Давняя история — страница 10 из 32

— Я жил там не один. Почему же такая честь мне первому?

— Не первому. Я уже побывал у Мухина.

— И что же?

— Это занятой человек. В повседневных хлопотах он многое позабыл, но помнит твердо, что знал Гусеву не больше других посетителей столовой.

— Так он сказал вам?

— Разве это не соответствует действительности?

Витковский поболтал вином на дне своего бокала:

— Ему виднее… Итак, после Мухина вы направились ко мне. По совету Мухина или в порядке очередности?

— О вас Мухин не говорил ничего.

— Это делает ему честь, — заметил Витковский не без сарказма. — Что ж, Игорь Николаевич, и я человек занятой, и я позабыл многое. Все трое мы любили посидеть за столиком, когда работала Татьяна. И не только мы. Она пользовалась популярностью, и думаю, не один студент вздыхал по ней.

— И это все, что вы можете мне сказать?

— Да, все…

Всю дорогу домой Мазин думал, почему Витковский, ждавший его и, очевидно, готовившийся к продолжительному разговору, «допросу», разговор этот вдруг пресек, отклонил, уклонился, почему не попытался выяснить, что именно сообщила Вера Александровна, хотя, как показалось Мазину, Витковский ждал и даже опасался ее показаний. Почему, наконец, так наивно присоединился к той простоватой лжи, которую Мазин уже слышал от Мухина? Витковский совсем не походил на Алексея Савельевича и, по мнению Мазина, должен был вести себя иначе — искреннее или хитрее, на худой конец.

Витковский и в самом деле не собирался лгать или уклоняться, он хотел, собирался рассказать все, что знал. Хотел и не смог рассказать незнакомому человеку, которому по службе требовалось коснуться того, чего сам он не мог касаться без боли и стыда. Им овладели апатия и усталость. Разговор выдохся, и Мазин понял, что оживить его искусственно не удастся.

И когда внизу хлопнула дверца и вспыхнул красный огонек уходящей машины, Витковский задернул штору и опустился в кресло. На проигрывателе все еще крутилась замолчавшая пластинка. Было тихо. Спали соседи, замерла после дождя улица. Впервые за много лет Станислав Андреевич думал не о больных, не о прошедших и предстоящих операциях. Он понимал, что поступил глупо, но нелегко, слишком трудно оказалось ему приоткрыть перед посторонним дверь в прошлое, в пережитое…

В отличие от Лехи Мухина жизнь Станислава начиналась в завидной обстановке благополучия. Отец его был человеком рационалистичным и женился не раньше, чем обеспечил устойчивое положение разумеется, устойчивое относительно, в рамках возможной для тридцатых годов устойчивости. Но он его добился. Общественно-политическое кредо инженера Витковского было простым: окончив Политехнический имени императора Петра Великого институт до революции, революцию он признал не душой, но разумом, однако признав, обязал себя раз и навсегда служить верно и с достоинством. Поэтому Витковский держался в стороне от коллег, склонных к конфликтам с советской властью, и держался успешно. Избежал известных трагических потрясений и заслуженно пользовался упомянутым относительно устойчивым положением.

Положение и сопутствующие ему блага — зарплата, квартира и прочее — позволили Витковскому осуществить свой идеал: взять в жены девушку простую, скромную, без претензий, и обеспечить ее, то есть сделать женой и только женой. Нравилась ли такая роль матери, Станислав не узнал никогда: до войны он был слишком мал, чтобы интересоваться подобной проблемой.

В начале войны отец был мобилизован, но попал не на фронт, а на важное оборонное строительство, а мать со Станиславом остались в городе, куда, по трезвым расчетам отца, немцы не должны были добраться ни в коем случае, однако добрались, и в большой квартире Витковских разместился с удобствами высшего ранга офицер, а мать с девятилетним Стасом, не ожидая от «нового порядка» ничего хорошего, решила уехать к себе на родину, в деревню, что находилась от города почти в ста пятидесяти километрах. Долгий и трудный путь по проселочным дорогам Стас запомнил смутно, лишь отдельные куски засели в памяти. Запомнил, например, толстого немца с металлической бляхой на цепи (потом он узнал, что такие бляхи носили фельджандармы), который со смехом вытащил у них из сумки кусок сала, вымененный матерью на коверкотовый отцовский костюм. Запомнил, как обрадовались они, что немец не убил их, не застрелил, а сунул даже легковесную, не внушающую уважения монету. А так как во всей этой степной округе денежные отношения утратили силу, уступив место прямому товарообмену, монета была отдана Стасу забавляться.

Еще запомнилось, как ехали они на подводе вброд через речку и было страшно, что попадут в яму и утонут, но не утонули, выбрались, и снова покатилась телега по пыльной дороге, называемой почему-то профилем, роняя с колес быстро высыхающие брызги.

А потом в низине, в балке, как тут говорили, увидел Стас ряд хаток под соломенными крышами посреди зеленых зарослей, что звались левадами, — это и было село, где жили его деды и прадеды еще при помещиках, о которых мальчик читал в книжках. Как-то, потом уже, освоившись, пришел он на окраину села и среди одичавших, буйно и бесполезно разбросавших замшелые ветви, груш увидел грудки старого кирпича и остатки вымощенной когда-то, заросшей бурьяном аллеи, и узнал, что была здесь панская усадьба…

В селе этом, в старой дедовской хате, где жила бабушка, — самого деда в живых давно не было — они и обосновались на долгое время. На такое время, что нельзя было прожить его, обменивая на муку уцелевшие отцовские рубашки, а нужно было добывать пропитание каким-то иным, более надежным способом. Нужда и подтолкнула мать Станислава вспомнить свою, оставленную по категорическому настоянию мужа специальность — Витковский познакомился с ней в больнице, где Елена работала медицинской сестрой. Сестра, конечно, не доктор с дипломом, да и практические навыки за десять лет подзабылись, но не было в селе другого человека, который бы знал больше медицинское дело. И она взялась… Не лечить в полном смысле, а помогать больным. И так удачно совместились вспомнившиеся знания с заботливым, ободряющим занемогших людей характером матери, да и с деревенской прочностью пациентов, что стали визиты ее приносить пользу, в доме появились и мука, и крупа, и сушеные яблоки на взвар, а то и пяток яичек или кринку сметаны несли исцеленные. Называть мать стали уважительно — Елена Ивановна, и уже не ее нужда гнала, а в ней стали нуждаться, и постепенно деятельность матери из поиска заработка превратилась в необходимость и своего рода подвиг, потому что и из соседних сел потянулись к ней люди, и никому не было отказа, какое б время года не стояло, и как бы погода не свирепствовала.

Навсегда запомнил Станислав это время и мать, идущую по степи в пургу и ростепель, закутанную в вязаный платок и овчинный полушубок, усталую и довольную, счастливую тем, что полегчало еще одному человеку, пошел на поправку старик или мальчишка. Они болели чаще всего, женщины были выносливее, а мужчин взрослых в селе просто не было.

Кончилось все страшно. Однажды пришла мать, уставшая больше меры и не радостная, а потерянная какая-то, обессиленная. Слегла и не встала. И некому было спасти ее от странной, невесть откуда взявшейся болезни туляремии.

Вскоре, морозной ночью, исчезли немцы, оставив одного в легкой не по погоде шинели и без сапог. Он лежал у развороченного танком плетня, и замерзшая пятка виднелась сквозь рваный шерстяной носок, а мимо шли в ватниках и треухах уже не красноармейцы, а солдаты, наши солдаты в непривычных, даже невероятных для мальчишки тридцатых годов погонах.

Прошло еще несколько месяцев, снег стаял, в степи зацвели лазоревые цветки, по-городскому тюльпаны, и однажды, когда Станислав обшаривал в бывшем помещичьем саду гнезда в поисках грачиных яиц, над селом показался тихоход-«кукурузник», покружился, выбирая место, и сел, вспылив изъезженную дорогу.

— До вас прилетели! — прокричал запыхавшийся от бега и восторга соседский мальчишка. — Слезай!

Станислав побежал, прижимая к груди кепку с крапчатыми мелкими яйцами, и увидел возле дедовской хаты худого человека в белом кителе, чисто выбритого, пахнущего непривычным запахом одеколона, но он вдруг вспомнил этот запах и понял, кто перед ним.

Потом они с отцом ходили на могилу матери, и отец снял фуражку и постоял немного у поросшего свежей травой холмика, погладил сына по голове и сказал:

— Осиротели мы с тобой.

И, хотя время смягчило невыносимое горе, для Станислава слова отца прозвучали издалека, холодно, он не откликнулся на них, а высвободил голову из-под отцовской руки и отошел немного, потому что почувствовал, понял, хоть и не смог бы сказать об этом ясно, что это он, Стас, осиротел, а не отец.

Отец улетел, оставив им с бабушкой гостинцы, — сгущенное молоко, американскую тушенку, и с тех пор бедствия кончились, стали приходить посылки, а уже в сорок пятом отец забрал их домой в полузабытую Станиславом квартиру, и ему пришлось снова привыкать к ванной, теплому туалету, а главное, к школе. Впрочем, за годы, что он не учился, лень не развилась в нем, напротив, возникла потребность нагнать упущенное, и он нагнал, осваивая за год то, на что по программе полагалось два. В точных науках Стасу помогал отец, помогал хорошо, без криков, без натаскивания через силу, объяснял непонятное спокойно и вразумительно, лучше, чем перегруженные, измотанные военной нуждой преподаватели. Да и, вообще, уделял он сыну времени много, и не мог Станислав пожаловаться на отца, но… Хоть и долго отец не женился, хоть и бабушка жила с ними, но каждый день с непроходящей болезненностью отмечал Стас, что мать ушла из отцовской жизни навсегда, а в его, Станислава, жизни осталась.

С мальчишеским непризнанием реальностей пытался он высказать это отцу, но разговор не получился, и отец, прекрасно понимавший любую задачу из алгебры или геометрии, сына не понял. Так и сказал:

— Я не понимаю тебя, Стасик. Я чту память твоей матери, но не понимаю, чего ты от меня добиваешься.