей. Упрямый как… как инкерманский камень, из которого сложены здешние дома. Ядра не могли прошибить его и оставляли круглые, очень ровные ямки-отпечатки… Камень из такой стены валяется на дворе у Маркелыча. С круглой вмятиной посередке. Маркелыч, когда ремонтировал дом, притащил откуда-то этот известняковый брус да потом, видать, бросил за ненадобностью. Теперь круглый отпечаток (размером с блюдце для варенья) служил поилкой для петуха с французским фельдмаршальским именем Пелисье и нескольких кур. Но в эти дни, несмотря на близость Масленицы и весны, пришли такие холода, что Настенька забрала кур и петуха-фельдмаршала в дом. А Коля, возвращаясь из бани, заметил в свете фонаря, что вода в каменной посудине превратилась в гладкую льдинку.
В тот момент он это лишь мельком отметил про себя, а сейчас… Лишь бы не случилось завтра оттепели! И было солнце — холодное, но яркое! И тогда… слава доктору Клоубонни, спутнику отважного капитана Гаттераса!
«У МЕНЯ ПИСТОЛЬ…»
Утро было морозным и солнечным. Коля сразу увидел это сквозь стекло — у окна искрились ветки низкорослой акации. Проснулся Коля поздно — день был воскресный. Татьяна Фаддеевна, однако, после завтрака отправилась в лечебницу. Там в свободные от работы дни как раз был самый большой наплыв хворых мастеровых. Иных надо было бы уложить в больницу, но доктор Орешников до сей поры не мог добиться у городского начальства ее открытия. Вот и приходилось врачевать всех больных очень скороспело, в тесной комнате, которая называлась «амбулатория».
То, что тетушка ушла, было Коле на руку. Он тут же (натянув от холода заячью шапку) отправился на двор к Ященкам. Там никого не было. В круглой вмятине на белом камне по-прежнему блестел прозрачный лед (в нем даже заметен был пузырек).
Коля сел на корточки, надавил на края круглой льдинки. Она не шелохнулась. Он надавил снова. Никакого результата. Вот досада!.. С этой досадой он вскочил и ударил по камню каблуком. Раз, два, три!.. Потом сел и нажал на лед снова. Льдинка, поупрямившись немного, вдруг скользнула вверх и упала в сухую траву рядом с камнем. Хорошо, что не разбилась!
Это была не просто льдинка, а прекрасная ледяная линза! Конечно же, гораздо более гладкая, чем та, которую в далекой Арктике смастерил из осколка айсберга доктор Клоубонни, чтобы разжечь в снежном доме огонь!
Коля растопыренными пальцами взял линзу за края. Ладонью пошлифовал плоскую сторону, чтобы стала еще прозрачнее. Сердце колотилось так, что отдавалось в ушах под шапкой. Стало жарко… Святой Николай Угодник, сделай, чтобы все получилось! Ну, пожалуйста!.. Коля повернул ледяное стекло одной стороной к солнцу, другой — к растопыренной ладони. Лучи на коже сошлись в яркое крошечное пятнышко. Но никакого ощущения. Никакого. Ни… ай!
Коля заплясал, дуя на ладонь. Словно петух Пелисье воткнул в нее свой колючий клюв! Но это была радостная боль!
Коля выхватил из кармана армячка припасенный заранее кусок пакли (вырванную из щели оконную конопатку). Сжал ее в комок, навел горячую точку на серые волокна. Не сразу, через полминуты, но все же они пустили синий дымок А потом задрожал на пакле желтый неяркий огонек. Ура!..
Коля дунул на паклю, уложил линзу обратно в каменную ямку и, пыхтя от натуги, уволок камень за сарайчик, подальше от солнца.
Как удачно, что именно сегодня вся компания собралась пойти на пустошь, за кладбище у Пятого бастиона, и там, в неглубоком рву, пострелять из пистолета. Фрол давно обещал ребятам это развлечение и вот наконец назначил время.
Место было не близкое, зато удобное — в отдалении от домов. И едва ли Куприян Филиппыч Семибас захочет морозить нос b уши и тащиться сюда, если и обратит внимание на пальбу.
Спустились по откосу в серый пересохший бурьян. Каблуки стучали о комки замерзшей глины. Изо ртов шел пар. Закутанный до носа Савушка привычно стал на посту. Остальные протоптали в бурьяне дистанцию, подперли камнями дырявый медный таз, которому надлежало стать мишенью.
Ну и пошла пальба!
Каждый стрелял два раза. Почти никто не промахнулся, даже осторожно вздыхавший Женя, который взял пистолет впервые. Оно и понятно — таз вон какой большущий!.. Лишь Коля (он по жребию стрелял предпоследним) один раз попал в самый край, а вторую пулю вообще пустил мимо.
В другом случае он расстроился бы ужасно. Такой удар по самолюбию! Но сейчас мысли были не о том. Коля небрежно махнул рукой:
— Бывает… Видать, не выспался. — А думал про главное: как начать с Фролом запальчивый спор?
Но сегодня Коле везло необычайно.
Фрол, всадивший две пули в самую середину медного дна, спрятал оружие за пазуху и вынул изогнутую матросскую трубку. Солидно покашлял. С той же обстоятельностью, что заряжал пистоль порохом, набил трубку табаком из холщового мешочка. Всех оглядел желтыми глазами, хмыкнул и спросил, заранее зная ответ:
— Кто-нибудь хочет?
Все, конечно, замотали головами.
Фрол и раньше баловался табачком — и в погребке, и, случалось, на улице, если не на глазах у взрослых. И каждый раз предлагал приятелям. Но Коля отказался, честно объяснив: «У меня же легкие слабые, мы из-за этого из Петербурга уехали». Женя сказал еще честнее: «Нет, я не буду. По-моему, это нехорошо». («Чего нехорошего-то…» — добродушно хмыкнул тогда Фрол. Но насмехаться не стал.) Федюня сказал, что им с Савушкой хватает дедова дыма. Тот целыми днями пускает клубы, как старый турецкий пароход. Ибрагимка сослался на Коран. Потом, правда, сообразили, что мусульмане курят за милую душу — кальян, например, — но уличать Ибрагимку никто не стал.
Лишь Поперешный Макарка, купившись на Фролкино «ты небось тоже не захочешь», потребовал себе трубку. Втянул дым, вытаращил глаза и долго кашлял, скрючившись в углу погребка. Его колотили по спине. Мало того, когда он пришел домой, мать учуяла запах, и ее крепкая веревка уже вовсе отучила Макара от интереса к «табашному зелью», несмотря на его строптивый характер…
И сейчас, после стрельбы, Фрол готовился в одиночестве предаться дымному удовольствию. Все давно знали, что затягивается Фрол не сильно, зато синие клубы он выпускал всем на загляденье.
На этот раз, однако, дело у Фрола не заладилось. Спичек у него, конечно, не оказалось, вещь эта в обиходе была новая и дорогая. Из кармана длиннополой своей тужурки вытащил Фрол кремень-огниво, зазубренный осколок бомбы и обугленный трут из куска пенькового троса. Начал привычно колотить чугуном по камешку. Но искры летели слабо, трут не загорался. Ну никак!..
Все внимательно следили за Фролом, но это внимание только злило его. Он зыркал желтыми глазами и сквозь зубы выдавил два нехороших слова. Потом от досады хлопнул о свои разбитые сапоги драной суконной шапкой.
— Потому что табак — это вред, — тихо, но бесстрашно сказал Женя.
— Сам ты вред… Отсырел он, что ли? Или кресало затупилось…
— Таким кресалом только тесто месить, — подал голос Коля. Понял, что пришел его черед. — Лучше уж какой-то другой способ испытать… Попробуй кремнем пистолета.
— Ну да, скажешь! Он и так на исходе, а нового нет!
— Ну, тогда еще как-нибудь…
— «Нибудь» как?
— Древние люди огонь трением добывали. Вертели палочку на камне…
— Воткни ее себе… и верти.
Коля ради пользы дела снес это спокойно. А Ибрагимка укоризненно напомнил:
— Ай, ведь обещались друг с дружкой не ссориться.
— Я и не ссорюсь… — Фрол опять безуспешно колотил осколком. — А пускай он с брехней под руку не суется…
— Я не с брехней. Я помочь хочу. Есть же много способов получить огонь. Некоторые люди даже с помощью льда костры разжигают…
Фрол уронил руки.
— Че-во?
— Вот тебе и «чево». С помощью льда. Не слыхал?
— Спятил Николя, — уверенно сообщил Фрол. — С помощью льда лечат больные головы. В которых мозга за мозгу зацепилась. Называется «компресс». Попроси своего знакомого доктора…
— Доктор тебе нужен, — миролюбиво объяснил Коля. — От упрямства лечить. Ты, как упрешься, ничего знать не хочешь.
— Да чего знать-то? Что льдом огонь добывают?
— Ну да!
— Больной, — убежденно сказал Фрол.
Остальные смотрели на Колю приоткрыв рты. И с сочувствием. Видно, тоже как на больного. Все, кроме Жени. Тот, кажется, что-то понимал. Да, он же читал роман Жюля Верна! Ладно, лишь бы не раскрыл секрет заранее. Коля незаметно мигнул ему.
— Значит, не веришь? — спросил он Фрола.
— Гы… — выдохнул Фрол.
И тогда Коля наконец сказал:
— Спорим!
— Об чем?
— О том, что льдом зажгу твою трубку!
Фрол помигал. Потом что-то новое появилось в его глазах. Какая-то хитрая мысль.
— Ладно, спорим! А на что?
— Давай на что-нибудь важное. Дело-то все же непростое…
— Договорились. И смотри не отпирайся. Ежели проспоришь, в полночь пойдешь на кладбище и принесешь с могилы капитана Банникова жестяной цветок. А мы подождем, — ласково проговорил Фрол.
В осаду не каждого хоронили на Северной стороне. Некоторым, особенно убитым в начале войны, «посчастливилось» обрести место вблизи города. Могила капитан-лейтенанта Банникова, погибшего в ноябре пятьдесят четвертого года, находилась в самой середине здешнего кладбища. Она была знаменита лежавшим на плите большущим якорем и надетым на каменный крест железным венком с серебристыми жестяными розами. Сходить ночью на кладбище и добыть такую розу считалось у всех мальчишек делом весьма славным и геройским. Во всем городе таких смельчаков можно было перечесть по пальцам. Фрол был среди них. (Но ему что, с пистолем-то!)
Фрол смотрел выжидательно. Не пойдет мальчик Николя среди ночи на кладбище. Он и в сумерках-то норовит быть поближе к остальным, когда шагают вблизи разбитых домов.
Коля обмер. Внутри. А что, если не получится? Но не было обратного пути. Он сказал небрежно:
— Хоть цветок, хоть целый букет…
— И не говори, что тетушка не пустила!
— Не скажу… А с тебя что требовать, когда проспоришь?
— А чего хочешь?
— Пистолет!
Фрол мигнул. Догадался о чем-то? Но… какой же человек в здравом уме допустит, что изо льда получается огонь? А если тут прячется хитрость, он, Фрол, не лыком шит, разглядит вовремя!
— Замётано!.. Разбивайте!
Они сцепили в рукопожатии пальцы, и Савушке — самому бесхитростному — поручено было расшибить эту сцепку ребром ладони.
— Ну! — сказал Фрол. — Теперь пошли наверх! Там лужи застывшие, льда сколько хочешь.
Коля отозвался деловито:
— Не из всякой лужи лед пригоден. Пошли к Маркелычу. Там этим делом заниматься способнее.
— Уже вертеться начал, — хмыкнул Фрол.
— Я не верчусь, а хочу наверняка…
Выбрались из рва, пошли по пустырям, потом вдоль разбитой казармы. Женя оказался рядом.
— Думаешь, получится? — спросил он тихонько.
— Я уже пробовал, — ответил Коля одними губами.
Фрол шагал позади. Вдруг он громко сообщил:
— А я разгадал твою хитрость! Ты небось возьмешь у тетушки спички, напишешь на пачке «Лёдъ» да и скажешь: «Вот, я льдом зажигаю!» Такой фокус не пройдет!
— Не будет такого фокуса.
— Или обломишь с крыши сосулину, стукнешь ею по кресалу: «Льдом искру выбил!»
— И такого не будет, — снисходительно пообещал Коля. — Будет по-честному. Все пускай решат — правильно это или нет…
Фрол тревожно задумался на ходу, а у Коли все стонало внутри от опасений. Но… что может случиться-то! Ведь утром же получилось. А сейчас морозец по-прежнему крепкий, солнце такое же яркое. Разве что Настенька зачем-то разыщет за сараем камень да выколупает льдинку. Но можно же налить воду и заморозить сызнова…
Такими мыслями Коля успокоил себя и, чтобы не отдаться страху снова, начал рассказывать, как Маркелыч вчера выгонял из него хворь. И как говорили с ним про трюмников и про золото «Македонца».
Оказалось, что про трюмников знают все. Кое-кто их даже видел. Савушка поведал, что их трюмник по имени Коконя катал его на закорках по баньке — от двери до печки и обратно.
— Это тебе приснилось, — ласково сказал Федюня. — Ты в бане-то один сроду не бывал.
— А вот и не приснилось! Бывал! Когда позже всех кончил мыться… Я потом с мокрого заду шерсть отклеивал, потому что Коконя весь волосатый…
Посмеялись.
Коля уже не верил в клад, спрятанный в трюме, но все же сказал и про это. Может, все-таки слазить поискать? Было бы тогда у Маркелыча свое судно.
— А с чего это золото Маркелычу отдавать, если найдем! — возмутился Макарка. Не по жадности, а ради спора. И все заспорили, чье было бы золото, если бы и впрямь нашли.
Фрол сказал рассудительно:
— Чего делите неснятую шкуру? Ничего в трюме нету. У Новосильцева с командой чуть не целая ночь была для отхода. Неужто оставили бы золото врагам или пожару? Долго ли было вынуть его из тайника…
— Да ведь нести-то с собой небось тяжело, — заметил Федюня.
— Да они и не понесли. Спрятали где-то вместе с флагом, с вахтенным журналом да картами, чтобы все это к французам не попало, если попадутся в плен. Скорее всего, зарыли в подземном ходе…
— Вот бы отыскать, — тихонько сказал Женя.
Фрол щелкнул губой:
— Поди отыщи. Ходов этих под городом да вокруг не счесть…
Пришли на двор к Маркелычу. Настенька и Саша развешивали на пеньковом шнуре выстиранное белье. Оно застывало на глазах.
— Гости пожаловали, — улыбнулась Настенька. — Вы только с печкой там поосторожнее…
— Мы не будем разжигать, мы на минутку, — сказал Коля.
Саша подошла, почуяв что-то интересное. Настенька скрылась в доме.
Камень с ледяной линзой оказался на месте, за сараем.
— Женя, помоги, пожалуй… — попросил Коля. Вдвоем они легко выволокли известняковый брус на солнце.
— Лед? — спросил Коля, указывая на застывшую в лунке воду.
— Лед! — хором сказали все. Кроме Фрола. Но и он не спорил.
Коля сел на корточки, надавил на ледяные краешки. Испугался вновь: а вдруг примерзло напрочь? Но линза выскочила легко, выпуклым боком отразила солнечную искру. Коля опять потер ладонью плоскую сторону.
— Фрол, доставай-ка трубку…
Фрол мигал. Догадался, в чем дело? Однако не спорил, достал трубку, протянул.
— Нет уж, ты ее держи в зубах. Будешь раздувать, как полагается… Присядь-ка, а то я не дотянусь…
Озадаченный Фрол исполнил все без спора.
Коля навел солнечное пятнышко на туго набитый табак. И не успел даже встревожится: получится ли? Дымок почти сразу побежал вверх извилистой струйкой.
— Раскуривай! Раскуривай! — закричали мальчишки, радуясь чуду. Фрол послушно засопел трубкой. Она выпустила синее облако, выбросило икру.
— Ура-а!!
Фрол выпрямился. Неторопливо затянулся, потом придавил в трубке тлеющий табак большим пальцем. Он старательно прятал огорчение.
— Хитер ты, Николя. Видать, много книжек прочитал… Не знал я про такое дело…
Коля сдержанно пожал плечами. Кто же, мол, виноват, что не знал.
Савушка, завладев ледяным стеклом, восхищенно разглядывал сквозь него ссадину на костяшке мизинца. Ибрагимка, Федюня и Макарка дышали у него за спиной. Ибрагимка тихо цокал языком.
Передача пистолета состоялась тут же. Было похоже, будто подписавший капитуляцию фельдмаршал, сохраняя достоинство, сдает оружие победителю. Фрол протянул пистолет вперед рукоятью:
— Держи, раз выиграл…
— А припасы? — напомнил Ибрагимка.
— На припасы спору не было! — тут же вмешался Макарка.
Но Фрол снисходительно сказал:
— Они мне теперь к чему? — Выгреб из кармана мешочек с порохом и пригоршню пуль. — Э, да тут и кремешок запасной! А я и не помнил! Повезло тебе, Николя.
«Можешь взять обратно пистолет, только не говори больше «Николя»!» — чуть не вырвалось со злостью у Коли. К счастью, сдержался. С безразличным выражением лица рассовал по карманам боеприпасы. Расстегнул армячок и курточку. На штанах был суконный поясок с круглой костяной пряжкой. Коля стал заталкивать за него пистолет.
— Зачем он тебе? — жалобно сказала Саша. — Страх какой.
— По носу… — пообещал Коля.
После этого все разошлись. Коля и Женя пошли к Лазуновым домой.
Коля вколотил в стену граненый гвоздь — в щель между камнями, которую угадал под штукатуркой. Сделал из шнурка петлю, повесил пистолет в аршине от рамки с осколком амфоры. Оглянулся на Женю:
— Ну, как?
Женя сказал, что хорошо. Потом спросил:
— Выходит, ты заранее все рассчитал? Для этого спора…
— Конечно… А что? — Коле вдруг почудилось в Женином голосе скрытое осуждение. И он сразу напрягся: — А что? Разве это нечестно?
— Отчего же нечестно. Все по уговору, — успокоил его Женя. Правда, как-то скучновато. Но, возможно, он просто завидовал в душе. Потому, наверно, и спросил: — А Татьяна Фаддеевна позволит тебе держать дома настоящий пистолет?
— Конечно, позволит! Ей-то что!
…Татьяна Фаддеевна не позволила. Увидев на стене грозное оружие, она подняла крик. Даже не совсем приличный для образованной дамы. Дала волю всем своим чувствам и женским страхам. Смысл ее отчаянных возгласов сводился к тому, что Коля обязан «сию же минуту отнести этот ужас на свалку, пока он не взорвал весь дом!».
Коля, у которого хотели отобрать его надежду и радость, тоже потерял сдержанность (потом даже стыдно было). Он кричал в ответ (и пустил слезу), что женщины вот ни настолечко не смыслят в оружейных делах. Ну, как, скажите на милость, может взорваться пистолет, который вовсе не бомба и в котором даже нет ни крупинки пороха?
— Вот, посмотрите сами! Загляните сюда, в дуло!
— Не подходи ко мне с этой гадостью!
— Здесь и кремень-то совсем сбит! И пружина совершенно слабая, курок почти не щелкает! — врал уже напропалую Коля.
— Я сказала: выбрось эту мерзость!.. Зачем тебе оружие? Разве ты солдат? Или бандит?
— Вы же сами хотели, чтобы я стал военным! Толкали в корпус!
— И очень жаль, что не сумела затолкать! Там тебя приучили бы слушать старших!
Вот она дамская логика!
Дошло уже до того, что Коля пообещал (совсем уже со слезами): если тетушка заставит его унести пистолет, то он унесет — пожалуйста! — но домой после этого не вернется. Останется жить в какой-нибудь разбитой хате. Татьяна Фаддеевна прореагировала безжалостно:
— Ты там умрешь от страха в первые пять минут!
— С пистолетом не умру!
К счастью, пришел в гости доктор Орешников. Со свойственным деликатному мужчине спокойствием разобрался в причине спора. Уговорил Татьяну Фаддеевну и Колю умерить горячность. Осмотрел пистолет. Подтвердил, что «этот музейный экспонат» и в самом деле не опасен.
— Если, конечно, не пытаться заряжать его порохом и пулями. Но, я надеюсь, Коля достаточно благоразумен…
Коля тут же поклялся в своем благоразумии. И, катясь дальше по наклонной плоскости греха, с жаром наврал, что у него нет никаких боеприпасов. Мало того, он вынул из куркового зажима кремешок (поскольку помнил о запасном) и торжественно бросил его на кухне в мусорное ведро.
Тетушка с мучительным стоном сдалась. При условии, что, когда она дома, «этого предмета не должно быть на стене». Коля тут же затолкал пистолет под свой диванчик…
А на ночь он положил пистолет под подушку. Опять захотелось плакать, Коля всхлипнул, погладил деревянную рукоятку, будто шейку живого существа. Но… пистолет не отозвался на ласку. Он лежал под подушкой, холодный и твердый. Чужой.
Почему?
«Выходит, ты заранее все рассчитал?» — вспомнился Женин вопрос.
«Ну и что? Разве нельзя рассчитывать заранее, когда заключаешь пари? Разве это нечестно?»
«Отчего же нечестно? Все по уговору…»
Коля опять потрогал пистолет. А будет ли он защитой от страхов? Почудилось, что да. Коля представил ночные развалины, и они теперь показались ему совсем не такими жуткими, как прежде. И если даже идти к могиле капитан-лейтенанта Банникова, то с пистолетом не так уж боязно… Однако же какое-то сомнение продолжало точить Колю. Он так и не разобрался, уснул.
Утром в школе было много разговоров о вчерашнем пари. Спрашивали Колю, правда ли, что выпуклая льдинка дает огонь. Коля не скрывал, что вычитал об этом в книжке. Фрол в разговорах не участвовал. Будто его все это не касалось. Женя тоже не заводил разговора о пистолете, даже не спросил, как отнеслась к нему тетушка. А вообще-то он держался обычно, разговаривал как всегда, по-дружески. Только… только показалось Коле, что Женя иногда слишком быстро отводит глаза. Но, наверно, и вправду только показалось. Немудрено после вчерашнего…
Дома Коля опять водрузил пистолет на стену — Тё-Тани не было.
— Побудь здесь хоть немного, — шепнул он пистолету.
Вещи иногда умеют мысленно разговаривать с людьми. И Коля понимал, что с Фролом пистолет, конечно же, разговаривал. Но сейчас пистолет молчал, глядя вниз длинным опущенным стволом…
А собственно говоря, как он сумеет помочь Коле одолеть его страхи? Не будешь же таскать его каждый раз собой, когда надо идти по темной улице. Да и не ходит Коля один… И боязнь экзаменов пистолетом как прогонишь? Ведь не станешь палить в хрестоматию по греческому языку! И не потащишь его с собой в гимназию!.. Можно взять пистолет разве что в баню, если пойдешь мыться один. Но и там от него какой прок? Стрелять в трюмника Ерофейку, если тот вдруг высунет голову из-за печки? А зачем? И как потом жить, если по своей трусости погубишь безобидное добродушное существо? (Да и нет на свете никаких трюмников!)
А Женин уходящий в сторону взгляд? Словно тому неловко за Колю. Может, и почудилось, а может… Смирный и застенчивый Славутский в вопросах совести всегда чуток, будто магнитная стрелка. Может, и не скажет ничего, а в глазах читается: «Это нехорошо…»
Значит, появилась в их дружбе трещинка? Пускай самая незаметная, а все-таки…
Коля затолкал пистолет за поясок и стал одеваться.
Фрол жил в двух сотнях шагов от Колиного дома, в косой приземистой хате под ярко-рыжей черепицей. Когда Коля подошел, он таскал на сколоченных из трех досок санках закутанную сестренку. Покосился, сказал неловко:
— Вот катаю, пока зима. А то не сегодня завтра все потает… — Санки скребли полозьями то по слежавшейся полоске снега у ракушечной изгороди, то по мерзлой земле.
— Фрол, держи… — Коля рукоятью вперед протянул пистолет.
Фрол уронил веревку, сдвинул на затылок суконную шапку.
— Это… с каких щей?
— Ну, с таких… Все равно он твой. А не мой… Я же чувствую… И тетя Таня не позволяет.
Фрол привычно щелкнул по губе.
— Это ваше с тетушкой дело. Я-то при чем? Что утеряно в спору, то обратно не беру. Может, в Петербурге не так, а у нас это не по закону…
— Да оставь ты Петербург, — с досадой сказал Коля. — Я потому и отдаю… что спор был неправильный. Вот как раз не по закону. Я же заранее знал, что ты проспоришь. Все подготовил. Не было никакого риска.
— Ну, это всегда так и бывает, — усмехнулся Фрол. — Помню, мне Адам говорил: если двое бьются об заклад, один всегда дурак, а другой подлец…
— Значит, я подлец?!
Фрол вдруг сильно смутился.
— Я же не про тебя… Просто поговорка такая. Ну… в ней все же есть кой-какая правда.
— А я не хочу такую правду! Вот и забирай!
Фрол сильно помотал головой на тонкой шее. Шапка еще сильнее съехала назад, желтые волоски заискрились на солнце.
— Не возьму. У меня тоже свое понятие есть, хотя и не дворянин.
— Дурак ты, — чуть не со слезой сказал Коля. — При чем тут «дворянин», не «дворянин»! Я же с тобой по-хорошему…
— Ну… и я по-хорошему. Ты старался, спор выиграл, значит, пистоль твой.
— Мой?
— А чей же!
— Точно мой?
— Само собой! Что желаешь, то и делай с ним. Выброси, если охота.
— Я выбрасывать не буду, — с удовольствием сказал Коля. — Я тебе его дарю. А от подарков отказываться нельзя. Это ведь тоже не по закону!
Он распахнул на Фроле тужурку, сунул пистолет стволом во внутренний карман. А в наружные карманы погрузил порох, кремень и пули. Фрол стоял, растерянно растопырив руки. Закутанная в клетчатую шаль сестренка на санках молча хлопала глазами.
— Вот так, — сказал наконец Коля. И с великим облегчением зашагал прочь.
— Коль… — сказал ему вслед Фрол.
— Чего? — Коля оглянулся.
— Ты это… не злись, что я иногда говорю «Николя»… И вообще… Я не со зла, просто у меня язык такой… шершавый.
— Да ладно, я знаю…
…В этой истории с пистолетом осталось досказать немногое.
По законам литературы, если в повествовании появляется пистолет, он должен обязательно выстрелить. Причем не просто так, а в какой-то решительный момент. Это и случилось. Только долгое время спустя.
Почти через сорок лет после рассказанных событий, в ноябре 1905 года в Северной бухте, напротив подпорной стенки Приморского бульвара, что разбит был на месте развалин Николаевской батареи, горел восставший крейсер «Очаков». Горел и светился раскаленным металлом. Его, почти лишенного брони, расстреливали по приказу адмирала Чухнина береговые батареи. Командир восстания лейтенант Петр Петрович Шмидт скомандовал, чтобы все покинули корабль. А потом и сам с мальчишкой-сыном бросился в ледяную воду. Скоро Петра Петровича и четырнадцатилетнего Женю подобрали на миноносец 270, но тот почти сразу начал тонуть от тяжелого огня с «Ростислава». Шмидт и Женя опять оказались в воде. Они были подобраны и арестованы верными царю офицерами, доставлены на «Ростислав» и брошены в трюм.
А матросы с «Очакова» плыли к берегу, к бульвару.
— Братцы, пощадите! — слышались из воды крики.
А «братцы» в солдатских шинелях и бескозырках с кокардами шеренгой стояли у гранитного среза и равномерно давали один залп за другим. Из длинных стволов выскакивали оранжевые огоньки и мгновенно отражались на граненых штыках мосинских трехлинеек. Стрельбой командовал усатый офицер в длинной шинели и фуражке с очень блестящим козырьком.
— Огонь, сволочи! Огонь! — кричал он сиплым бабьим голосом и перед каждым залпом взмахивал зеркальным сабельным клинком.
На склонах Городского холма, на ступенях Матросского бульвара, у памятника Казарскому черной массой толпился народ. Слышались крики и плач.
— Изверги! Палачи! О Боге забыли!..
Кое-кто пытался прорваться на берег, но оцепление из солдат и полиции было несокрушимым.
И все же через это оцепление как-то прошел сутулый седоусый человек в потертой флотской тужурке. Он был без фуражки, блики искрились на его рыжеватых коротких волосах. Это был известный многим мастер адмиралтейского завода по фамилии Буденко. Он шагал по пустому пространству между оцеплением и стреляющей шеренгой. Широко шагал, но спокойно. Сухие листья платанов похрустывали под ногами.
Мастер осторожно обошел раненную чайку, которая билась на ракушечных плитах. Она казалась оранжевой от пламени. Какой-то унтер бросился мастеру наперерез, но замер, изумленный хладнокровными насмешливыми словами:
— На пути не стой, у меня пистоль…
Далее все было, как в известной повести Пушкина. «…Дубровский, подошед к офицеру, приставил ему пистолет ко груди и выстрелил, офицер грянулся навзничь.» После, правда, уже не по «Дубровскому». Пробитый несколькими пулями и двумя штыками, мастер упал на плиты и мгновенно умер. Используя короткую заминку на набережной, два матроса в воде рванулись в сторону, ушли в тень береговых выступов и вдоль них, то вплавь, то между скользких камней пробрались к причалам Артиллерийской бухты. Там, под настилами, они притаились на время, а потом по темным откосам проползли наверх и скоро оказались в переулке Артиллерийской слободки, где жило немало сердобольных рыбаков…
Может быть, в спасении двух этих жизней и был главный итог существования на свете мастера Фрола Никодимовича Буденко. И оправдание пистолета.